Пока с безмолвной девой - Борис Хазанов 7 стр.


Вот уж этого говорить вовсе не следовало. Моя жена, прищурившись, взглянула на меня, отвела взгляд, мне показалось, что её лицо меняется. Временами я её вообще не узнавал. Я даже подумал, не ошибся ли я. Она пробормотала.

"Ах вот оно что. Ну, мы это уладим".

Я хотел ей сказать, что не стоит беспокоиться, - очевидно, она хотела устроить меня у знакомых, - и продолжал что-то говорить, но она не слушала. В углу на тумбочке стоял телефон. Она сняла трубку и дважды нервно крутанула диск. Я потёр лоб. "Может, мне лучше уйти", - пробормотал я. Всё произошло очень быстро. Моя жена - если это была она - подошла к окну и заглянула между занавесками.

"Ага, они уже тут". И тотчас раздался длинный звонок в дверь.

VIII

Я сказал: "Это недоразумение. Я думал, здесь живёт моя бывшая жена. Ошибся адресом".

Милиционер повторил своё требование. Я рылся во внутренних карманах пиджака, в плаще, в карманах брюк. Ужас случившегося дошёл до меня: я потерял портмоне - может быть, его вытащили в автобусе, - потерял свой паспорт апатрида или забыл дома вместе с подарком. Мне ничего не оставалось, как пообещать толстому человеку в шинели и блинообразной фуражке, что пришлю ему фотокопию моего документа по почте. По какой это почте, спросил он, усмехаясь, и мы вышли на лестницу, где стоял другой милиционер.

В тесном фургоне я покачивался между двумя стражами, в темноте белели их лица, блестели орлы на фуражках, отсвечивали пуговицы шинелей. В зарешечённом окошке мелькали тусклые огни. Нас бросало из стороны в сторону, автомобиль гнал по ночному городу, не снижая скорости на поворотах. Всё это мне было знакомо. И я утешал себя тем, что это была всё-таки милиция, а не другое учреждение. В конце концов, это их право: человек без документов, удостоверяющих личность, подержат и отпустят. Гораздо больше меня угнетал разговор с моей женой.

Я продолжал себя уговаривать и тогда, когда меня втолкнули в комнатёнку без окон и обхлопали со всех сторон, после чего было велено раздеться догола. Необходимая формальность, ничего не поделаешь. Я стоял на каменном полу под холодным душем. Вошёл человек в белом халате поверх милицейской формы, с машинкой для стрижки волос.

Но когда, сунув ноги в ботинки, придерживая брюки, я прошествовал по коридору и сел на указанное мне место перед яркой лампой, которая отражалась вместе с моей голой головой, с неузнаваемой физиономией в чёрном оконном стекле, - когда я уселся, вернее, когда меня усадили боком к столу, над которым, как водится, висел чей-то портрет, - дверь неслышно отворилась, милицейский чин, пожилой лысый мужик, собравшийся составлять протокол, вскочил, чтобы уступить место вошедшему человеку в штатском, молодому, с лицом, по которому словно прошлись утюгом.

Человек сел. Без документов, сказал капитан милиции. Плоский человек кивнул и сделал знак капитану оставить нас вдвоём.

Он спросил, чем я занимаюсь.

Я ответил: собираю подаяние перед церковью святого Непомука. Что это за святой такой, поинтересовался он, побарабанил пальцами по столу и поглядел в окно.

Как ни странно, разговор, который занял, вероятно, не больше получаса, - циферблат на стене показывал без четверти два, я взглянул на свои часы, собираясь перевести стрелки, но вспомнил, что часы у меня отобрали вместе с брючным ремнём, шнурками от ботинок и ключами от моей квартиры, подумал, что на самом деле время не такое позднее, хотя что значит "на самом деле"? - на самом деле я сидел перед окном, выходившим во двор, - можно было разглядеть и решётку снаружи, - в городе, откуда я никуда не уезжал, где только что виделся с Катей и по-прежнему надеялся, что все наши ссоры в конце концов завершается примирением, вот что было на самом деле, а того, другого города, и профессора, и Марьи Фёдоровны никогда не существовало, - так вот, если вернуться к моей мысли, как это ни покажется странным, разговор с человеком, у которого не было лица, окончательно меня успокоил: именно так он должен был выглядеть, скучающим, насторожённо-рассеянным, загадочно-непроницаемым, как требовала его должность; в сущности, он не питал ко мне дурных чувств, таковы были "инструкции", другими словами, вступила в свои права рутина; всё было чем-то предписанным, подобно придворному этикету или дипломатическому протоколу. Все действовали как по уговору.

Мне хотелось сказать этому сотруднику или кем он там был: какое, в сущности, благо эти условности, этот ни от кого не зависящий порядок, всё то, что по-русски выражается словами "положено" и "не положено".

Ведь если бы не инструкции, он мог бы просто, не торопясь, играючи, вынуть оружие из невидимой кобуры под мышкой и пристрелить арестанта, - люди с такими лицами на всё способны.

"Значит, говорите, милостыню собираете. Чего ж так?"

Я пожал плечами.

"Поэтому и решили вернуться на родину".

"Не то, чтобы вернуться".

Он перебил меня: "А вам не кажется, что вы… - и снова побарабанил пальцами, - своим поведением родину, народ, всю нашу нацию позорите?"

Чем это я позорю, спросил я.

"А вот этим самым. Сидите у всех на виду и канючите. И небось в каких-нибудь лохмотьях".

Этот вопрос или, лучше сказать, постановка вопроса заинтересовала меня, я возразил, причём тут родина, о какой родине он говорит.

"Родина у нас, между прочим, одна!"

Я согласился, что одна.

"Так вот, у нас есть другие сведения".

Другие, какие же?

"У нас есть сведения, что всё это - маскировка".

Что он имеет в виду?

"То, что ты сидишь на паперти и поёшь Лазаря. (Тут следователь, как и полагалось, перешёл на "ты"). А на самом деле занимаешься подрывной работой. Листовки печатаешь, организовал подпольную типографию".

Не листовки, а журнал. И почему же подпольный?

Человек поднялся, вышел из-за стола и воздвигся над сидящим. Потому что и я, тот, кто сидел перед лампой и отражением в чёрном стекле, был не я, а персонаж инструкций.

"Ты дурочку-то из себя не строй, - проговорил он. - А если не понимаешь, о чём речь, то я тебе объясню…"

Он добавил:

"Чем вы там развлекаетесь, мы прекрасно знаем".

Мне хотелось возразить: знаете, да не всё. Например, что существует инстинкт нищенства, тайный голос, который зовёт.

Мне хотелось сказать, что нет, не призрак - город с башнями и церквами, с широкими чистыми улицами; а вот то, что я нахожусь здесь, - поистине наваждение, морок, зажмуришься, потом откроешь глаза, и ничего нет. Я сидел перед лампой, а он расхаживал в тени, взад-вперёд.

"Заруби себе на носу: мы всех вас знаем. Каждое слово, каждый шаг, что вы замышляете, куда ездите, откуда деньги берёте, всё знаем… А вот ты мне лучше скажи. - Он остановился. - Просто так, не для протокола… Человек, который бросил свою старую, больную мать и укатил за тридевять земель, как его можно оценивать? А что можно сказать о людях, который оставили родину?"

"Да ладно, - он махнул рукой, - я знаю, что ты хочешь сказать. Свобода выше родины - да? Слышали мы эти песни… А чего стоит так называемая свобода без родины? Или, может, ты начнёшь рассказывать, что у тебя не было другого выхода, дескать, пришлось выбирать: или на Запад, или… - и он ткнул большим пальцем через плечо. - А откуда ты знаешь, что тебя собирались арестовать, тебе что, так прямо и объявили?.. Может, поговорили бы, вправили мозги и отпустили?"

Вошёл капитан.

"Верни ему барахло. Он мне не нужен. И отвези его… - крикнул он в дверь, - чтобы его духу здесь больше не было!"

"Ясно? - спросил, когда мы снова остались одни, человек за столом. - Ещё раз приедешь, пеняй на себя".

IX

"Так прямо и сказал: пеняй на себя?"

"Так и сказал".

"Я что-то не пойму. Ты в самом деле там был или…?"

"Я сам не знаю, Маша".

Пора вставать, итти на работу. Я лежал, закрыв глаза, чтобы не видеть комнату. Рассвет не пробуждает во мне бодрых чувств, и это утро, конечно, не было исключением.

Она уже поднялась, что-то делала, ходила по комнате. Занятая своими мыслями, присела на край кровати.

"Ты, наверное, думаешь, что я так со всеми. Скажи правду".

"Да, - сказал я. - Думаю".

"Но ведь можно совершенно ничего не чувствовать…"

"Вот как?" - откликнулся не я, откликнулись мои губы. Мои мысли были далеко.

"Я всё брошу", - проговорила она. "Вот как".

"Я о тебе ничего не знаю. Ты мне ничего не рассказываешь…"

"Что рассказывать?"

"Где ты работаешь".

"Где работаю… В редакции. Мы издаём журнал, разные брошюрки".

Я сел в постели, Марья Фёдоровна встала. По-прежнему храп за занавеской.

"Ей надо сменить пелёнки. Я сейчас её разбужу, буду кормить". Она добавила:

"Отвернись к стенке, не могу же я одеваться при постороннем мужчине".

"Но тебе приходится одеваться при посторонних".

"Я никого на ночь не оставляю".

"Для меня, стало быть, сделано исключение?"

"Не надо", - попросила она.

О, Господи: музыка. Внизу заработала турбина. Застучали ножами, заскребли грязными когтями по стеклу. Нагло-визгливый голос разнёсся по всему ковчегу. Я стоял одетый посреди комнаты, нужно было что-то сказать ей. Всё моё существо рвалось вон отсюда.

"Куда же ты, без завтрака…"

Я возразил, что спешу.

"Мы увидимся?"

"В чём дело?" - спросил я.

"Не обращай внимания".

Марья Фёдоровна вытерла слёзы или мне так показалось. Я оглядел её, она запахнулась плотней, подтянула поясок халата.

"Мы что-нибудь придумаем, - сказал я быстро. - Найдём тебе какую-нибудь работёнку. Как насчёт того, чтобы убирать нашу контору? Хотя, конечно, заработок не очень…"

Отдуваясь, я влетел к себе домой (квартира Маши казалась роскошной в сравнении с моей берлогой) и спустя немного времени плёлся, что-то дожёвывая на ходу, в рабочей одежде, с полиэтиленовым мешком и бутылкой, в грибовидной табачной шляпе. Свернул в переулок, который упирается в церковь, - так и есть: кто-то уже расселся на ступенях.

Он приветственно помахал мне, это был Вивальди. Кстати, я до сих пор не знаю: кто он был, откуда? Говорил без акцента, но чувствовалось что-то нерусское, а когда пользовался местным наречием, слышались русские интонации. Я думаю, что процент людей ниоткуда постепенно возрастает в мире.

"А ты, говорят, пошёл в гору. Лучший друг профессора".

"Вали отсюда".

"Ну, ну, вежливость - прежде всего".

"Отваливай, говорю", - сказал я, расстилая коврик.

"Я тебе мешаю?"

"Мешаешь".

"Но ведь и ты мне мешаешь".

"Бог вас вознаградит", - сказал я вслед старухе, которая сзади могла сойти за девушку. Будь я художник, я бы писал женщин со спины.

"Вот видишь, - заметил Вивальди, - тебе бросила, не мне".

"Не доводи меня до крайности".

"Только успел заступить на вахту, и уже… Хлебное местечко отхватил, ничего не скажешь".

"Я повторяю, не доводи меня до крайности. Вон место освободилось. Уже целую неделю пустует. Можешь сесть там…"

"Ты разрешаешь? - возразил он иронически. - Тихо, вон одна остановилась, о-о. Одни бёдра чего стоят. К нам идёт… Наверняка даст. Милостыню, конечно, а ты что думал?"

"Благослови вас Бог".

"Дай-ка мне хлебнуть… Ну что ты скажешь, опять тебе бросила". Несколько времени спустя к нам приблизился блюститель закона.

"Здорово, дядя", - сказал Вальдемар.

"Вы что, теперь вдвоём?"

"Что поделаешь, герр полицист. Конкуренция большая, а посадочных мест мало!"

"Да, много вас развелось", - ответствовал полицейский и зашагал дальше.

"Тоже мне работа - груши членом околачивать, - заметил Вальдемар. - Вот так лет двадцать походит, глядишь, пенсия наросла. А мы?.. - Он вздохнул. - Я читал бюллетень. За истекший отчётный период подаваемость снизилась".

"Какой бюллетень?"

"Есть такой. Надо читать прессу!"

Он добавил:

"И пахана́ навестить надо".

Я пропустил эти слова мимо ушей. Вальди приложился к бутылке, утёр губы ладонью. "Навестить, говорю!"

"Кого?"

"Старого пердуна, кого же".

Я спросил, что случилось.

"Весь город знает, ты один не знаешь. Он в больнице… в травматологии".

Оказалось, что профессора сбила машина. То, что наш принципал сидел на игле, не было для меня новостью. Но "штоф", как объяснил Вальди, тут ни при чём: старик самым вульгарным образом был пьян в стельку.

"А ты, между прочим, как насчёт этого дела?"

Я спросил, какого дела.

"Насчёт штофа, едрёна мать".

"Пробовал", - сказал я.

"Ну и как?"

Я вздохнул, пожал плечами.

"Могу пособить, если надо", - сказал Вивальди. Он добавил: "Цена обычная".

"Буду иметь в виду", - сказал я. Итак, это случилось вчера вечером. Пока мы лежали в шатре под синайскими звёздами. Странное смещение времени. Я смутно помнил, что уже направлялся однажды к нему в больницу.

"Давно?" - спросил я.

"Что давно?"

"Давно он там?"

"Кстати, - промолвил Вивальди, глядя вдаль. - Что я хотел сказать. Я его замещаю. Нет, ты только взгляни: какая ж… Какая ж…!" - воскликнул он.

"То есть как замещаю?"

"Очень просто. Тариф прежний - двадцать пять процентов. Порядок есть порядок. Эх, старость не радость", - сказал он, бодро вставая, подтянул штаны и пропал за углом.

Высокие двери раскрылись за моей спиной, и я услышал скрежет органа.

X

Думаю, что Клим охотно избавился бы от моего присутствия, если бы не нужда в переводчике. То, что можно было назвать внешней политикой журнала, находилось всецело в его руках. Мне неизвестны примеры из эмигрантской жизни, когда бы славные принципы равноправия, демократии, терпимости к чужому мнению, всё то, что мы проповедывали, применялось на практике. Дым, а также нравы нашего отечества мы привезли с собой.

Иногда я думал о том, что все наши старания тщетны, журнал никому не нужен, эту страну не переделаешь, - и мне становилось жаль моего бедного товарища. Отчего люди, одержимые верой, вызывают у меня сострадание? Поглощённый вызволением родины из оков деспотизма, мой коллега и работодатель не имел времени выучить язык изгнания. Чужой язык заведомо не заслуживал усилий, которые надо было потратить для его освоения. Эти усилия были в глазах Клима чем-то непатриотичным.

Доро́гой мы говорили о предстоящем визите, точнее, говорил Клим. Он придавал этому знакомству большое значение. Pater familias, южный барон с четырёхсотлетней родословной, был важной шишкой, председателем чего-то, вращался в консервативных кругах и пописывал в газетах. Супруга нигде не состояла, но была ещё влиятельней. Мы рассчитывали на субсидии.

Сойдя на безлюдной платформе, побродили по чистеньким тенистым улицам пригородного посёлка, оставалось ещё добрых полчаса; в назначенное время позвонили у калитки. Усадьба была защищёна зелёной стеной бересклета. Никто не отозвался. Клим нажал ещё раз на кнопку. Кажется, о нас забыли. Наконец, микрофон ожил, послышалось что-то вроде шуршанья бумаги. Женский голос спросил, кого надо. Должно быть, прислуга или кто там у них.

"Это я… мы", - сказал Клим, и я перевёл его ответ.

Калитка отщёлкнулась, навстречу бежал огромный волосатый пёс, махая пушистым хвостом. Прошли по аллее, вступили на крыльцо. Дверь, над которой висели развесистые оленьи рога, была приоткрыта. Из внутренних покоев, изображая сдержанное радушие, вышла хозяйка дома.

"Бога-а-тенькие", - промурлыкал, озираясь, мой коллега. Мы очутились одни в просторной гостиной. Вероятно, нам давали время освоиться. Затем хозяйка, в чём-то шёлковом, шелестящем и переливчатом, внесла поднос с кофейником, чашками и печеньем, это была бледная, субтильная женщина, по виду не меньше сорока, такие женщины никогда не выглядят юными, но и не стареют; с лицом не то чтобы красивым, но каким-то слишком уж характерным. Густые, янтарного цвета волосы, полукруглые брови, прямой костистый нос, тонкие губы, впалые щёки, отчего лицо казалось немного скуластым, узкий раздвоённый подбородок; ей не хватало только круглого шарообразного чепца. Никакой косметики. Домашний капот, достаточно нарядный, всё же означал, что гостям не придают большого веса, во всяком случае, визит не считается официальным.

Вскоре появился барон, дородный господин средних лет с грубым мужицким лицом. Одет в короткие штаны, гетры и народную, по-видимому, очень дорогую куртку. Заметив, что Клим поглядывает по сторонам, он подвёл нас к висевшей на видном месте картине под стеклом: развесистое древо на фоне архаического пейзажа - дуб короля Генриха Птицелова или ясень Иггдрасил. На ветвях вместо птиц и животных висели щиты с гербами и коронами.

"Да, так вот. Гм!" - сказал барон, извлекая пробку из бутылки.

"Превосходный коньяк", - сказал Клим, и я перевёл его слова.

"Вы так полагаете? Я тоже, м-да… Ещё глоток?"

"Как вы оцениваете нынешнюю ситуацию в Кремле?" - разливая кофе, спросила хозяйка.

Я перевёл:

"Её интересуют эти старые жопы в Кремле".

Назад Дальше