Игра в ящик - Сергей Солоух 35 стр.


Роман Подцепа задохнулся. В этот момент он и не смог бы объяснить, в чем особая подлость предложения, и даже есть ли она, подлость и гнусность, в простых словах Алексея Леопольдовича Левенбука. Дыханье перехватило от прикосновения. От простого прикосновения чужого человека к предметам, запертым внутри, в том самом несгораемом бронированном шкафу, которым Ромка привык считать свою внешнюю, медвежью мягкую оболочку. Да, действительно, все правда, он сам, Роман Подцепа, однажды в минуту постыдной слабости проговорился, щелочку приоткрыл в детскую со слюнками железок и ветерком гусиной кожи тьму, сделал ошибку, глупость, но Левенбук не имел права этого помнить. Не должен был. И уж тем более в каких-то собственных расчетах, планах, пусть даже непосредственно и напрямую связанных с Романом, использовать, учитывать и полагаться.

А между тем А. Л., попробовав заветный материал на ощупь в темноте, тотчас же руки не отдернул, наоборот, он вытащил живую ткань на свет и растянул, разгладил по-хозяйски:

– А ехать вам и делать справки, надо думать, не на что, все до копейки отсылаете своим...

Вся кровь Подцепы слилась в кулаки. Мозг отключился, и перед собой Рома фиксировал не человека, а только тень, на расстоянии хорошего прямого. В верхнюю полуплоскость, где нос? Или же в нижнюю, где зубы? И вдруг муть дернулась, лишилась формы окончательно, и всю ее слизнуло нечто.

– Алексей Леопольдович, – бесцеремонный женский голос зазвенел в ушах, – Анастасия Германовна вам весь день вчера звонила, зайдите, пожалуйста, в научный фонд сегодня, мы нашли отчет, который вы...

Когда через минуту или две лицо А. Л. вернулось в створ прицела, ударить по нему Роман Романович Подцепа уже был не способен. Он лишь каким-то чудом не заплакал.

То самое, что просто, цинковой дланью патологоанатома потрогал, как перед вскрытием, Левенбук, было самым запретным и самым живым предметом во вселенной. Таким ранимым и колеблющимся ростком жизни и надежды, что, даже разговаривая с Маринкой, Роман одними лишь намеками и ограничивался. Чудо как будто бы случилось. С августа приступов не было. Какой-то новый врач, совсем по рассказам молодой человек, вернувшись со специализации, серьезно взялся за Ромкиного сына.

– Андрей Петрович объясняет, учит, как различать приметы, самые ранние симптомы приближающегося приступа...

– Чтобы сейчас же дать лекарство?

– Нет, это не главное, Андрей Петрович говорит, что лекарства, если только на них одни и полагаться, ведут в тупик... Самое важное говорить...

– С кем говорить?

– С Митенькой, понимаешь, угадывать момент – и говорить, отвлекать... Андрей Петрович объясняет, что суть того, что происходит, химическая лишь отчасти, а главным образом психологическая. Снимаешь фон, и нет реакции...

– Чем снимаешь? – Роман порою сам приходил в отчаяние от своей неизбывной, воистину рассеянной сосредоточенности. Форменный нетопырь...

– Разговором... – повторила Маринка с легким, но обидным раздражением. – Заговариваешь ребенка, отвлекаешь... Снимаешь провокативный фон...

Чужие породистые слова в ее устах звучали укором. Она там, с этим добрым и отзывчивым Андреем Петровичем, снимает провокативный фон, заговаривает, отвлекает его сына, родного, плоть от плоти, Диму, а он, Роман Подцепа, здесь прохлаждается с площадками затупления, оторванные кулаки считает...

"Дура ты, дура непонятливая, но ради вас же, ради вас же, как ты понять не можешь..." – хотелось зашипеть в телефонную трубку, а потом заорать, треснуть пластмассою о стол, но слова о провокативном фоне в сознание как будто бы впечатались, стояли колом в мозжечке, и Ромка бормотал:

– Завтра мне тридцать рублей должны отдать, ну помнишь, за переводы, которые я перепечатывал в июле, сразу же вам пошлю...

Но и Маринку это новое представление о сути и значении фона как будто бы заставило смириться с ситуацией:

– Да, – отвечала она тихо, – да...

И так уже два месяца – ни слова. Только простые предложения:

– Ну как там вы?

– Все хорошо. Все хорошо. Андрей Петрович сказал, что надо нам гулять, гулять по набережной или, еще лучше, в горсаду не меньше часа в день. Чтобы побольше чистого зеленого и чистого голубого...

И чувство вины, бессмысленное отчаяние вновь охватывало Ромку: мало того что с сыном он не говорит, не лечит его, отвлекая, он и не ходит, не гуляет с ним, не носит на плечах и не валяется в траве... зеленой и голубой... И все это внезапно всколыхнулось от предложения Левенбука. Но хуже было даже не то, что А. Л., оказывается, помнит, знает о том, что у него, Романа Подцепы, внутри, и даже не то, что Левенбук готов употребить для дела пыльцу и лепестки. Самым ужасным и непростительным показалось Р. Р. само упоминание болезни. Именно то, что с некоторых пор они с Маринкой прятали не только от мира, а от самих себя, гнали и не разрешали думать.

Роман готов был разрыдаться, как будто от бесцеремонных, за тысячи и тысячи километров от его чудного Димки произнесенных слов нечто ужасное могло опять начаться там, далеко, дома, с его сыном, вернуться.

"Кто разрешил, позволил кто ему... ему..."

– Командировка, – между тем уже в третий раз громко повторил Левенбук, пытаясь вернуть на землю, заставить хоть как-то сосредоточиться, прийти в себя косого аспиранта. – Я думаю, мы сможем договориться с разрушенцами. У них большие испытания в Кольчугинугле, отличные, кстати, результаты на радиальных резцах, вот вы им и поможете утащить туда лишних три десятка...

Три или десять, определить было сложно. В обед четырнадцатого два аккуратных, но неподъемных ящика в комнату Ромки затащили Гонгадзе и Каретин. Почему тащили именно к нему на пятый, а не оставили на третьем у Зураба, Роман сообразил только назавтра, в день отлета. А четырнадцатого просто принял груз на хранение.

– Твой билет со всеми вместе у меня дома, – сообщил москвич Каретин, возвращая паспорт. – Завтра летим из Внуково в двадцать один сорок.

– Но я же просил мне взять на сегодня, – не понял, как так вышло, Рома.

Каретин равнодушно пожал плечами, что означало, по всей видимости: не было на пятницу, самый горячий рейс, только суббота вечер. А Зура стал громко и не к месту удивляться:

– Зачем сегодня? А? Целый день терять, и так, слушай, все воскресенье пропадает из-за того, что утром семнадцатого в семь тридцать надо быть в комбинате.

Ромка не стал объяснить этим вертлявым людям, зачем ему нужны были два лишних дня в Южносибирске. Просто расстроился. А утром удивился, а потом сообразил, и почему резцы к нему приперли, и почему в том, чтобы лететь пораньше ему одному, два его благодетеля из отделенья разрушения не видели резона.

Зура пропал. Аспирант второго года, он жил в сиротской простоте горной сакли, в голой, выскобленной до ребер комнате вместе с дружком Салаевым.

– А где Зураб? – спросил Роман, заскочив с утра, чтобы договориться о совместном выступлении.

– Не знаю, друг, – честно сказал Салаев.

– Как так?

– Ну что ты, маленький? – ласково подмигнул Алан, лицом напоминавший свеженькую плюшку с глазами – мягкими изюминками. – Поехал, ну, вчера в Москву на пристрелку...

– И что?

– Ну, видимо, попал. Пах-пах. Остался.

В полпятого Роман зашел еще раз, Зураб все еще где-то просаживал свою бездонную обойму, и стало ясно: железо в ящиках Подцепе переть во Внуково придется в одиночку. Но всю дорогу от Миляжково до аэропорта Ромка надеялся, что передаст из рук в руки дурацкую поклажу и в Южносибирске уже оторвется. Бросит Каретина с Гонгадзе и рванет к своим, а в Кольчугино поедет дня через три.

Конечно, в Кольчугино, просить мать, чтобы хоть что-то высосала из пальца. Из тех двух, что он сломал, ворочая у нее первой своей аспирантской осенью кули с картошкой. Средний и указательный на левой руке. Даже лангету месяц носил, только забылось, стыдно было – кержак с двумя мешками грязных клубней не справился. Поскользнулся и грохнулся, но ничего, теперь должна была пригодиться, очень и очень выручить давно забытая временная нетрудоспособность.

В пятницу Ромка на Пресне купил в спортивном магазине настоящий детский хоккейный шлем, уполовинил командировочные, и всю собачью, с потным загривком дорогу до Внукова представлял себе, как завтра, прямо утром, наденет красный с белыми буквами пластик на голову еще сонному, похожему на эту самую вареную зимнюю картошку, сыну. И только увидев возле стойки регистрации Каретина с пятью точно такими же, как у него самого, тридцать на двадцать на пятнадцать, грузилами, Подцепа сообразил, что никуда от этих двух ему не оторваться. И шлем будет кататься в его легкой сумке еще как минимум неделю.

– Вчера прислали с проводником из Краснолучска, – гордо проинформировал Каретин. – Теперь порядок. На две полные навески. Едва с отцом доперли.

А Зура явился налегке за пять минут до окончания регистрации, влетел, дыша и фонтанируя гормонами.

– Какой счет? – спросил он у Каретина, быстро вращая круглыми шарами.

– Ноль-ноль был после первого, а ты как, генацвале, умудрился не посмотреть принципиальный поединок?

– А, слушай, девушка какой-то ненормальный. Телевизор есть, но не работает.

– Да где же ты такую подцепил?

– Ты не поверишь, Саша, ну, на ВДНХ, – ответил Зура уже снизу, себе в воротник, хватая и подтаскивая Ромкины ящики, как печень неизвестного животного, к весам. Волоком.

– А кто играл? – сам не зная зачем, поинтересовался у Каретина Роман, из вежливости, как будто нельзя было не обменяться парой слов с сидящим в соседнем кресле человеком, чего-то не сказать ему, пока моторы с ревом испытывали на прочность хвост, тушка дрожала у начала полосы, но оперенье ни за что не отпускала и спать в этом центре борьбы динамики со статикой никто не мог.

– Тбилиси с Киевом.

– Что, в самом деле принципиальный поединок?

– Ну да, – чистая, сливочная нежность неожиданно затеплилась в глазах Саши Каретина, и, быстро глянув на прильнувшего к иллюминатору Зураба, он сладостно добавил: – Битва между мышами и лягушками за предпоследнюю ступеньку.

– В смысле?

– В том смысле, что мы их дунули в этом году! Тбилиси дунули. Два раза. И там, и тут. 0:3 и 5:1. Федька с Юрцом по два загнали. Полный им сделали Абусеридзе!

– Кто мы? – Роман Подцепа, как всегда с реальностью не совмещался, словно глупый бычок, рогами влезши куда не надо, пытался выпутаться, доискаться ненужной ему совершенно абсолютной ясности. На автомате. Даже не думая уже, как это выглядит со стороны. Инстинкт ученого. Без точки "и" не буква.

Каретин выпрямился, высокомерно глянул на косого остолопа слева и коротко отшил:

– Спартак Москва.

И ничего он не привез из дома, из Южносибирска, кроме новой обиды. Три месяца решением ВКК не в счет. Зад ним числом дописанная история болезни и справка. Все это не перевешивало главного: Маринкин брат с машиной, Игорек, заделавшийся за этот год записным бомбилой в аэропорту, увидел Ромку под гостеприимным светом щербатой надписи "Ю НОСИБИРСК" и тут же радостно окликнул зятя:

– Роман!

Через пять дней все это обернулось тягостным, ненужным разговором:

– Так ты вообще к нам и не собирался заезжать? Если бы тебя Игорь не застукал, так бы и проехал мимо? Может быть, уже не в первый раз?

– Ну как ты так можешь говорить? Марина! – Ромка держал в руках детский хоккейный шлем и чувствовал как вытекает воздух сквозь дырки над ушами и на затылке котелка, хотя его собственные пальцы сжаты до судороги, до синевы в суставах держат, держат. – Я это что, в Кольчугине купил? Экспромтом?

– Лучше бы ты позвонил! Заранее позвонил и купил ребенку ботиночки. Специально купил то, что нам надо. А не выбрасывал, по сути дела, деньги!

– Но я не знал, ты понимаешь или нет, до самого последнего дня не знал, когда мы поедем. И не хотел никого волновать. Ни волновать, ни расстраивать. Не ты ли мне сама про фон и все такое говорила?

– Только в этот раз или во все предыдущие ты точно так же нас берег? Просто не попадался, и все?

– Какие предыдущие, какие? Я два раза в неделю тебе звоню, отчитываюсь.

– А телефон не говорит, откуда ты звонишь. Из Кольчугина или из Миляжкова. Откуда мне понять?

– О чем ты говоришь, Марина?

И все начиналось снова. И все плыло, двоилось, лопалось и снова зацветало. Обычное, привычное общение, за которое Роман так любил свою жену, когда и он посмеивался, и Маринка, когда он трогал ее за руку и целовал под хвостиком, и все как-то легко снималось, выходило, забывалось, внезапно стало невозможным. Вместо все разъясняющего молчания, слова валились на Романа, бесконечные и, главное, бессмысленные, не прибавляющие ни понимания, ни согласия. Былые камешки опоры бытия, краеугольные, в руках расслаивались и осыпались под ноги мукой. Какое-то "все перемелется", да шиворот-навыворот. Он, Рома, тот, кто больше всех и ради всех старался, вдруг оказался виноват. А в чем, не объяснить. Какой-то бред. Он даже кричал. Впал ночью в полное безумье от отчаяния.

– Не смей его так звать. Не смей.

– Как?

– Митей. Митей. Тут не Казахстан с Карагандой. Он Дима! Слышишь, Дима!

Но были и чудесные часы. Были. Два дня с сыночком. С Димкой. Сибирячком. И заговаривал его, Роман, и заговаривал, на долгие недели, месяцы и месяцы вперед.

– А правда наш остров похож на дредноут? Видишь, вот длинный нос, вот рубка с мачтою из тополей, а ивы по периметру, как башни малого калибра. Правда?

– Правда...

– А если хочешь, я его сейчас заколдую и он тебе будет сниться по ночам. Хочешь, такой весь желтенький? Огромный и надежный?

– Очень хочу.

– Ну вот, смотри скорее. Крибле-крабле-бумс!

Ромка смотрел в большие, чистые, разумные глаза сыночка и с ненавистью думал: "Все вы врете. Все врете. Не липнет к кержакам ничто", – и улыбался, улыбался.

А на второй день, после ночного ветра лишившись почти всего червонно-золотого камуфляжа, длинный и узкий остров на Томи ни на какой линкор уже не был похож. На выгоревший остов клиппера. И Ромка увел сына в бор. Долгой дорогой через мост, под зеленые сосны, туда, где под защитой корабельных стволов то там то сям мелькает кривой сибирский карагач. Не подпускает зиму, не принимает увечное, изогнутое, но жилистое дерево, никогда и ни под каким видом не желтеющее и не сбрасывающее мелкие скальпельные листья. И правильно.

А наутро у Димки поднялась температура и заболело горло. Все же напакостил и Ромке, и ребенку Левенбук. Руками своими ледяными. Но ничего, температура, простое ОРЗ, согласно кормящей ныне Ромку стохастике, теории вероятности, замещает как раз то страшное, чего не надо, что не должно уже случиться, повториться никогда.

А Маринка даже не прижалась, не обняла мужа на дорогу. Лишь посмотрела на него затравленно.

– Давай. Счастливо долететь.

А тогда он ее поцеловал. Взял, притянул, прижал. Сам, и не отпрянула, обмякла и потом... потом... Роман чуть было не опоздал на самолет... и правильно, потому что через полгода он вернется. Всего лишь. Вернется окончательно уже кандидатом наук и ничего и никому не надо уже будет объяснять. Лишь вымести муку.

Десятого февраля Роман Подцепа с самого утра ждал звонка из отдела аспирантуры. Письмо в паспортный стол ему обещали со среды, и все что-то у них не получалось. Большое дело! В среду Ромка зашел в отдел сам, в четверг два раза звонил, а сегодня, в пятницу, сидел злой в секторе, и даже не шевелился, с полным ощущением того, что вся прописочная процедура наверняка отложится теперь уже до понедельника. Это как минимум.

А в секторе никого не было. Левенбук с Гринбаумом, к себе не поднимаясь, сразу уехали на полигон. Прокофьев вторую неделю бюллетенил, а где болталась рыжая, Роман не знал и не стремился. Лишь утром, как всегда на четверть часа опоздав к звонку, закатывался Гарик. Кошачья его рожа странно лоснилась, а глазки блестели, как у грызуна.

– Опять двадцать пять сегодня не было, – сказал он чрезвычайно многозначительно.

– Есть такая электричка, на восемь двадцать пять? – не понял Ромка, зачем Караулов вдруг перед ним, таким малозначительным лицом, начал расшаркиваться за свои вечные проблемы с трудовым распорядком ИПУ Б. Б.

– Есть такая передача, – задорно фукнул носом Гарик, – ежедневная, юмористическая...

Ромка тряхнул в ответ головой, словно желая тут же на приеме от этой столь важной информации избавиться.

– Так вот, ее сегодня отменили... Отменили, – ни за что не хотел ему это позволить Караулов. Но все равно ушел. Покрутился, походил, на разговор, покоя ему не дававший, так и не смог вызвать Подцепу и урыл. И в самом деле, полный этаж приятных, остроумных собеседников, и Ромке одному гораздо лучше.

Подцепа сидел и перечитывал свой собственный автореферат. В сотый раз, но впервые при этом слышал музыку. Самую настоящую, здесь, в лабораторном корпусе. Откуда-то из-под пола, по диагоналям перекрытия она плыла к Роману лебедями Чайковского. А может быть, это были синицы Моцарта, Гайдна или же Глинки, Ромка не знал, но цифры его расчетов строились под эти, неизвестно как пробравшиеся в лабораторный корпус скрипки.

Звонок из отдела аспирантуры раздался после обеда.

– Ваше письмо готово. Забирайте!

Ромка натянул куртку, схватил свою студенческую папочку на зиппере и побежал.

Заскакивая в вестибюль главного, он услышал, как диктор Гостелерадио чеканит под лестницей в каморке уборщиц:

– ...страдал интерстициальным нефритом, нефроскле розом, вторичной гипертонией, сахарным диабетом, осложнившимся хронической почечной недостаточностью. С февраля 1983 года в связи с прекращением функций почек находился на лечении гемодиализом ("искусственная почка")...

Залетев в отдел, Роман поймал уже оптимистические ноты:

– ...постановил: Первое. Образовать комиссию по организации похорон Генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР Юрия Владимировича Андропова в следующем составе: товарищ Черненко Константин Устинович (председатель)...

– Вот, – сказала заведующая, подавая Ромке листок, и тут же доверительным, абсолютно несовместимым с ее как будто бы по линейке выверенными губами, явно на отклик напрашивающимся тоном добавила: – Какому человеку Бог не дал, какому человеку...

– Спасибо, – Роман кивнул и выбежал не оборачиваясь.

Он не знал, как работает паспортный стол в пятницу, работает ли вообще, и сегодня, когда "такому человеку Бог не дал", в частности. Но кинулся через институтский садик к фонковской, точно еще открытой проходной. Плевать, он попытается, и ничего его не остановит.

И в самом деле, малоприятный парень Пфецер, аспирант из бесконечно удаленного отделения Открытых способов разработки, лишь на одну секунду придержал Романа на крыльце проходной. Моргая, как болванчик, и глупо озираясь, коллега наглым шепотом поинтересовался:

– Подцепа, ты слышал, какой новый лозунг?

– Да нет. Какой еще такой лозунг?

– Пятилетку в три гроба.

Назад Дальше