На вершине все тропы сходятся (сборник рассказов) - Фланнери О'Коннор 8 стр.


Поезд бесшумно тронулся и отошел, открыв по ту сторону линии второй ряд неказистых ветхих лавчонок. Эсбери проводил взглядом последний вагон: пятно металла, поблескивая, скрылось среди деревьев, и Эсбери показалось, что навек обрывается его связь с большим миром. Затем он хмуро повернулся к матери, злясь, что позволил себе хотя бы на мгновение вообразить храм на этом убогом полустанке. С мыслью о смерти он почти свыкся, но как свыкнуться с мыслью о том, что он должен умереть здесь !

Вот уже почти четыре месяца он чувствовал приближение конца. Четыре месяца, день ото дня, он слабел все больше и больше, мучимый странными блуждающими болями в голове и во всем теле. Один в своих промозглых комнатушках, он лежал, скрючившись, под двумя одеялами, прослоенными тремя номерами "Нью-Йорк таймс", да еще положив сверху пальто, и как-то ночью его затрясло в таком леденящем ознобе, а потом бросило в такой жар, что простыни стали мокрыми от пота. С тех пор у него исчезли последние сомнения в том, что он и вправду тяжко болен. Было у него место с неполным рабочим днем в книжном магазине, но он так часто не выходил на работу, что в конце концов его уволили. С тех пор он жил - если это была жизнь - на свои сбережения, таявшие день ото дня, и только эти гроши отгораживали его от родного дома. Теперь не осталось ничего. И вот он здесь.

- Где машина? - буркнул он.

- Вон там, - сказала мать. - На заднем сиденье спит твоя сестра - не люблю так рано ездить одна. Не стоит ее будить.

- Ни в коем случае, - сказал он. - Не буди лиха, пока оно тихо.

И, подняв два пузатых чемодана, он двинулся с ними через дорогу. Они были слишком тяжелы для него, и, когда Эсбери дотащил их до машины, мать заметила, что он совсем обессилел. Раньше он никогда не являлся домой с двумя чемоданами. Начиная с первых каникул, он обычно приезжал налегке, захватив лишь самое необходимое, и застывшее выражение покорности на его лице как бы говорило, что он готов вытерпеть ровно две недели и ни днем больше.

- На этот раз ты с багажом, - заметила мать, но он не ответил.

Он открыл дверцу машины и, поставив оба чемодана к сиденью, где лежала сестра, окинул ее с ног до головы неприязненным взглядом, сразу узнав и эти топорные школьные полуботинки, торчащие вверх носками, и тесный черный костюм. На голове у нее была намотана какая-то белая тряпка, из-под которой торчали металлические бигуди, глаза были закрыты, а рот раскрыт. Брат и сестра были очень друг на друга похожи, только у нее черты лица были крупнее. Она была старше его на восемь лет и заведовала окружной начальной школой. Эсбери тихо притворил дверцу, чтобы сестра не проснулась, обошел машину, сел на переднее сиденье рядом с матерью и закрыл глаза. Мать вывела машину задним ходом на улицу, и спустя несколько минут он почувствовал, что они свернули на шоссе. Тогда он открыл глаза. Шоссе тянулось меж широких полей желтой люцерны.

- Правда, наш Тимберборо очень похорошел? - задала свой излюбленный вопрос мать. Не было случая, чтобы она его не задала.

- Какой был, такой и есть, - скрипучим голосом ответил он.

- Два магазина отстроили заново, - снова начала она. И вдруг сердито сказала: - Слава богу, что приехал домой - тут хоть есть хороший врач. Сегодня же отведу тебя к доктору Блоку.

- А я не намерен идти к доктору Блоку,- сказал он, стараясь сдержать дрожь в голосе. - Ни сегодня, ни завтра и ни послезавтра. К твоему сведению, если бы я хотел пойти к врачу, я мог сделать это и там. Или тебе неизвестно, что в Нью-Йорке имеются врачи получше Блока?

- Но он тебя знает, он отнесется к тебе с особым вниманием, - сказала она. - Кто из тамошних докторов отнесся бы к тебе с таким вниманием?

- А я не нуждаюсь в его особом внимании, - сказал он. Затем немного помолчал, глядя на затянутое фиолетовой дымкой поле, и добавил: - Блоку не определить, что со мной - это выше его понимания… - И голос его оборвался каким-то странным звуком, похожим на всхлип.

Он не мог, как советовал его друг Гетц, внушить себе, будто все это иллюзия - и то, что было прежде, и те немногие недели, которые ему осталось прожить. Гетц был убежден, что смерть - это сущий пустяк. Гетц, чье лицо вечно пылало багровыми пятками, ибо он негодовал по любому поводу, прожил полгода в Японии и вернулся оттуда не менее грязным, чем обычно, зато невозмутимым, как сам Будда. Весть о близкой кончине Эсбери он принял со спокойным равнодушием. "И хотя Бодисатва ведет в нирвану несметное множество живых существ,- сказал он, явно что-то цитируя,- нет в действительности ни Бодисатвы, ни тех, кого он мог бы повести за собой". Все же, проявив некоторую заботу о благе друга, Гетц выложил четыре с половиной доллара и повел его на лекцию по Веданте. Зря потратился. Пока Гетц зачарованно внимал маленькому темнокожему человечку на подмостках, скучающий взгляд Эсбери блуждал по присутствующим. Он скользнул мимо нескольких девиц в сари, молодого японца, иссиня-черного мужчины в феске и еще каких-то девиц типа секретарш. И наконец остановился на сидевшем с краю худощавом человеке в очках и во всем черном - священнике. Тот слушал вежливо, но без особого интереса, и на его лице, полном молчаливого превосходства, Эсбери прочел свои собственные мысли. После окончания лекции в квартире у Гетца собралось несколько студентов, здесь же был и священник, все такой же сдержанный и молчаливый. С подчеркнуто вежливым вниманием он выслушал рассуждения по поводу приближающейся кончины Эсбери, но почти ничего не сказал. Девушка в сари заметила, что о "самопогружении" тут говорить не приходится, а спасение - понятие, лишенное смысла.

- "Спасение означает лишь победу над жалким предубеждением против смерти, - процитировал Гетц, - и спастись никому не дано".

- А что скажете вы? - спросил Эсбери священника и, поймав его сдержанную улыбку, посланную через головы собеседников, так же сдержанно улыбнулся в ответ. В улыбке священника Эсбери почудилась какая-то ледяная ясность.

- Я думаю, - сказал священник, - о реальной вероятности преображения, о явлении Нового Человека. Разумеется, - жестко добавил он, - при содействии третьей ипостаси Святой Троицы.

- Что за чепуха! - сказала девушка в сари, но священник лишь скользнул по ней своей улыбкой, на этот раз чуть ироничной.

Уходя, он молча дал Эсбери маленькую карточку, написав на ней свое имя и фамилию: Игнатий Вогл, член Общества Иисуса, и адрес. Быть может, думал теперь Эсбери, надо было к нему зайти, священник произвел на него впечатление человека, умудренного житейским опытом, он, вероятно, понял бы единственную в своем роде трагедию его смерти, смысл которой недоступен пустомелям у Гетца. И уж тем более Блоку.

- Блоку не определить, что со мной - это выше его понимания.

Мать сразу же догадалась, что он имеет в виду: конечно же, он на грани нервного срыва. Однако не сказала ни слова. Не стала говорить, что предвидела все заранее. Когда люди мнят себя бог весть какими умными - даже если они действительно умные, - словами их не вразумишь, а у Эсбери, на беду, еще и артистическая натура. Она понятия не имела, от кого он эту натуру унаследовал; отец его - юрист, бизнесмен, фермер и политик в одном лице - твердо стоял обеими ногами на земле; а уж о ней самой и говорить нечего. После смерти мужа она дала дочери и сыну возможность получить высшее образование и дальше заниматься науками; однако теперь ей ясно: чем больше люди учатся, тем меньше умеют. Отец их окончил восемь классов школы, ютившейся в одной комнатушке, зато умел все.

Она-то могла бы объяснить Эсбери, что его вылечит. "Солнце и работа на ферме, и ты станешь другим человеком!" - сказала бы она ему, да только знала, как он это воспримет. В коровнике он, конечно, будет только мешать, но, так и быть, она пустила бы его туда, если бы он захотел. Пустила же в прошлом году, когда он приехал домой писать свою пьесу. Он писал пьесу про негров (и к чему это писать пьесы про негров, просто непонятно!) и сказал, что хотел бы поработать вместе с ними, вникнуть в их интересы. "А у них один интерес, как бы исхитриться ничего не делать", - хотела она сказать, да разве ему что-нибудь объяснишь! Негры к нему притерпелись, и он научился прилаживать доилку и один раз вымыл все бидоны, а еще один раз, кажется, приготовил скотине корм. Потом его лягнула корова, и больше он в коровник не ходил. А если бы пошел теперь, гулял бы побольше на свежем воздухе, занялся бы починкой изгороди и вообще взялся бы за любое настоящее дело и бросил свое писательство - никаких нервных срывов у него бы не было, - это она твердо знала.

- Что с твоей пьесой про негров? - спросила она.

- Пьес я больше не пишу, - сказал он. - И запомни раз и навсегда: я не стану работать в коровнике, я не буду гулять на свежем воздухе. Я болен. Меня то в жар бросает, то в холод, и кружится голова, и хочу я только одного - чтобы ты оставила меня в покое.

- Но если ты действительно болен, тем более необходимо показаться доктору Блоку!

- И я не покажусь доктору Блоку, - отрезал он и, плотнее вжавшись в сиденье, напряженно уставился перед собой.

Она свернула на их рыжую проселочную дорогу между выгонами. По одну сторону ее паслись яловые коровы, по другую - дойные. Машина замедлила ход, а потом и вовсе остановилась - внимание матери привлекла корова с набрякшим выменем.

- Они ее пропустили, - сказала мать. - Ты посмотри на ее вымя!

Эсбери судорожно повернулся в другую сторону, но оттуда на него воззрилась малорослая гернсийка с бельмом на глазу, как будто почувствовала в нем нечто родственное.

- Боже! - вскричал он затравленным голосом. - Поедем мы или нет?! Сейчас ведь шесть утра!

- Едем, едем, - сказала мать и поспешно тронула машину.

- Чей вопль предсмертный слышу я? - сонным голосом протянула с заднего сиденья сестра.- Ах, это ты! - продолжала она. - Писатель пожаловал к нам снова! Чудненько! Чудненько! - Голос у нее был на редкость гнусавый.

Он не ответил ей и даже не повернул головы. Это он давно усвоил: не нужно ей отвечать.

- Мэри Джордж! - резко оборвала ее мать. - Эсбери болен. Оставь его в покое.

- А что с ним? - спросила Мэри Джордж.

- Вон и наш дом! - сказала мать, словно все, кроме нее, были слепые. Дом стоял на вершине холма - двухэтажный, белый, с большой верандой и красивыми колоннами. Она всегда испытывала гордость, подъезжая к нему. "За такой дом многие из твоих городских дружков отдали бы полжизни", - не раз говорила она Эсбери.

Однажды она приехала к нему в Нью-Йорк, в тот жуткий свинарник, где он жил. По грязной каменной лестнице мимо раскрытых мусорных бачков, стоявших на каждой площадке, они дотащились на пятый этаж, до его квартиры - две сырые комнатушки и конурка с унитазом. "Дома ты бы так не жил",- попрекнула его сна. "Да! - с какой-то одержимостью во взгляде сказал он.- Дома это было бы невозможно!"

Очевидно, она просто не представляет себе, думала она, что это значит - быть писателем, быть тонкой, артистической натурой. Правда, его сестра утверждает, что он вовсе никакой не писатель, что у него нет таланта и в том-то, мол, вся беда. Но Мэри Джордж сама неудачница. Эсбери считает, что она только разыгрывает из себя интеллигентку, а вообще-то ее умственный коэффициент ниже среднего и мысли у нее заняты лишь одним: как бы заполучить мужа, да только, мол, ни один нормальный мужчина второй раз на нее не взглянет. Мать пыталась убедить его, что Мэри Джордж, если задумает, может быть очень даже привлекательной, но он сказал, что лучше уж ей не задумываться, а то при ее-то умишке совсем свихнется. Будь в ней хоть чуточку привлекательности, сказал он, она бы не торчала тут директрисой начальной школы, а Мэри Джордж сказала, что, будь у Эсбери капля таланта, он бы уже давно где-нибудь напечатался. Интересно знать, напечатал ли он что-нибудь да и вообще написал ли он хоть строчку?

Миссис Фокс напомнила, что ему всего двадцать пять лет, а Мэри Джордж сказала, что почти все писатели начинают печататься лет в двадцать и, значит, он уже на пять лет опоздал. Миссис Фокс не очень-то разбиралась во всех этих делах, но все же высказала предположение, что, быть может, он пишет очень длинную книгу. "Ну как же, просто конца ей нет! - сказала Мэри Джордж. - Хорошо бы он хоть какой-то стишок осилил". Миссис Фокс надеялась, что это все-таки будет не стишок.

Машина покатила по подъездной дорожке, и в воздух врассыпную взметнулись цесарки и с пронзительными криками понеслись прочь.

- Вот мы и дома! В добрый час! - радостно возвестила мать.

- О боже! - простонал Эсбери.

- Писателя доставили в газовую камеру, - прогнусавила Мэри Джордж.

Он нажал на ручку двери, вылез из машины и, забыв про чемоданы, нетвердым шагом, будто слепой, поплелся к крыльцу. Сестра вылезла вслед за ним, но так и осталась стоять у дверцы, провожая взглядом его согнутую пошатывающуюся фигуру. Когда она увидела, как он поднимается по ступенькам, у нее даже челюсть отвисла от удивления.

- Ну и ну, - сказала она, - да с ним и в самом деле что-то неладно! Он постарел на сто лет.

- А я тебе что говорю! - прошипела мать. - Так будь добра, помолчи и оставь его в покое.

Он вошел в дом. В прихожей из зеркала в простенке на него глянуло бледное, измученное лицо, и он на мгновение остановился и посмотрел на него, потом, держась за перила, стал подниматься по крутой лестнице, миновал площадку и второй лестничный марш, покороче, и вошел в свою комнату, просторную, с большим окном, блеклым голубым ковром на полу и чистыми белыми занавесками, повешенными к его приезду. Но он, ни на что не глядя, добрел до кровати и ничком повалился на нее. Кровать была старинная, узкая, с высокой резной спинкой, по которой из увитой гирляндами корзины сыпались деревянные фрукты.

Еще в Нью-Йорке он написал матери письмо, занявшее два блокнота. Письмо это ей предстояло прочесть лишь после его смерти. Такое письмо оставил своему отцу Кафка. Но отец Эсбери умер двадцать лет назад, что Эсбери считал благословением судьбы. Этот провинциальный деятель, этот судейский крючок, уж конечно, во все бы совал свой нос. Его он не смог бы выносить, Эсбери это точно знал. Он читал кое-какие его письма и был потрясен их тупостью.

Конечно, мать не сразу поймет письмо. Она всегда все понимает слишком буквально. Пройдет какое-то время, прежде чем ей откроется весь его смысл, и все же, думал Эсбери, мать поймет, что он простил ее, простил все зло, которое она ему причинила. Только это письмо откроет ей глаза. Сейчас она вряд ли чувствует свою вину. Она так довольна собой, что ей и в голову не приходит ничего подобного, но письмо заставит ее прозреть, пусть и в муках; и это единственная ценность, которую он может ей завещать.

И если ей будет больно читать это письмо, ему было еще больнее писать его - потому что сказать ей всю правду значило сказать всю правду самому себе.

"Я бежал из дому, чтобы спастись от его рабского духа,- писал он,- бежал, чтобы обрести свободу, дать волю воображению, освободить его, как орла из клетки, и „кружить, взмывая к небесам" (Йейтс). И что же я открыл? Оно не способно к полету, мое воображение. Ты приручила его, одомашнила, и оно сидит, как курица на насесте, и отказывается лететь!" Последующие фразы были подчеркнуты дважды. "У меня нет воображения. У меня нет таланта. У меня ничего нет - одно лишь желание творить, быть талантливым. Почему ты не убила и его тоже? О, зачем, зачем ты подрезала мне крылья?"

Когда он писал эти слова, отчаяние его достигло предела, и он подумал, что, читая их, она почувствует наконец его трагедию и поймет, какую роль сыграла в ней сама. Нет, она никогда ни к чему его не принуждала. В этом не было необходимости. Но она создала атмосферу, которой он вынужден был дышать, и, когда он наконец вырвался на свободу, у него не хватило дыхания и он задохнулся. Он надеялся, что, если она и не сразу поймет это письмо, оно будет преследовать ее как боль, как озноб, и, может быть, придет время, когда она все же увидит себя в истинном свете.

Все, что он еще написал, он уничтожил: два скучнейших романа, несколько лишенных действия пьес, увечные стихи и недоделанные рассказы. Оставил только эти два блокнота. Они лежали в черном чемодане, который его сестра, пыхтя и отдуваясь, втаскивала сейчас наверх. Мать шла впереди с чемоданом поменьше. Когда она вошла в комнату, он перевернулся на спину.

- Я распакую твои вещи, достану пижаму, - сказала она,- и ты сразу ляжешь в постель, а я принесу тебе завтрак,

- Не надо мне никакого завтрака, - раздраженно сказал он, спуская ноги с кровати,- а вещи я распакую сам, не трогай.

В раскрытой двери появилась сестра, на лице ее было написано любопытство. Она грохнула черный чемодан на пол и стала ногой подталкивать его к кровати, чтобы рассмотреть Эсбери получше.

- Если бы я так плохо выглядела, - сказала сна, - я бы легла в больницу.

Мать метнула на нее сердитый взгляд, и она ретировалась. Миссис Фокс затворила дверь, подошла и присела на постель рядом с сыном.

- На сей раз я требую, - сказала она, - чтобы ты остался подольше и как следует отдохнул.

- На сей раз, - ответил он, - я останусь навсегда.

- Вот и чудесно! - воскликнула она. - Пусть у тебя тут будет маленький кабинет. По утрам ты будешь писать пьесы, а днем помогать в коровнике.

Он повернул к ней застывшее бледное лицо.

- Задерни шторы и дай мне поспать, - сказал он.

Она ушла, и некоторое время он лежал, разглядывая следы сырости на серых стенах. Из пятна в углу подтеки вычертили несколько сосулек, а на потолке, прямо над его кроватью, распластала крылья свирепая птица. В клюве ее поперечиной креста торчала длинная сосулька, а с крыльев и хвоста свисали сосульки поменьше. Птица эта парила на потолке, когда он был еще совсем маленьким, и ужасно раздражала его, а иной раз пугала. Ему часто мерещилось, что она шевелится и вот-вот опустится вниз и ткнет ему сосулькой в голову. Он закрыл глаза и подумал: "Не так уж долго мне осталось смотреть на нее". С этой мыслью он и заснул.

Когда он проснулся далеко за полдень, над ним нависало розовое лицо с открытым ртом, а из больших столь знакомых ушей тянулись к его незащищенной груди черные трубочки Блокова фонендоскопа. Заметив, что он проснулся, доктор состроил идиотскую рожу, свирепо выпучил глаза и скомандовал: "Скажи „а-а-а-а"!"

Детишки по всей округе просто души не чаяли в докторе Блоке. Они устраивали приступы рвоты и метались в лихорадке, лишь бы он навестил их. Позади Блока сияла улыбкой миссис Фокс.

- Вот и доктор Блок! - сказала она, словно поймала этого ангела на крыше и принесла своему малышу.

- Убери его отсюда, - пробормотал Эсбери. Он смотрел в дурацкое розовое лицо будто со дна черной ямы.

Доктор повел ушами и еще пристальнее вцепился в него взглядом. Блок был совершенно лысый, с круглым, бессмысленным, как у младенца, лицом. Ничто в его наружности не говорило об уме, разве только испытующий взгляд холодных, цвета никеля, глаз, с бесстрастным любопытством устремляющихся на все, что бы он ни рассматривал.

- Паршиво выглядишь, - проворчал он, складывая фонендоскоп и запрятывая его в свой чемоданчик. - В твоем возрасте так не выглядят. Я по крайней мере других примеров не знаю. Как это ты себя довел до такого?

Что-то глухо билось у Эсбери в затылке, как будто сердце ненароком попало туда и теперь рвалось обратно.

- Я вас не звал, - сказал Эсбери.

Назад Дальше