Русский роман - Меир Шалев 8 стр.


Левин, который никогда не видел свою сестру голой, задрожал от гнева и стыда. Он читал письмо во время своего короткого обеденного перерыва. Мимо него шли по пыльной улице такие же парни, как он, в поношенной рабочей одежде, брели поблекшие и потные девушки, во взглядах которых читались нужда и болезни, и проходили господа в белых пиджаках и шикарных туфлях, никогда не тонувших в песке. Один из них задержал на нем взгляд, который Левину не понравился, и он встал с мергелевой глыбы, на которой сидел, и вернулся к работе.

"Все послеобеденное время я думал только об одном - как пойду вечером к сикомору, что на холме, сяду там в темноте и смогу подумать".

Но вечером, когда он с трудом взобрался на песчаный холм, дотащился до сикомора и уже собирался упасть под ним, чтобы отдышаться, он увидел парня и девушку, которые "валялись там, как свиньи". Их взгляд вынудил впавшего в отчаяние Левина повернуться и уйти на берег.

Наутро он отправился в банк в Яффо и спросил там работу. Ему повезло. У него был очень красивый почерк, некоторые познания в счетоводстве и приятная, вызывающая доверие улыбка. Его приняли кандидатом в помощники одного из служащих, и уже через год он стал кассиром, носил белый пиджак и соломенную шляпу, его руки залечились и опять стали мягкими и гладкими. Он расхаживал по берегу моря в легких туфлях, слышал по ночам пение еврейских парней и девушек и шепот, доносившийся с песчаного холма, чуял запах горького чая, прихлебываемого из жестянок, и сердце его трепетало.

Но в этот момент, когда удача как раз начала поворачивать к нему свое лицо, вспыхнула, так я понял из его рассказов, одна из войн. Турецкие власти выгнали бабушкиного брата, вместе со всеми остальными жителями, из города.

"Во время войны, - сказал дедушка, - мы раздобыли себе фальшивую васику".

Я записал слово "васика". Я никогда не спрашивал о смысле непонятных слов, потому что объяснения мешают рассказу и запутывают его нити. "Васика", "кулаки", "экспроприация", "оттоманизация" - все эти слова я помню по сей день лишь потому, что не знаю, что они означают. Так же как Левин по сей день не знает, что значит слово "месамсам".

"Мы ели одни только маслины да луковицы и чуть не умерли с голоду", - рассказывал мне дедушка.

Каждую осень он собирал и засаливал бочку маслин, и я сидел возле него на бетонной дорожке и смотрел, как он очищает чесночные дольки, и нарезает лимон, и ополаскивает стебли укропа. Приятный запах, белый вперемежку с зеленым, шел от его рук. Рукояткой ножа он легко постукивал по зубчикам чеснока, и чистая белая плоть обнажалась из шелухи одним осторожным нежным движением. Он учил меня заполнять бочку водой и добавлять раствор соли.

"Пойди принеси из курятника свежее яйцо, Малыш, и я покажу тебе что-то интересное".

Он клал яйцо в подсоленную воду, и, когда оно всплывало на половину, больше не поднимаясь и не погружаясь, подвешенное на невидимой нити веры и уверенности, мы знали, что соляной раствор готов для консервирования. Это парящее яйцо казалось мне чудом. Таким же, как привитые фруктовые деревья, которые росли в нашем дворе, как хождение Элиезера Либерзона по водам.

Все время войны Левин провел в лагере беженцев в Петах-Тикве. Эти дни нужды и лишений стерлись из его памяти, а может, он просто не хотел о них говорить. Он помнил только одну ночь - когда стаи саранчи опустились на петах-тиквенские поля и грызли не переставая. Их копошенье было еле слышным, непрестанным и жутким.

"А наутро, когда мы встали, все ветки на деревьях были белые и мертвые, и коры на них не осталось совсем". Нескончаемый шелест крыльев и режущий скрип жующих жвал вливался в его мозг, точно мучительно сыплющийся поток тяжелого, мелкого гравия.

Когда послышались пушки англичан, приближавшихся с юга, Левин снова отправился в Тель-Авив. Он медленно шел по красноватым песчаным дорогам, которые постепенно желтели по мере приближения к морю. В городе торговцы снимали доски, которыми они заколотили окна своих магазинов. Австралийские солдаты, расхаживавшие по улицам, улыбались им и вселяли в их сердца чувство надежды и безопасности.

Левин не вернулся в банк. Теперь он работал в магазине письменных принадлежностей. Он овладел секретом починки вечных ручек, разбирал со священным трепетом ручки Бреннера, Зискинда и Эттингера, промывал их детали в растворе из чернильных орешков, которые срывал с сикоморов, полировал стальные перья и чинил насосы. "Сейчас в твоих руках судьба всего еврейского поселенчества", - с улыбкой сказал ему хозяин, увидев, что он чинит "Вотерман" Артура Руппина, и Левин почувствовал себя счастливым. Хозяин симпатизировал ему, знакомил с дочерьми своих приятелей. Но Левин тосковал по запаху соломы, и дыма, и запыленных ног, ему хотелось укрываться звездами и высокой травой, лежать на сеновале или на песчаном холме. Он уговорил своего работодателя послать его продавать их товары в ближайших поселениях и стал раз в неделю отправляться верхом на осле в Петах-Тикву, Ришон-ле-Цион, Реховот и Гадеру.

"Мне нравились эти поездки". Его легкие свыклись с пылью, и размеренный шаг осла радовал тело. Дорога шла между благоухающими стенами лимонных и апельсиновых деревьев и живых изгородей из колючих кустов акации, которые посверкивали маленькими огненными шариками, вела мимо железной решетки ворот сельскохозяйственной школы "Микве Исраэль" и сворачивала оттуда к виноградникам Ришон-ле-Циона. Левин плыл над землей и воображал себе, будто плывет сквозь море цветов, которое непрерывно расступается перед ним. Вокруг поднимались звуки песен работавшей на полях молодежи. Завидев группу, присевшую перекусить, Левин робко останавливал своего осла и стоял поодаль, глядя на них, пока его не просили присоединиться. Он со вкусом ел бракованные апельсины, ел хлеб, обмакивая его в оставшийся на сковороде жир, который по-прежнему вызывал у него изжогу, и добавлял к их трапезе свою долю - восточные сладкие булочки, которые покупал в Яффо специально для этой цели.

- И камардин тоже? - спросил я.

Левин улыбнулся, удивленно и печально.

- Нет, - сказал он, - к тому времени у меня уже было немного денег.

"Сладкий Левин", - назвала его однажды какая-то миловидная девушка, светловолосая, с облупленным носом, и, смеясь, поцеловала в щеку, когда он вдруг набрался смелости и положил в клювик ее рта кусочек печенья, липкий от сахара.

"Мое сердце чуть не остановилось". По ночам он мечтал о ней и о том крестьянском доме, который построит для нее и для их детей. Там будут цветущие грядки овощей, домовитые курицы, корова и много физической работы. "Я и сегодня читаю сельскохозяйственные журналы, как женщины разглядывают кулинарные книги, - сказал он мне с горьким смешком. - Всякий раз, как я отправлялся в дорогу, я высматривал голубое пятно ее платка среди деревьев и виноградных кустов". Через месяц, когда он осмелился и спросил о ней, ему сказали, что она умерла от сыпного тифа, и в его душу снова вступило глубокое отчаяние.

"Даже имя ее я узнал только после ее смерти", - писал он сестре, которая в ту пору уже умела править парой быков и пахать.

"Первая моя борозда в земле Израиля, - писала она. - Вначале я не могла как следует давить на рукоятку плуга и одновременно держать вожжи. Либерзону приходилось вести быков в поводу. Но сейчас я провожу борозду прямую, как стрела".

Она тоже заболела малярией, "но их сладкая кровь лечит меня", - писала она брату.

В своих седельных сумках Левин возил ручки и чернильницы, писчую бумагу, вечные перья, торговые бланки и карандаши. Его дважды ограбили и избили, но он преуспел в делах и стал компаньоном в магазине.

В тот год были выкуплены земли Изреельской долины. "Трудовая бригада имени Фейги Левин" решила, что "товарищ Миркин и товарищ Левин должны заключить брачный союз". Вместе с пчеловодом Хаимом Маргулисом, его минской подругой Тоней, которой позже предстояло влюбиться в прославленного стража Рылова, Яковом Пинесом, которому предстояло стать учителем, и Леей, его беременной женой, которой в тот же год предстояло умереть, они стали первой группой, которая вышла в Долину на разведку, чтобы "высмотреть землю". Так они пришли сюда и стали отцами-основателями нашей деревни.

"У нас был тогда осел по имени Качке. Днем он возил воду из источника, а ночью, когда все спали, надевал мантию из хвостов, начищал свои очки и копыта и, широко распахнув уши, летел прямиком в Лондон.

Английский король только что сел завтракать, и вдруг на тебе - является к нему Качке и стучит подковой в дверь дворца. Король тут же пригласил его войти, предложил ему яйцо в бокале и кусок хлеба - очень белого и мягкого. Качке стал рассказывать ему о нашей деревне, и тогда король приказал своим слугам отменить все свои другие встречи.

- Но в канцелярии ждет Борис, король Болгарии, Ваше Величество!

- Пусть ждет, - сказал английский король.

- А в саду ждет королева Бельгии!

- Подождет, - сказал английский король. - Сегодня у меня разговор с Качке, еврейским ослом из Страны Израиля".

7

"Наша бабушка Фейга, - сказал Ури, и глаза его затянуло мечтательной дымкой, - ходила по полю нарциссов, как украинская крестьянка, - в одном платье, без трусов. И забеременела от цветочной пыльцы. Из-за этого до сих пор, стоит только зацвести нарциссам у нашего источника, у моего отца сразу начинают течь слезы и появляется неудержимый чих".

Деревенский Комитет прикинул, посчитал и пришел к выводу, что бабушка родит на праздник Шавуот "и принесет плод, лучше которого и быть ничего не может" - первенца нашей деревни.

"Циркин и Либерзон очень волновались из-за бабушкиной беременности", - рассказывал дедушка таким спокойным тоном, что не возбудил во мне ни малейших подозрений. Они то и дело отправлялись в опасные экспедиции, чтобы принести ей лимоны из Хамат-Гедер, каперсы из Самарии и птенцов куропатки с горы Кармель. Две преданные помощницы были присланы из поселений в Иорданской долине, чтобы ухаживать за ней в последние, самые тяжелые месяцы перед родами. Они читали ей специально отобранные романы "и теоретические труды мыслителей Движения".

"Как ни смешно, но с этим мифом первенца ничего нельзя поделать, - сказал мне Мешулам Циркин, который не мог простить своему отцу Мандолине и матери Песе, что родился в деревне вторым. - Все только и говорили что о пузе вашей бабушки Фейги".

Фейга шагала мимо палаток, по хлюпающим грязью деревенским тропкам, и лицо ее сияло. Голос ее стал таким глубоким и звучным, что очаровывал людей и животных.

"Даже Миркин, - сказал мне Пинес, - даже Яков Миркин, который привык любить ее только вместе с Элиезером Либерзоном и Циркиным-Мандолиной и продолжал думать о своей крымчанке и в тот день, когда Фейга возлегла с ним в шатре его, даже он смотрел на нее нежно и почтительно".

"Он растирал ей живот зеленым оливковым маслом", - добавил Ури свою красочную подробность.

Когда Фейге подоспело время рожать, ее поспешно усадили на телегу и повезли на станцию, что была в нескольких километрах от деревни. Но, едва выехав, они увидели издали поезд, который отделился от среза голубой горы и уже приближался к остановке.

История рождения моего дяди Авраама была одной из самых знаменитых в Долине. В пятидесятую годовщину основания деревни она была даже инсценирована одним тель-авивским режиссером, который специально для этого прибыл в деревню и потряс всех своими фиолетовыми штанами и шумными попытками уложить в постель как можно больше деревенских девиц.

Циркин-Мандолина и прославленный страж Рылов "вскочили на лошадей, помчались во весь опор, как двое казаков, как степной пожар", и догнали состав. Машинист пытался протестовать и даже замахнулся было на них лопатой, но Рылов запрыгнул на мчащийся паровоз прямо со спины своей лошади, ткнул в машиниста жестким пальцем и разгневанным взглядом и дернул за ручку тормоза.

"Мы не просто люди, мы - Комитет!" - сурово сообщил он машинисту и его закопченному помощнику, дрожавшим на угольной куче, куда их швырнула эта страшная фраза и неожиданная остановка состава.

"Давай поднимайся и шевелись, падаль, если хочешь умереть в собственной постели! - крикнул Рылов. - На всех парах!"

Поезд застонал и тронулся, оставляя за собой огромный шлейф искр, клубы дыма, двух оседланных лошадей без всадников и бабушку Фейгу со всеми ее сопровождающими, которые с криком бежали по рельсам вслед за составом. Бабушка опустилась на колени и приготовилась рожать прямо в поле.

Примерно через час родился мой дядя Авраам, первый ребенок дедушки и бабушки и первый ребенок деревни. "Он родился на нашем поле, на нашей земле, под нашим солнцем, точно в том месте, где стоит сегодня большой водяной распределитель Маргулиса".

В тот день цикады в поле заходились в непрерывном стрекоте. Ночью поселенцы сидели и пели, а утром появились Рылов и Циркин, которые бежали всю обратную дорогу. Рылов даже не подумал извиниться. Он выпил воды, перевел дух и потребовал немедленно собрать всех товарищей, чтобы решить, как назвать ребенка. Ему сказали, что мать уже выбрала имя, Авраам, по имени ее отца. Правда, Элиезер Либерзон пробормотал что-то по поводу "члена коллектива, которая позволяет себе непозволительные вольности", и даже написал в деревенской стенгазете, что "этот ребенок точно в такой же степени наш, что ее". Но и он вынужден был принять приговор.

Фаня Либерзон, которая была похищена из своего кибуца за несколько недель до этого, знала, что перед самым рождением первого ребенка мужчин навещает страх собственной смерти. Поэтому она выгнала дедушку из палатки. "Она сидела с Леей, моей несчастной супругой, и они вместе шили для маленького Авраама пеленки и плели для него колыбель из свежих камышей, срезанных у источника".

Неделю спустя из города, что за голубой горой, был привезен моэль. Жители деревни оделись в белое, подстригли волосы и ногти и уселись полукругом, в несколько рядов, перед палаткой Миркина. Дедушка вынес своего сына, поднял его на вытянутых руках, и раздался крик ликования. "Твой дядя Авраам был нашим истинным первенцем. Он родился раньше, чем на наших деревьях завязались первые плоды. По сей день в праздник Шавуот мы поднимаем перед всем коллективом детей, родившихся в минувшем году, - в память того праздника, когда родился наш первенец Авраам".

Люди были ошеломлены красотой и белизной лица новорожденного, который походил на огромный нарцисс, выглядывающий из пеленок, и улыбался собравшимся "таким сверкающим ртом, что можно было поклясться, что этот рот уже полон зубов". Авраам родился без тех двух глубоких морщин, которые бороздят его лоб сегодня, и лицо его выглядело тогда приятным, свежим и гладким, как кожица большого яблока.

"Мы тут же встали в круг, - продолжал Пинес. - Одна рука на плече, другая на талии, ноги сами собой пошли в пляс. В эту минуту все чувствовали, что на деревню снизошла благодать и родился тот, кто понесет наш факел дальше в великой эстафете поколений. И не умрет наше дело, когда отцы его сойдут в могилы".

Пинес мягко улыбался, и весь его вид говорил о том, как он наслаждается воспоминанием. "Этот ребенок связал нас вечными узами", - сказал он, и слова округлились в его губах, как плоды старой дикой сливы на участке Маргулиса - такие же маленькие, сладкие и сочные.

"Его передавали из рук в руки и давали каждому члену коллектива, мужчине и женщине, немного подержать его на руках. В этот коротенький миг, полный трепета и блаженства, мы ощущали обещание, даруемое сладостью его тельца, и могли даже вдохнуть его младенческий молочный запах. Один за другим, словно передавая друг другу священную реликвию, мы держали его, и один за другим благословляли, кто - во весь голос, а кто - в глубине бьющегося сердца. У каждого из нас была в нем своя доля и свой надел".

"При случае я покажу тебе официальный протокол обрезания, - обещал мне Мешулам. - Либерзон пожелал младенцу проложить первую борозду в целинном Негеве, Рылов потребовал, чтобы он освободил Гилеад и Башан, а мой отец сказал, что научит его играть на мандолине. Они представляли себе, как он будет сеять и пахать, привозить затерянных евреев из-за Уральских гор и из Аравийской пустыни и выращивать жароустойчивые сорта кормовой травы. И что из всего этого вышло? Твой дядя Авраам".

То был прекрасный час, и его радости и полноты людям хватило на многие недели трудностей и лишений. Все ходили тихие и благостные, кроме Шломо Левина, брата моей бабушки, который прибыл на праздник обрезания поездом из Тель-Авива. Он не решился приехать в своем городском белом пиджаке и потому надел серую фуражку с защитным козырьком и грубую рабочую блузу, которая расцветила его тело красными пятнами.

Левин шел пешком от железнодорожной станции, мимо садов, потрясенный и взволнованный сильным запахом земли, упруго крошившейся под его ногами. Фейга охватила его шею двумя тонкими и печальными руками, Тоня и Маргулис, которые помнили его по совместному походу из Иерусалима в Яффо, улыбнулись ему, как старые друзья. Но Левин чувствовал себя чужим и пришлым в толпе растроганных пионеров, которые обнимали и поили его. Он взял ребенка "неправильным образом", и тот укусил его в запястье острыми зубками.

Назад Дальше