V
Профессор заявил, что он тоже человек пишущий.
"Говорю так, чтобы не употреблять слово писатель, загаженное в нашем проституированном обществе… А вы, случайно, не представительница этой профессии?"
Я вмешался: "Ты хочешь сказать, писательница?"
"Гм. Моя мысль, собственно, была другая…"
"Вам придётся извинить его, сами понимаете, возраст…"
"Кто здесь говорит о возрасте? Мы ещё поживём! Впрочем, неизвестно, кто из нас моложе… Позвольте представиться", - сказал дядя, приосанившись, держа пенсне, как бабочку, двумя пальцами.
"Нет необходимости. Профессор социологии. Я его племянник… А это Мария Фёдоровна".
"О! так звали, если не ошибаюсь, вдовствующую императрицу. Разрешите вас называть Машей?"
"Мой дядюшка, - пояснил я, понизив голос, - потомок одного из древнейших родов России. Из старой эмиграции…"
"Х-гм. Старая эмиграция… да, да… Какие люди, какие умы. Мы тут беседовали о литературе. Герр обер!.."
Официант принёс ещё один прибор. Профессор насадил пенсне на нос.
"Так вот, насчёт литературы… Я, знаете ли, работаю над мемуарами. Noblesse oblige! Помню, государь сказал мне однажды на приёме в Зимнем: ты, князь, слушай и всё запоминай. Когда-нибудь обо всех нас напишешь… Он уже тогда предчувствовал, что его ожидает".
"Но ведь это же было очень давно", - возразила гостья.
"Да, моя девочка, это было давно".
"Сколько же вам было тогда лет?"
Я разлил вино по бокалам.
"Может, не надо, - сказала она. - А то ещё запьянею".
Я осведомился о её спутнике.
"Это тот, который…? Если память мне не изменяет… В мюллеровских банях?" - пролепетал профессор.
"Я его знать не знаю. Пристал на улице".
Выяснилось, что она со вчерашнего дня ничего не ела.
"Короче говоря, слинял. Хамство, - констатировал профессор. Даже если он не воспользовался твоим, э-э… гостеприимством. Но ничего. Мы с ним потолкуем. Мы его найдём".
По мере того, как темнело снаружи, "локаль" наполнялся голосами, взад-вперёд сновали официанты, теперь их стало трое, появились завсегдатаи, ввалилась компания немолодых пузатых мужиков и вызывающе одетых женщин. Кельнер шёл к нам со счётом.
"Мы не торопимся, - сказал профессор. - Ещё не всё обсудили".
"Можно обсудить в другом месте", - заметил кельнер.
Он положил на стол счёт, профессор смахнул листок со стола, снял пенсне и осмотрел кельнера.
"Пошли отсюда, дядя", - сказал я по-русски.
"Знаете ли вы, что он сказал? - спросил, перейдя на вы, профессор. - Он сказал, что побывал во многих странах. Но нигде ещё не сталкивался с таким хамским обращением".
"Врёшь", - сказал кельнер.
"Что? Повтори, я не расслышал".
"Он тебе два слова сказал, а ты переводишь как целую фразу".
"А известно ли тебе, - сопя, сказал профессор, - что русский язык обладает краткостью, с которой может сравниться только латынь? Я попрошу уважать русский язык!"
Подошёл хозяин заведения - или кто он там был, - скопческого вида, с длинным унылым лицом, мало похожий на трактирщика, почему-то в длинном пальто и в шляпе.
Профессор насадил стёкла на утиный нос.
"Я запрещаю издеваться над моим родным языком".
"Да успокойся ты, никто не издевается. Вот, - сказал официант, садясь на корточки, - не хотят платить". Он добыл из-под стола бумагу, протянул хозяину, тот взглянул на счёт, потом на меня, Марью Фёдоровну и, наконец, на профессора.
"Я этого не говорил, - возразил профессор и повёл носом, словно призывал окружающих быть свидетелями. - Но ещё вопрос, за что платить!"
Я вынул кошелёк, дядя величественным жестом отвёл мою руку.
Хозяин кафе сказал:
"Я тебя знаю. И полиция тебя знает".
"Вполне возможно, - отвечал профессор. - Я человек известный".
"Вот именно, - возразил хозяин. По-видимому, он что-то соображал. Потом произнёс с сильным акцентом: - Если ты, сука, немедленно не…"
"О, - сказал дядя, - что я слышу. Диалект отцов. Язык родных осин! Но тем лучше. Нам легче будет объясниться. Так вот. Пошёл ты… знаешь куда?"
"Нет, не знаю", - сказал хозяин.
"К солёной маме! - взвизгнул профессор. - Можете звать полицию", - сказал он самодовольно.
В погребе зажглись огни, словно здесь готовилось тайное празднество, синеватый свет вспыхнул на бокалах, на украшениях женщин, бросил на лица лунный отблеск. Воцарилось молчание. Астральный нимб окружил чело оккультного профессора, а физиономия хозяина приняла трупный оттенок. Кельнер направился было к телефону, владелец заведения остановил его.
"Сами управимся".
И тотчас в зале появился, к моему немалому удивлению, персонаж, о котором уже упоминалось на этих страницах. Широко расставляя ноги, развесив ручищи, двинулся к нам.
Фраппирован был и мой друг профессор.
"Дёма! - проговорил он. - И тебе не стыдно?.. Позвольте, это мой человек. Он у меня работает".
"У нас тоже", - сказал кельнер. Хозяин не удостоил профессора ответом и лишь кивнул в нашу сторону. Человек-орангутан схватил дядю за шиворот.
"Дёма, что происходит? Ты меня не узнаёшь?.. Имейте в виду, коллега - известный журналист, он сделает этот случай достоянием общественности. Он вас разорит!" - кричал профессор. Никто уже не обращал на нас внимания.
"Кстати, чуть не забыл… - пробормотал профессор, счищая грязь с брюк. Шёл дождь, и он поскользнулся, вылетая из подвальчика. - Ты лицензию получил? Я освобождаю тебя от налога. А с этой образиной мы ещё разберёмся".
VI
Вопреки предположению моего друга и покровителя, я не только не пишу романов, но не питаю интереса к этому роду искусства, во всяком случае, к изделиям нынешних романистов. И уж тем более к тому, что пишется в России. Может быть, я согласился бы кое-что прочитать, если бы мне за это заплатили. Хочу сказать о другом. Революция нравов лишила литературу её наследственных владений. Никого больше не соблазняют многостраничные повествования о любви, ушли в прошлое истории встреч, надежд, узнавания, сближения, всё то, что должно было понемногу разжечь любопытство читателя, - вплоть до решающей минуты, когда дверь спальни захлопывалась перед его носом. Спрашивается, оттого ли у современных писателей всё совершается так скоропалительно, что упростились современные нравы, - или нравы упростились оттого, что литературу перестали интересовать околичности, не имеющие отношения к "делу".
Я уже рассказал коротко о знакомстве с женщиной по имени Марья Фёдоровна. Стоит ли называть это "романом"? Я был одинок, она была одна. Совместима ли платная любовь с чувствами? Могу сказать только, что меня повлекло к ней не только то, что составляет цель подобных сближений. Какая-то инерция побудила меня продолжать путь рядом с ней. И если уж говорить о "чувствах", то это было скорее чувство продолжения старого разговора. Возможно, мы в самом деле виделись где-то - ведь мир тесен для кучки изгнанников.
Что-то такое мелькнуло у меня в голове - обманчивая мысль, - когда я сидел с профессором и чувствовал на себе её взгляд. Именно о таких, не слишком речистых, притворно-скромных, не привлекающих взоры, начинаешь думать - а ведь я её уже встречал. Я люблю смотреть на женщин, мой уличный промысел предоставляет для этого наилучшие условия. Я привык созерцать женщин снизу вверх - ракурс фотографа и нищего, - но если вообразить, что какая-нибудь остановилась бы и спросила, в чём дело, не желаешь ли прогуляться со мной? Я бы не торопился бежать следом за ней. Видела ли меня когда-нибудь Маша на улице? Она никогда об этом не говорила.
Расставшись с "дядей", шагая неторопливо под фонарями, мы чувствовали себя не то чтобы вполне a l'aise, но и особой неловкости я тоже не ощущал. Незначительность разговора удостоверяла, что мы узнали друг друга. Разумеется, она думала, - хотя речи об этом не шло, - что я пошёл с ней "по делу". Она не задавала вопросов, я тоже ни о чём её не расспрашивал, я не интересовался её прошлым, какое прошлое может быть у таких женщин? Подошли к дверям (она предупредила меня, что мы незнакомы друг с другом).
Нетрудно было догадаться, что это за обитель. Сверху или из подвала, понять это в доме, состоящем из фанерных перегородок, было невозможно, громыхала дешёвая музыка. Грязноватый холл обклеен объявлениями, утыкан записочками на кнопках. Вам предлагали всё на свете, книги, уроки бальных танцев, шифоньер фанерованный, коллекцию жуков, лечебные вериги, экскурсии, кто-то скромно предлагал себя, чтобы не тратиться на объявление в бюро одиноких сердец. Лифт застрял наверху. Пешком взобрались на последний этаж.
Должно быть, мне всё-таки следует вернуться к её наружности: Марья Фёдоровна, как я уже дал понять, была женщина, не ослеплявшая взора. Странным образом - я заметил это ещё в кафе - она не была даже накрашена. О её фигуре невозможно было сказать ничего определённого до тех пор, пока она не предстала перед гостем в домашнем одеянии, слегка подчеркнушем бёдра и грудь. Кажется, под халатом ничего не было. Возраст? Пожалуй, ближе к сорока, чем к тридцати, возраст, когда к вечеру молодеют, в полночь становятся двадцатилетней, а на рассвете пятидесятилетней. Впрочем, едва ли она проводила свои ночи где-нибудь за пределами этого общежития.
Возраст между старой и новой надеждой, возраст исхода и шествия по синайским пескам. Разве наша страна не была Египтом? Но где же Ханаан? Годы идут, на горизонте обманчивая водная гладь, ни облачка, палящее солнце над головой и зябкие ночи в дырявых шатрах. Квартирка, по-женски аккуратная, называемая "апартмент", состояла из кухни и комнаты; в нише за занавеской устроен альков.
Мы успели перекусить, прежде чем у профессора состоялся диспут с хозяином заведения, теперь можно не бояться захмелеть, сказал я Маше и откупорил бутылку. Кажется, она поняла меня иначе, отважно взялась за стакан. Снизу - или с потолка - раздавалось уханье музыкальной турбины. Я обвёл глазами комнату: этажерка, комод; а это кто, спросил я.
"Сын".
"Он живёт с вами… с тобой?"
Марья Фёдоровна покачала головой.
На мой вопрос: остался там? почему?.. - она криво усмехнулась, пожала плечами.
"А твои гости, - сказал я. - Они тоже сюда приходят?"
"Куда же ещё".
"Комендант не возражает?"
Согласен, я вёл себя бестакно. Бог знает почему меня интересовали эти подробности.
"Этот человек, с которым ты сидела…"
"Я по улицам не шатаюсь. Просто случайно остановилась. Вам, наверное, завтра на работу", - проговорила она после некоторого молчания, не решаясь или не пожелав говорить мне "ты". Возможно, это был косвенный ответ на вопрос о коменданте. Я подлил ей и себе, она не отрывала глаз от своего стакана, между тем как её пальцы слегка ослабили поясок халата. И по-прежнему неустанно в стены фанерного ковчега вбивала гвозди музыкальная машина.
Женщина встала, отдёрнула занавеску, включила светильник над кроватью, потушила верхний свет..
"Вам как лучше: чтобы горело или…?"
"Фонарь любви", - сказал я, не решаясь подняться. Какая-то неуместная робость овладела мной и, думаю, ею. Но тут произошло нечто неожиданное и чудесное: ни с того ни сего музыка смолкла. И стало так хорошо, как было когда-то в мире. Открыв рот, я озирался, словно не верил этой удаче.
В одиннадцать выключают, объяснила она.
И из недр этой блаженной тишины до нас донёсся храп.
Я снова налил себе, она присела на краешек стула. "Может быть, - сказала она осторожно, - не надо столько пить…"
Она добавила, опустив глаза:
"Вы, видно, не в настроении, передумали, что ль?"
Я сказал: "У тебя там кто-то есть".
"Она спит. Не обращайте внимания".
Оказалось, что там была ещё одна, тёмная комнатушка; я принял её за кладовку. Марья Фёдоровна заглянула на минуту в закуток.
"Она не мешает".
Храп, временами задыхающийся, прерывал то и дело наш едва тлеющий разговор. Я сказал:
"Это оттого, что она лежит на спине".
"Она всегда лежит на спине".
"Это ваша мама?" Всё время мешались эти "ты" и "вы".
"Бабушка. Ей восемьдесят восемь. Она меня воспитала. Единственный человек, который согласился с нами поехать".
"С кем это, с вами?"
"Со мной и с мужем".
"Я не знал, что ты замужем".
"Была".
"А сын?"
"Я вам уже сказала. У него своя жизнь… Я вам не нравлюсь?" Теперь халат был раскрыт, она задумчиво гладила себя по груди и животу.
"Здесь говорят: чем позже вечер, тем красивей хозяйка… Маша, - пробормотал я. Вино начинало на меня действовать. - Ты разрешишь мне тебя так называть?"
"А тебя как?"
"Меня? - Я усмехнулся. - Никак. Имена ненавистны!"
"Чего?"
"Пожалуйста, тут нет никакой тайны", - сказал я и назвал себя.
"Тебе приходится бывать у женщин?"
"Иногда, - сказал я. - Мне как-то их всегда жаль…"
"Зачем мне твоя жалость", - возразила она.
Ночь в оазисе, полосатые пески, тёмные бугры стариков-верблюдов и нагая иудеянка на пороге шатра.
VII
Время подпирало; предупредив моего товарища, что я не приду в редакцию, я отправился в путь. Одна пересадка, другая. Тут я услышал, стоя на платформе, голос по радио, по какой-то причине поезд задерживается на двадцать минут, пассажирам предлагают воспользоваться автобусом. Объявление было повторено несколько раз, прежде чем я опомнился, бросился к эскалатору и, выехав наверх, увидел, что автобус отходит от остановки. Подошёл следующий; водитель советовал ехать не конца маршрута, а до ближайшей станции метро, хотя это была другая линия. Но и там пришлось долго ждать поезда. Выйдя из-под земли, я подумал, что все линии континента связаны между собой, - а ведь мы находились как-никак на одном континенте, - и тут только мне стукнуло в голову: я еду к больному с пустыми руками. Необъяснимая забывчивость, - накануне я приготовил подарок. Возвращаться было бессмысленно. Я очутился на площади, похожей на площадь бывшей Калужской заставы; перед остановками толпился народ, мимо, разбрызгивая лужи, неслись машины с включёнными фарами. Всё смешалось, люди подбегали со всех сторон, расталкивали друг друга и втискивались в подкативший, старый и забрызганный грязью экипаж. Сквозь мутные стёкла ничего невозможно было разобрать.
Пытаясь сообразить что к чему, я вспомнил, что жена не знает о моём приезде, я могу её не застать. Кроме того, я вспомнил, что её нет в живых вот уже три года, - правда, известие могло быть ложным. Не мешало удостовериться. Причём же тут профессор? Ведь на самом деле я ехал в больницу, где он каким-то образом оказался, и даже приготовил для него подарок. Но если мой друг профессор мог ещё кое-как примириться с тем, что я пришёл с пустыми руками, - и в конце концов, наплевать мне было на профессора, - то она, конечно, будет обижена. Все эти мысли, как черви в банки, шевелились и сплетались в моей голове.
Между тем автобус, урча и сотрясаясь, кружил по тусклым улицам, нёсся мимо заброшенных, почернелых зданий. Ещё недавно здесь бушевали пожары. Где-то на горизонте, едва различимый на жёлтой полосе заката, начинался новый район. Моя жена переехала вскоре после моего отъезда, главным образом из-за того, что весь дом узнал о случившемся. Соседи пылали патриотическим возмущением. А здесь была пустыня безликих корпусов и безымянных жителей. Лифт не работал. Добравшись до нужного этажа, со стучащим сердцем, я разглядел в полутьме табличку - там стояла моя фамилия. И поднёс палец к пуговке.
Звонок продребезжал в квартире, никто не отозвался, я нажал ещё раз, послышался шорох, скрип половиц. Звякнула цепочка. "Слава Богу, - сказал я, входя в комнату следом за ней, - всё неправда".
"Что неправда?"
"Всё! Ложный слух".
Она посмотрела на меня, - оказалось, что она нисколько не изменилась, разве только стала ещё бледней. Посмотрела, как мне почудилось, с холодным удивлением:
"Что же я, по-твоему, должна была умереть?"
"Я не в этом смысле… просто я получил сообщение. Не стоит об этом".
"Ты почему-то думаешь, что без тебя тут всё рухнуло. Это ты умер, а не я!"
"Катя, - сказал я жалобно, - я только успел войти. И мы уже начинаем ссориться…"
"Никто не начинает. Это ты начинаешь; твоя обычная манера. Как ты вообще здесь очутился?"
Я пожал плечами, попытался улыбнуться. "Извини… я без цветов, без подарка. Приготовил и, понимаешь, забыл".
"Мне твои подарки не нужны. Это что, - спросила она, - теперь разрешается? Я хочу сказать, таким, как ты. Надолго?"
Я окинул глазами убогую мебель, голые стены.
"Вот ты как теперь живёшь. Одна?"
"А это, милый мой, тебя не касается… Ты не ответил".
Я сказал: "Зависит от тебя".
Хотя она понимала, что я имею в виду, но спросила: "Что значит, от меня?"
"Я приехал за тобой".
"За мной. Ага. Как трогательно. Ты приехал за мной. Вспомнил…"
"Ты прекрасно знаешь, что я не мог тебе писать".
"Если бы хотел, нашёл способ. А вот я хочу тебя спросить. О чём же ты тогда думал?"
"Катя, ты прекрасно помнишь…"
Она перебила меня:
"Ничего я не помню. И не хочу вспоминать. Уходи".
Мне не предложили сесть, мы так и стояли посреди комнаты.
"Катя, - сказал я. - Ты же помнишь, как всё было. Надо было выбирать: или - или… А ты не хотела ехать".
"Конечно. Что мне там делать?"
"Если бы ты меня любила, ты бы поехала".
"Если бы ты меня любил, ты бы меня не бросил".
"Не будем сейчас спорить".
"А я и не спорю. Ты когда-нибудь подумал, что я тут должна была пережить?.."
Она заговорила громко и невнятно, слушать было мучительно - и оттого, что я не всё понимал, и оттого, что понимал, если не каждое слово, то по крайней мере смысл сказанного. Должно быть, она повторяла то, с чем мысленно много раз обращалась ко мне; наступил час отмщения. Зачем я явился, меня никто не звал. Она свою жизнь устроила. Между нами нет ничего общего.
Устроила, подумал я, глядя на её впалые щёки, на нищенскую обстановку её жилья.
Мне нужно было что-то ответить, да, да, лепетали мои губы, я виноват, я ужасно виноват перед тобой… И я тянул к ней руки, как будто хотел удостовериться, что вижу её наяву.
Но я в самом деле видел её наяву! Она умолкла, провела рукой по волосам.
"Катя! - сказал я, смеясь. - Ты даже не представляешь себе, ты просто не можешь себе представить - как я счастлив. Я не надеялся тебя застать. Всё у нас будет хорошо, уверяю тебя…"
Она смотрела на меня - с каким выражением? С насмешкой, почти с омерзением.
"Никто тебя не звал. Катись отсюда".
"Этого не может быть, Катя, мы когда-то друг друга любили. Ты меня гонишь?"
"Нечего тебе здесь делать".
Я решил схитрить и сказал:
"Но, знаешь, уже поздно. Мне негде ночевать…"