Так он прожил три года, а потом, однажды ночью, гуляя по деревенским садам с брезгливым барским выражением на лице, случайно забрел в кусты, что росли у источника, и встретил там диких кошек, филинов и мангустов. Никто не знает, что там произошло, но с тех пор его образ жизни резко изменился. Прежде всего, он перестал мяукать и начал выть хрипло и громко, как уличные коты; затем утратил все свои церемонные манеры и стал нетерпеливым, резким и злобным. Все заметили, что он изменился, но никто и представить себе не мог, чем это кончится. Как обычно у нас в деревне, никто не давал себе труда расшифровать явные знаки. А ведь уже были у нас собаки, которые выли с шакалами, дети земледельцев, которые сбежали в города, беглые телята, которые пытались присоединиться к водяным буйволам. "А вершиной всего была почтовая голубка Рылова, которая вздумала вдруг переселиться к диким скальным голубям на их горные утесы и выдала им все наши военные тайны", - сказал Ури. Но никто не предполагал, что то же самое произойдет с Булгаковым.
Его великолепная длинная шерсть укоротилась до вздыбленной, злой щетины, на ушах торчали теперь пучки черной шерсти, как у дикого каракала, и в конце концов он насовсем ушел из дома и переселился в поля оставив изумленного Маргулиса и потрясенную Риву.
Рива ходила его искать, разбрасывала по полю куски жареной печенки, расставляла там и сям его любимые блюда из сметаны, выкладывала кучки чистого песка - и все впустую. Иногда она видела, как он проносится, словно тень, меж деревьями сада. Однажды она бросилась за ним, умоляя вернуться, но Булгаков обернулся к ней, угрожающе встопорщил усы и зашипел. Удушливый запах желудочного сока и гнилого мяса вырвался из его глотки. Она вернулась домой в слезах и всю ночь чистила ручки дверей наждачным порошком и лимонным соком.
Страсть к убийству ради убийства побуждала Булгакова оставлять в деревенских курятниках сотни окровавленных трупиков с порванной глоткой. Как все вернувшиеся к вере отцов неофиты, он с ярым усердием соблюдал заповеди своей новой жизни. Куры, обычно поднимавшие безумный гам при малейшей опасности, так боялись Булгакова, что тотчас немели, когда его очаровательная клыкастая морда появлялась за сеткой курятника. Он уничтожал целые выводки анконских цыплят, причем своим бывшим хозяевам причинил больше вреда, чем всем остальным, - как будто сознательно мстил им за что-то. Его пытались загнать в западню или в засаду, но это ни разу не удавалось. Пригласили даже друзского охотника из горного села, но дьявольский кот прыгнул ему на затылок, в клочья порвал на нем рубашку и шапку, и тот вернулся домой весь бледный, шепча молитвы.
Маргулис в отчаянии решил обратиться к Рылову, и тот позвал на помощь двух своих старых соратников по "а-Шомеру" из Галилеи. Но на кота не произвели впечатления их потертые арабские бурнусы, кавалерийские сапоги, маузеры и тайные пароли, брошенные ему в морду. Он был увертлив и хитер, знал человеческие обычаи, игнорировал отравленное мясо, избегал ловушек и двигался тихо, как облако.
"Я уверен, что какая-нибудь курочка сама со страху открывает ему дверцу курятника", - сказал Маргулис дедушке и Эфраиму.
Эфраим одолжил у англичан ружье и один патрон, и когда зашло солнце, занял боевую позицию среди снопов на сеновале Маргулиса. В своем воображении я вижу его единственный глаз, который глядит сквозь ячейки сетки и пучки соломы. Когда Булгаков появился, Эфраим неслышно вышел из своего укрытия и бесшумно зашел коту в тыл, криво усмехаясь под маской.
Маргулис и дедушка прятались на складе. "Мы смотрели в окно и видели хищника и охотника, которые следовали друг за другом, как две беззвучные тени". Три зеленые точки - две внизу, одна повыше - горели во мраке. Перед самым входом в инкубатор Эфраим крикнул: "Руки вверх!"
Булгаков застыл. "Не от страха, а от удивления", - пояснил дедушка. Пучки шерсти на его ушах поднялись торчком, и он повернулся, чтобы посмотреть, кто это сумел его перехитрить. Эфраим сдернул свою маску, и кот разинул рот от ужаса. В этот разинутый рот Эфраим и послал свою единственную свинцовую пулю, медный носик которой он загодя распилил. Надсеченная пуля взорвалась в черепе Булгакова и превратил его мозг в кучу мельчайших кусочков, которые судорожно дергались и извивались на полу и на стенах под напором зла и жестокости, заключавшихся в них.
"Теперь мы с тобой похожи", - сказал Эфраим, глядя на искромсанный труп, который продолжал дрожать, истекая клейкими ядами. Сказал и вернулся в свою комнату.
20
Иногда ко мне заглядывают гости из деревни. Голодный солдат по дороге домой, казначей или другой администратор, оказавшийся по делам в одном из прибрежных городов. С удивлением бродят они по огромному дому, выходят на берег посмотреть на море и на купальщиц. Кто помоложе стеснительно просит одолжить плавки, которых у меня нет, а пожилые отворачиваются от простора и переводят взгляд на живую изгородь или опускают его к земле, потому что их душа ищет покоя привычных ей ограничений и рамок.
Сам я давно уже перестал замечать море. Шум его я не слышу, разве только изредка, когда намеренно вслушиваюсь в него. Вид мерно катящихся волн тоже давно перестал меня гипнотизировать. С такого близкого расстояния море утрачивает растворенную в нем грозность. Мягкое и ленивое, оно едва шевелится, нежась на солнце, и даже в зимние дни, когда становится свинцовым и хмурым и дождь покрывает его мелкими фурункулами, оно кажется веселым. Я не плаваю в нем, и оно меня не пугает.
"Что слышно?" - спрашивают они.
"Все в порядке".
Я стараюсь быть гостеприимным - по своему разумению, понятно. Легенды о моем богатстве - впрочем, вполне оправданные - распространились широко и быстро, и они, возможно, ждут, что я угощу их первосортным мясом и бараньими ребрышками, но я все еще хожу в той же старой одежде и продолжаю есть то же, что ел в деревне. Только молозиво я перестал пить, потому что достаточно вырос и окреп и уже выполнил все желания дедушки. На одном краю лужайки, что перед домом, я смешал семь кубов тяжелой земли из нашей деревни с песчаной землей побережья. Бускила привез мне эту землю в кузове черного пикапа, и сейчас я выращиваю там несколько кустов помидоров, зеленый лук, огурцы и перцы. Мои наседки, которые раньше бегали по всему двору, теперь несут яйца в загончике, потому что соседские дети бросали в них камни, и я боялся, что в один злосчастный день выйду и двину кого-нибудь из них со слишком печальными последствиями.
"Очень красиво", - говорят гости, переходя из комнаты в комнату с той же осторожностью, с которой ступали когда-то среди памятников моего кладбища. Ходят молча, подавленно, в неловком, смущенном изумлении, высматривая тайны и разгадки.
Я принимаю их на кухне. Готовлю салат, крутые яйца. Разминаю пюре с простоквашей и жареным луком, нарезаю селедку.
"Что нового в деревне?"
Они рассказывают мне о Рахели Левин, над которой не властны годы, о жене Якоби, секретаря Комитета, которая организовала в деревне драматический кружок, о спорах по поводу взаимных банковских гарантий, о сыне Маргулиса, который сбросил с себя ярмо кооперативной торговли и открыл на дороге у въезда в деревню частный киоск для продажи своего меда, чем вызвал бурную перепалку на общем собрании членов мошава.
"Это все во многом из-за тебя", - сказал мне Узи, внук Рылова, который неожиданно появился у меня за несколько месяцев до того, как погиб на одной из войн, - заявился как ни в чем не бывало, как будто забыл, что когда-то прыгал на моей спине и дергал меня за уши, и как будто это не его отец Дани обзывал Эфраима всякими бранными словами. Я не виню его в беспамятстве. Сейчас я понимаю, что есть люди, которые помнят хуже, чем я, и это меня уже не удивляет. Ведь я-то, подобно Мешуламу, всю жизнь только и делал, что упражнялся на беговых дорожках чужих воспоминаний.
- Во многом из-за тебя, - настаивал Узи. - Ты поломал что-то такое, что было принципиальным для нашей жизни.
- Так хотел дедушка, - ответил я устало.
Узи оскалился в раздражающе-хитроватой ухмылке.
- Старому приятелю ты бы мог сказать правду, - сказал он. - Брось строить из себя дурачка. Все давным-давно знают, что ты намного умнее, чем мы о тебе думали и чем ты сам кажешься на вид.
Однажды, открыв дверь, я увидел перед собой Даниэля Либерзона.
- Я случайно проходил здесь и решил зайти, - сказал он сердито.
- Добро пожаловать, - пригласил я его.
Даниэль был первым гостем, который не обогнул китайский ковер в гостиной. Он прошагал по нему в своих рабочих ботинках, направился прямиком в кухню, открыл холодильник и заглянул внутрь.
- У тебя что, нет холодной воды?
Чувствуя себя почти виноватым, я показал ему маленькую нишу в дверце холодильника, которая выбрасывала кубики льда.
- Какой прогресс! - улыбнулся он. - А твоя бабушка оплакивала у нас в доме холодильник своего американского дядюшки.
Даже сейчас мне легко было представить его ползущим в пеленках к колыбели моей матери. Его лицо все еще выражало любовь и абсолютную преданность, и зуд убийства по-прежнему гнездился в кончиках его пальцев.
Он выглянул в окно и глубоко вздохнул.
- Воздух здесь совсем другой, - сказал он. - Пошли, Барух, погуляем на берегу!
Даниэль шагал медленно, и расстояния между его следами были такими точными, словно кто-то отмерил их сантиметром. Я помахал издали Давиду - старику, который сдавал в аренду шезлонги.
- Так что ты делаешь целый день? - спросил Даниэль.
- Ничего особенного.
- Я иногда навещаю ваш дом - в годовщину смерти отца, в годовщину смерти матери. Ури работает хорошо. Надежный хозяин. Серьезный. Он очень изменился, твой двоюродный брат. Изменился к лучшему.
Даниэль не похож на своих родителей. Голова Элиезера Либерзона оставалась кучерявой до самой его смерти. Даниэль был уже почти лыс, крепче своего отца, спокойнее его.
- А иногда я поднимаюсь на холм, на могилу твоей матери.
Если ему хочется говорить об этом, пусть говорит, подумал я. Не мне ему мешать. Я тоже привязан и пригвожден, как он. Железное кольцо земли и воспоминаний навеки вдето в наши носы.
- Сегодня я уже не злюсь, - продолжал он. - Я пришел к общему выводу, что влюбился в нее в надлежащем возрасте и эта любовь кончилась тоже в надлежащем возрасте.
За нами послышалось громкое тарахтенье. Парень и девушка на синем мотоцикле ехали вдоль берега, по самой кромке, мелькая молниями золотистых тел и зубчатыми узорами шин, и разбрызгивали во все стороны воду и мокрый песок.
- По сей день, даже после того, как я женился на другой женщине и родил с ней детей, я встречаю людей, которые смотрят на меня, а в глазах у них - Эстер.
Жену Даниэля я знаю только издалека. Невысокая, крепкая женщина, немного похожая на ослицу и такая же работящая. Он привез ее испуганной и взволнованной девушкой из мошава новых репатриантов, где когда-то работал инструктором, и у нас в деревне она заслужила снисходительную оценку: "Хоть и румынка, но вполне в порядке".
- Они все еще помнят меня и Эстер, когда мы были детьми. Мешулам говорит, что наша любовь была для деревни как шанс, как пророчество, вышедшее прямиком из пинесовских уроков Танаха. Сын Либерзона с дочерью Миркина. Если бы не моя мать и не твой дед, оно бы и осуществилось.
- Как там Мешулам?
Он отмахнулся.
- Ты бы мог быть моим сыном, - прошептал он. - И уж конечно, ты бы выглядел и вел себя иначе.
- Или меня бы не было вообще.
- Это была детская любовь, - сказал Даниэль. - В восемь лет, когда все мальчики ненавидят девочек, Пинес посадил нас вместе в школьном хоре, и вот тогда я влюбился в нее.
"Каждое событие, произошедшее в этой Долине, имеет больше версий, чем участников", - сказал мне как-то Мешулам.
- Когда мы были в третьем классе, она потащила меня на гору. "Там водятся куропатки, - сказала она. - Я хочу наловить куропаток и нарвать цветов, чтобы потом засушить". Мы ходили с ней целый день, а перед заходом солнца она сказала: "Давай останемся здесь на ночь, среди скал". Она ничего не боялась, но уже тогда умела дать мне почувствовать, будто ждет, что я буду ее защищать. Ты представляешь себе - девятилетняя девочка…
Всю ночь мы лежали среди скал, и она сказала, что никогда не выйдет за меня замуж, потому что я слишком серьезный, слишком влюбчивый, слишком зависимый. В девять лет! Это все из-за мяса, которое она ела в таких количествах. Она выглядела, как девочка, а рассуждала, как женщина.
- И что дальше?
- Утром нас нашел Зайцер. Деревня всю ночь была на ногах. Рылов привел с холмов пастухов-бедуинов и всадников из Тель-Адашим, но Зайцер всегда находил пропавших детей, вот он и нас доставил домой.
- Нет, с вами, что было дальше с вами?
- С нами? - Его голос поднялся до крика. Два рыболова, что каждый вечер приходили на берег, обернулись и посмотрели на нас. - Ты спрашиваешь, что было дальше с нами? Ты что, хочешь надо мной посмеяться? Ты не знаешь, что было дальше?
Я промолчал. Сравнение версий всегда вызывало у меня разочарование.
- Она предпочла твоего отца, который был таким здоровенным, сделанным из одного куска, тупым животным, что сумел внушить ей замечательное ощущение мужского безразличия.
- Он спас ей жизнь! - взорвался я. - Когда вы с Эфраимом побежали искать лестницу, он поймал ее руками, не дав ей упасть!
- О Боже! - взвыл Даниэль. - Это то, что тебе рассказали? Что он ее спас?
Я молчал.
- Они были очень интересной парой, твои отец и мать. В деревне рассказывают всякие глупости - будто я ухаживал за ней, принося ей горшки с жареным мясом, будто на ее свадьбе я спрятался в эвкалиптовой роще и выл там, как бык, а потом пропахал ее имя буквами километр на километр…
- А разве нет?
- Послушай, - сказал Даниэль, резко повернувшись ко мне, - ты что, всерьез полагаешь, что в самый разгар пахоты, за считанные дни до посева, у человека есть время выпахивать километровые буквы по всему полю? В каком мире ты живешь, черт возьми, в каком мире?! Ты что, не знаешь, что происходит в деревне? В государстве? Какие трудности переживает Рабочее движение? Что молодые уходят из деревень и все по уши в долгу? Что люди продают дойных коров и выкорчевывают сады? Ты что, не знаешь, что люди гибнут на войнах? Или, может, ты думаешь, что памятники павшим - это очередная окаменелость, которую Пинес выковырял из земли?!
Мы шли молча. Дыхание Даниэля постепенно успокаивалось, и его щеки перестали дрожать.
- Кто действительно мне помог, так это твой дед, - сказал он наконец. - Я вырвал ее из своего сердца после той ночи, когда он услышал, как я вою, словно идиот, под вашими окнами. Он вышел ко мне на своих кривых кавалерийских ногах и сказал: "Так ты ее никогда не вернешь". И я, сын Элиезера Либерзона, Даниэль-спортсмен, танцор, влюбленный дурак, поднялся с земли и подумал - черт возьми, а ведь я действительно не знаю никакого иного способа ее вернуть…
Мы снова замолчали.
- Я вырвал ее из души, как вырывают сорную траву, дикую акацию и пырей. Я не оставил в земле ни единого междоузлия, ни единого корешка, и сжег все дотла. Она не стоила даже самой крохотной любвишки.
- Я не очень-то разбираюсь в этих делах… - пробормотал я.
- Та ночь на горе, - сказал Даниэль, - это единственное, что я храню в своем сердце. Мы были детьми, мне сейчас трудно в это поверить, но мы были всего-навсего малышами. Дикие кошки подходили к нам той ночью, шакалы обнюхивали наши ступни. Она говорила всю ночь, а я со страха гладил ее, целовал в шею, слушал ее своим ртом.
Голосовые связки в горле матери трепетали, заставляя дрожать воздух. В свои девять лет Даниэль не мог понять, что отныне и далее вся его жизнь покатится под откос, по страшному склону прозрения.
- Что ты сказал?
- Ничего, - ответил я. - Просто так.
- Я не собирался тебе рассказывать, - сказал он. - Я зашел случайно. Я знаю, что ребенком ты был очень привязан к моим родителям. Они тоже очень тебя любили. До определенного момента, конечно. И поверь мне, я не собирался рассказывать тебе все это.
- Ты не так уж много рассказал. Основную часть я уже знал.
- Так и будешь стоять на своем, да? - Он с любопытством посмотрел на меня. - Когда ты был мальчиком, я наблюдал за тобой. Ты, конечно, этого не замечал. Как-то раз я пошел с вашим классом на экскурсию, Пинес просил меня сопровождать вас, и я не спускал с тебя глаз. Только бы с тобой ничего не случилось, иначе потом я буду виноват во всем. Ты был странный мальчик, очень привязанный к Пинесу. Таскал его банки с формалином и сачки и даже шевелил губами, когда он говорил.
- Пинес был мне вторым дедушкой, - сказал я.
- На их свадьбе и после все смотрели на меня с сожалением, как будто я нуждался в помощи. Мы ведь люди с принципами. Товарищу нужно помочь в беде. Даже если он молод и глуп. А моя мать, эта бабочка из виноградника, эта богиня любви, смеялась надо мной.
Понимаешь, - добавил он, помолчав, - все это произошло потому, что твоя несчастная бабушка Фейга была для моей матери, как тот дибук. Только поэтому.
"Все эти любовные истории в нашей деревне, и застарелые счеты между домами, и ненависть между семьями - как сообщающиеся сосуды, - заметил он, когда мы вернулись ко мне. - Нажимаешь с одной стороны, и вся грязь и дерьмо вылазят с другой, а в конце все выравнивается, уравновешивается, успокаивается. Я уплатил за то, что твой дедушка продолжал любить свою крымчанку. Мешулам убил Хагит, потому что Песе Циркин было тяжело работать в поле и по хозяйству, а твоя бабушка, несчастная Фейга Миркина, - эта уплатила за все. Я еще помню ее. Хоть я был ребенком, когда она умерла, но я ее помню. Мои родители никогда в жизни не ссорились - только из-за нее".
"До того, как я пришла в ваш мошав, я видела твою бабушку всего несколько раз, - рассказывала мне в детстве Фаня Либерзон. - И всегда издали. Первый раз это было возле Мигдала. Она шла со своими по горе, и среди наших ребят как будто электричество пробежало. Они зашептались и стали показывать пальцами. Фейга была одета как все еврейские рабочие в Галилее - белая рубашка и красные арабские ботинки. Прямо чувствовалось, как эти трое к ней привязаны".
Фаня улыбнулась. "Я никогда не пахала, и не сеяла, и не работала на каменоломне. У нас в кибуце все были большие идеалисты и без конца твердили о равенстве и взаимопомощи, но девушек почему-то всегда посылали на кухню. Накануне вечером у меня пригорела чечевичная каша, и тот позор и обиду, что они на меня вылили, я никогда не забуду. Они устроили мне настоящую демонстрацию - стучали тарелками по столу, передавали их из рук в руки и швыряли на пол. Я всю ночь проплакала. Фейга Левин славилась среди женщин во всех кибуцах и мошавах".