Игра в ящик - Сергей Солоух 49 стр.


– Слушаю вас, – сказал Владимир Машков, когда словно раненый, истекающий кровью боец дополз и наконец дотянулся до черного аппарата.

– Владимир Иванович! – сказал хороший и чистый голос молодой коммунистки на том конце телефонного провода, – не кладите, пожалуйста, трубку. Сейчас с вами будет говорить инструктор отдела ЦК Аркадий Николаевич Волгин.

"Аркадий... – только и успел подумать Машков с нежностью и любовью. – Уже в ЦК, уже в отделе культуры..."

А в трубке тем временем зазвучал такой знакомый, но в соответствии с моментом серьезный и строгий голос старого армейского товарища и командира.

– Мы получили и внимательно изучили ваше письмо, товарищ Машков, – сказал Аркадий, – спасибо вам за мужество и стойкость. Нашим идеологическим противникам не удастся столкнуть наше искусство со столбовой дороги великих социальных преобразований на обочину буржуазного загнивания. Теплокровщики горько пожалеют о том, что подняли голову над тиной своего так называемого пруда...

Сердце Владимира забилось от этих слов с удвоенной энергией, и серая пелена, столько дней и ночей стоявшая перед ним, начала буквально на глазах распадаться, открывая всю гамму таких долгожданных цветов. Красного, синего, желтого.

– Спокойно готовьтесь к осенней отчетной выставке, товарищ Машков, – продолжал говорить где-то там, у себя на Новой площади, старый и добрый товарищ Аркадий Волгин. – Новый состав выставочной комиссии не допустит прежних отклонений от линии партии, можете не волноваться...

Но Владимир не мог не волноваться, душа художника переполнилась счастьем, и, как всякая творческая, непредсказуемая натура, он сейчас же удивил и обрадовал своего высокого собеседника точностью и даже своевременностью художественных ассоциаций.

– А как там наша Угря, Аркадий Николаевич? Простите, что я с вами так по-свойски... Прерываю... Но вы, наверное, видели ее там, когда еще были у себя, в Миляжково...

– Видел, конечно, – ответил Аркадий, нисколько не обидевшись на такую непосредственность человека искусства. Наоборот, голос его вдруг потеплел и стал совсем близким и дружеским. – Угря молодцом! – сказал Аркадий. – И скоро вся страна о ней будет говорить, и, мы надеемся, не без вашего активного участия, товарищ Машков.

Разговор уже закончился, а Владимир все стоял и стоял с телефонной трубкой в руке посреди темного коридора. Счастье и радость переполняли сердце художника.

– Вся страна услышит, вся страна, – повторял он, все еще не веря в этот по всем законам неизбежный, но так долго подготавливавшийся поворот его судьбы.

Когда же наконец взор Машкова совершенно прояснился, а вера в партию и страну как будто свежим воздухом наполнила опавшие было у него за спиной крылья, Владимир начал будить инвалида.

– Никитушка, – говорил художник, тряся погруженного в высокие и чистые мысли гвардии ефрейтора. – В ЦК знают о нашей Угре, в Центральном комитете о ней говорят, о нашей Угре... Понимаешь?

– Об Угре? Понимаю... – сказал Никита Ильин, с трудом открывая залитые думой глаза.

Опершись на руку Владимира Машкова, ординарец майора Деева с огромным трудом поднялся с пола, но встав и широко расставив ноги, он уже не качался, а стоял, как могучий дубок, перед художником. Непобедимый и непоколебимый.

– В ЦК, – радостно повторил Владимир.

– Угря? – еще раз уточнил инвалид, сверкая красными глазами. – Наша, говоришь?

И не успел Владимир в ответ кивнуть головой, как получил сильнейший удар кулаком в грудь. А потом в лицо, а потом еще раз и еще раз. И даже ногой в пах, когда Машков уже упал на пол. Никогда еще так изобретательно и долго не бил художника сосед. Он сломал Владимиру нос в двух местах, а от страшных ударов ногой в грудь кровавая слюна запеклась у Машкова на губах. Но в этом розовом тумане, ослепительной и вдохновляющей боли, слитом неразрывно с именем Угри, с незабываемым образом ее тоненькой белой руки, как флаг, как вымпел, вьющейся в темноте коридора, задание партии показалось Владимиру простым и понятным, как никогда до этого.

Рыба! Одна-единственная, но какая! Рыба-вспышка, рыба-стрела, тонкая длинная молния, словно солнечный луч, ослепительный зигзаг, пронзающая толщу тяжелой зеленой воды. Существо-герой, существо-победитель, безоглядно жертвующее собой ради тех сотен тысяч, что пойдут уже следом, по огненной просеке, пробитой этой одной во враждебной и темной массе бездушного океана.

Луч света, летящий из необозримой бездны наверх, чтобы там, за кромкой мрака, стать неразличимым атомом великого общего дела, навеки соединиться с необъятной бесконечностью солнца. Вот что в случае удачи художественного решения окажется необыкновенным рывком и качественной, давно уже назревшей переменой в творческой эволюции самого художника Машкова, шагом вперед от его прежних полотен, в которых каждый член пусть и единого рыбного косяка еще индивидуален и обособлен, еще формально сам по себе в общем, не знающем преград порыве.

Едва лишь оказавшись в своей комнате, Владимир водрузил на давно уже пустовавший мольберт белое, еще весною загрунтованное полотно и начал писать. Делал он это с неистовством, похожим на ожесточение. Вытирая сукровицу рукавом рабочего халата и сплевывая горлом идущую кровь на старую, верную палитру. Щурясь, отходил Владимир от мольберта, закрывал глаза, вызывая в памяти знакомый, до боли близкий образ, и снова писал... Когда через неделю в окно заглянул вечер следующей субботы, картина была готова.

И тогда обессилевший, но совершенно удовлетворенный Владимир сел за пианино, много лет никем не раскрывавшийся инструмент в углу его комнаты, и заиграл "Аппассионату" Бетховена. Это была именно та музыка, которая соответствовала его душевному состоянию победителя. И тут же все понявший и также возликовавший душой и сердцем сосед Владимира Никита Ильин в ответ включил на полную громкость уже у себя в комнате радиотрансляцию оперы Михаили Ивановича Глинки из Большого театра Союза ССР.

* * *

Несчастное существо, именуемое человеком и брошенное в этот печальный мир вопреки своей воле, сумеет посеять несколько роз на тернистой тропе жизни.

М. И. Глинка

Постановление ЦК партии, действительно, вышло перед самой осенней отчетной выставкой. Но это было совсем не то постановление, на которое надеялся ловко обведенный вокруг пальца новыми лжедрузьями Николай Николаевич Пчелкин. Подбадриваемый и науськиваемый Полиной Винокуровой, он все лето в одиночку работал на своим триптихом "Миру – мир". Прилежно выписывал уточек, бобров и выдр, надеясь затем также в одиночку купаться уже в лучах грядущей славы.

Но пришлось вместо этого художнику, лауреату, члену-корреспонденту Академии художеств купаться в грязных помоях, в которые его окунула дружба со "знаменитыми, ведущими" критиками, но более всего постыдная и неравная связь с Полиной Винокуровой. Впрочем, досталось на орехи не только ему, скорее жертве собственных слабости и близорукости, нежели сознательному предателю народного искусства. По заслугам получила вся шайка истинных застрельщиков: провокаторов и преступников. Теплокровщики из черного салона "семь сорок", безродные космополиты, интригами и сговором готовившие подкоп под наше советское искусство, все до единого были названы по именам в сентябрьском Постановлении ЦК. Лишены незаслуженно полученных званий, медалей, а самое главное, права редактировать "Большую советскую энциклопедию". А когда был объявлен новый состав редколлегии: академик Михаил Герасимович Камышев, художник-баталист Петр Еременко и певец солнечной Армении комсомолец Карен Вартанян – всем стало ясно: и на этом фронте надеждам Пчелкина не сбыться. Былых идеологических и уже тем более политических ошибок новый, по-настоящему советский состав редколлегии не допустит.

А значит, не будет в энциклопедии, как на это надеялся Николай Николаевич Пчелкин, статьи о нем самом, зато появится большая и с цветной фотографией статья о молодом художнике Владимире Машкове. И не потому, что он самоотверженно и мужественно помог разоблачить врагов нашего искусства, а потому, что новый состав выставкома осенней выставки, полностью совпадающий с составом редколлегии, единогласно выбрал именно его картину для центрального зала, открывающего всю осеннюю отчетную экспозицию. Яркое и незабываемое полотно с еще казавшимся странным в те дни, но уже отчетливо поэтическим и вперед зовущим названием "Угря".

Рыба-стрела, рыба – разящая молния, вспышкой света прошивающая тину и мрак черных, предательских вод. Только вперед! За Родину! За наш, советский народ!

Очень бы хотелось и разоблаченным врагам взглянуть на это вдохновенное полотно, еще до начала выставки ставшее темой заинтересованных обсуждений во всех художественных и артистических кругах столицы, настоящим, как говорят газетчики, гвоздем сезона. Но не тут-то было. Лишенные членских билетов МОСХА, все они лишь напрасно толпились у дверей выставочного зала на Кузнецком мосту. Крепкий швейцар, бывший старший матрос крейсера "Стерегущий" Афанасий Прохоров не собирался уступать их уговорам, а незаметно, под шумок просовываемые в его карман десятки и даже сотни немедленно и у всех на глазах возвращал, таким образом снова и снова разоблачая и демонстрируя всю низость и аморальность этой презренной кучки бывших "властителей умов".

Без сожаления и сочувствия Владимир Машков наблюдал из окна буфета суету этих интриганов и двурушников, так жестко просчитавшихся в своих подлых расчетах и планах. Все они, подобно виденным Владимиром на фронте останкам врагов, казались теперь на одно лицо и даже одинаково одетыми. И если бы не внимательный глаз академика Камышина, сидевшего с Машковым за одним столом, Владимир бы и не заметил маленькой сгорбленной фигурки Николая Николаевича Пчелкина, жалко черневшей в стороне от общей возни. Голова Николая Николаевича была опущена, взор погас, а руки висели безвольными плетями по бокам.

– Хотел в вожди наш Колька, да не пролез, – весело прищурившись, сказал Михаил Герасимович. – Задумал, сукин сын, всех обойти на повороте, ан нет, не вышло. Оськин хвост помешал да Семкины копыта.

И это несколько небрежное "Оська да Семка" сделало Осипа Давыдовича и Семена Семеновича в глазах всех сидящих у широкого стола совсем уже нестрашными фигурами из прошлого.

– Поглядим теперь, какую силу Кольке даст нынешняя слабость, – совсем уже по-свойски, весело, по-молодому хорохористо заключил академик Камышин и предложил тост: – За рыбу, товарищи. За торжество наших идеалов.

И все чокнулись. И Владимир Машков, и Петр Еременко, и черноглазый певец горной форели Карен Вартанян.

Когда разлили по третьей, за окном вдруг разыгрался с самого утра набиравший силу восточный, степной ветер. Он бросил пыль в лицо отщепенцам, все еще продолжавшим на что-то надеяться. Он облепил их желтыми лучистыми листьями, как прокаженных струпьями. Мгновенно и резко потемнел горизонт, огромная туча закрыла московское небо. Сверкнула молния, раскатисто загрохотал гром. И словно по команде застучали, как пули наступающей армии, капли по булыжникам мостовой. Казалось, что сама родная природа, естественная среда обитания плотвы и корюшки, пришла, чтобы поставить точку. Смыть с лица земли вертлявых и назойливых теплокровщиков, отребье, так долго испытывавшее всеобщее терпение у запертых дверей.

Кинулся и ловко вскочил в отходящий трамвай Иванов-Петренко, втянув за собой и племянника. На ходу запрыгнул в проходящий автобус Винокуров, а за фалду его плаща уцепившись двумя руками, мгновенно улизнула и вездесущая доченька Полина. Всегда солидный поэт Лев Барселонский взмахом руки подозвал стоявшее на углу такси с зеленым огоньком и, плюхнувшись на заднее сиденье вместе с молодой женой, сейчас же исчез в безжалостно разящих струях дождя. И лишь один всеми забытый и брошенный Пчелкин долго вертелся на месте, пока и его, подскальзывающегося, падающего, уже насквозь мокрого, не увлек прочь суровый водоворот безжалостной грозы. Последняя молния сверкнула среди темной, скосившей орды врагов воды. Ярко блеснула небесным серебром, словно грозная и неукротимая рыба-вьюн, сошедшая с картины Владимира Машкова "Угря", и ливень прекратился так же резко, как начался. Солнечный свет брызнул в окно, и празднично засиял очистившийся город.

– Вот это, я понимаю, сила настоящего искусства! – сказал академик Камышев, дружески положив крепкую ладонь Владимиру на плечо.

– За победу, друзья! – добавил молодой и горячий Петр Еременко, торопясь поднять свой бокал. Но он чуть-чуть поспешил. Его рука с искрящейся на свету "столичной" не встретилась с протянутыми навстречу руками друзей.

В тот самый момент, когда Петр порывисто вскочил, в буфет вбежал администратор выставочного зала, маленький человек в коричневом костюме и старомодных лакированных туфлях. Слезы текли по его благородному одухотворенному лиц.

Его заместитель, высокая разряженная дама в мехах, вбежавшая следом, не просто рыдала, она горько и отчаянно вскрикивала, явно обращаюсь к Владимиру Машкову:

– Ваша картина! Ваша картина!

– Что случилось? – разом вскричали все сидевшие за круглым столом, повскакали с мест и окружили устроителей, но, потрясенные каким-то чудовищным, видимо, только что случившимся происшествием, ни сам администратор, ни его разряженная заместительница ничего не могли пояснить. Лишь задыхаясь и вздрагивая, оба показывали куда-то за спину, в сторону главного зала и со слезами повторяли:

– Там! Там!

Владимир Машков кинулся в зал. За ним стремительно последовали все члены выставкома во главе с его председателем Михаилом Герасимовичем Камышевым.

* * *

Ну а теперь, друзья, давайте пообедаем, а потом все четверо ляжем спать...

Васнецов В. А.

Выставка еще не была открыта для посетителей. Это должно было произойти через полчаса, когда академик Камышев торжественно разрежет алую ленточку у входа. Но и сейчас, за тридцать минут до официальной церемонии, центральный зал был уже полон. Здесь находились пришедшие по специальным приглашениям работники советской прессы, представители трудовых коллективов и делегаты проходившей как раз в эти дни в Москве Всесоюзной партийной конференции. Все они надеялись первыми осмотреть экспозицию и скорее уйти по своим важным и неотложным делам, но, увидев картину художника Машкова, они все забыли о своих первоначальных планах и надолго задержались в центральном зале у поразительной силы и красоты полотна с удивительным, поэтическим названием "Угря".

Словно озаренные внезапным ярким светом настоящего искусства, люди останавливались перед картиной и задумывались каждый о своем: большом, хорошем и светлом. Вот почему, погруженные в прекрасный поэтический мир борьбы за свет, никто из присутствующих и не заметил исчезновения рыбы. Так было сильно художественное воздействие этого полотна, что все посетители продолжали видеть в своем воображении рыбу-стрелу, рыбу-молнию, уже и после того, как она каким-то таинственным, непостижимым образом с самой картины исчезла. И только когда случайно заглянувший в главный зал администратор отчаянно вскрикнул у всех за спиной, колдовское действие художественного произведения закончилось, и уже все остальные зрители с ужасом и негодованием увидели перед собой лишь изображение темной, черной воды, в которой ничего не серебрилось. Не рвалось к свету и не рассекало победно мрак.

Эту же самую безнадежную пучину увидел и Владимир Машков, когда сам вбежал в огромный, полный заплаканных лиц зал. В первую секунду Машков подумал, что это прощальные подлые козни наших врагов. Уже уничтоживших одну его великую картину и теперь, с помощью какой-то невероятной, непостижимой хитрости, сумевших испортить напоследок, погубить уже настоящий шедевр.

"Месть за грозу", – мелькнуло подозрение, но тут же рассеялось. Внезапная мысль о шедевре вернула Владимира к реальности. Он вдруг со всей ясностью понял, что же на самом деле произошло. Случилось чудо, которое одно только и удостоверяет истинное величие художественного произведения. Оно стало самой жизнью. Сошло с полотна, чтобы у всех на глазах материализоваться.

И не успел Владимир подумать это, как в глубине зала распахнулись никем до сих пор не замеченные двери служебного входа, и в темное, замершее в тягостном напряжении помещение рванулся подлинный свет. Словно молния, на блестящей коляске в зал въехала Угря. Настоящая, живая, из плоти и крови! Ноги ее были в гипсе, голова перебинтована, на глазах черные очки, левая рука отнята по самое плечо, но правая, белая тонкая рыбка, словно вымпел, сигнальный флажок, взмыла и затрепетала в общем приветствии.

За коляской походным шагом шел инвалид Никита, он был в парадной форме с орденами и медалями. А следом в костюме и галстуке, скромно, в сопровождении референта и двух секретарей, замыкал праздничное шествие инструктор ЦК Аркадий Николаевич Волгин.

Гром аплодисментов разорвал тишину. Крики радости и приветствия обрушились на художника Владимира Машкова. Он же слушал внимательно, широко раскрыв горящие глаза и лишь чуть-чуть наклонив набок голову. И вдруг синие губы его дрогнули, глаза стали влажными. И он, крепкий как кремень, бывший строевой командир, не выдержал. Но это уже были слезы радости.

И не удивительно, ведь будут бить. Теперь уж точно. Бить, бить, бить и бить: смертным боем до самого конца его жизни.

ПИСЬМО

Уже месяц, день за днем, каждое утро его будили собаки. То они выли прямо под окнами общежития, то, лишь чуть-чуть отдалившись, дрались, визжа и урча, за высокой белой оградой ИПУ, то, разбежавшись совсем, лаяли друг на друга злобно, надрывно и безостановочно по всей солнцем уже промытой округе. От Октябрьского проспекта до поселка ВИГА. И Роман просыпался и неизменно с одной и той же дикой, похмельной мыслью, что Маринка, жена, его обманывает. Врет.

А в пятницу, тридцатого, в день защиты, на рассвете в топленое молоко еще не свернувшегося Ромкиного сна нежданно и негаданно заплыла уточка. Пичужка. Словно там, за распахнутыми створками, не полурежимный объект, с проходной, трубой котельной и корпусом заводской многоэтажки, скребущими и колющими небо, а что-то стелющееся по траве и кочкам, невидимое и мягкое, малозначительное, заросшее сиренью и карагачами, шалашик, может быть углярка или стайка, возле которой в траве среди жучков и щепочек сидит сынок, Димок Подцепа, не восьмилетний, нынешний, а совсем маленький, круглый и розовый как мячик, и забавляется с резиновой игрушкой. Нажмет, отпустит, нажмет, отпустит... Уи-уи, уи-уи...

И никакой пороховой и нестерпимой, как изжога, мысли. Тихая радость, бессмысленное ощущенье счастья, грядущего освобождения, уи-уи, уи-уи, сегодня, сегодня все закончится и все начнется, другое, новое, прекрасное, а остальное – икота, нервы, глупости, безумная и бесконечная усталость и больше ничего. И больше ничего. И в чистой, еще прохладной комнате Роман, словно сахарной пудрой окропленный, свернулся теплым калачиком, накрылся одеялом с головой и снова уснул, под убаюкивающее, качельное однообразие уи-уи резинового ежика.

Назад Дальше