Вдобавок за соседний столик сели новые посетители, женщина и маленький мальчик, лет пяти; женщина была серьезна, мальчик заплакан. Он то начинал всхлипывать, то пробовал сдержаться. Ему принесли мороженое - он не притронулся. Он надувал губы, отчаянно жмурился, но сил не хватало, и опять из его глаз текли слезы. Я не мог смотреть спокойно, отводил взгляд, однако ребенок распространял вокруг себя столь сильную ауру горького горя, что я бы мучился, даже повернувшись спиной. Чтобы отвлечься, спросил:
- Послушайте, Алла… А вам не кажется, что мужчины делаются скучными, жадными и усталыми только потому, что они первыми принимают на себя удар? Как и подобает мужчинам?
- Удар чего?
- Вот этого. И этого. И этого.
Я обвел рукой зал. Показал пальцем на стакан в своей руке, на торчащие изо льда зеленые лопухи мяты, словно мокрых долларов напихали туда. На пачку дорогих сигарет. На мерцающий над нашими головами телевизор - модное дефиле, каменные лица моделей, фотовспышки, острые плечи, все невыносимо ярко, дерзко, быстро, контрастно и ненатурально. На лохматого, как бы гудроном покрытого узбека в синей спецовке, протирающего особой шваброй окна кафе, и без того чистые. На улицу за плечами узбека, забитую машинами, все сплошь новые, и меж ними одна старая, под управлением взмокшего от ненависти старика в мятой кепчонке. На рекламный щит, обещающий два пылесоса по цене одного, плюс дисконтную карту и лотерею, - явный перебор с посулами, как-то подозрительно рьяно хотят ребята сбыть свои пылесосы. На то, что выше рекламного щита: стены, зеркальные окна, сплошные вертикали, этажи, устремленные в зенит линии, как будто на носовом платке мыкаемся, как будто нет у нас пространства для жизни и никогда не было.
- Я не поняла, - стеснительно сказала толстуха и улыбнулась.
Наверное, она рассчитывала, что ей подробно объяснят.
- Жаль, - сказал я и встал. - Нам пора.
- Да, - тут же сказал Иван. - Хорошего понемножку.
- Прошу нас извинить, Алла. Мы уходим. Лично я - очень спешу. Я должен родине денег.
Мы расплатились и пошли. В дверях обернулись. Мальчик справился с собой. Мама гладила его по щеке. Брюнетка приязненно помахала мне розовой ладонью. По-моему, она осталась довольна… Взрослые дядьки, купили выпивку, тут же откланялись, не попросив даже телефончика. Все бы так.
Я долго ехал в Электросталь. Боялся опоздать. Родная налоговая инспекция - серьезное заведение. Каждый житель под колпаком. Если ты должен три рубля - будь уверен, у тебя их заберут, и еще пятнадцать копеек пени начислят.
Вошел в нужный кабинет и едва не расхохотался. Сидевшая за столом женщина оказалась коротко стриженной брюнеткой в массивных клипсах. Конечно, не точной копией предыдущей, из московского кафе, но все равно, похожей. В глазах была та же неудовлетворенность, глубокая претензия к мужчинам.
Она долго возилась с компьютером. Наконец нашла нужный файл и просияла:
- Ага! На вас наложен штраф! Тысяча рублей! Согласно кодексу административных правонарушений, статья номер…
- Перестаньте, прошу вас. Вот деньги.
- Мне денег не надо, - с достоинством возразила брюнетка номер два. - Уплатите в сберкассу. К тому же ваше дело давно передано в службу судебных приставов.
- С какой стати?
- Мы не могли вас разыскать.
- Так вот он я. Сам пришел.
- Поздно.
- Послушайте, девушка. Я современный мужчина. Я скучный, жадный и усталый. Давайте обойдемся без судебных приставов.
- Ничем не могу помочь. Идите к приставу. Адрес знаете? Тут недалеко.
В конторе приставов было пыльно. Толкнув рассохшуюся дверь, я ожидал увидеть грубых прокуренных мужиков, профессиональных вымогателей, готовых взыскать что угодно с кого угодно. Но увидел толстую брюнетку номер три. Вместо клипс, правда, болтались золотые серьги. Пришлось во второй раз изложить суть дела. Только такой невыносимо законопослушный человек, как я, мог терпеливо ходить из одного учреждения в другое, чтобы внести мелкий должок в кассу родины.
- С вас тысяча сто тридцать рублей.
- А сто тридцать за что?
- За то, что я приняла меры к вашему розыску.
- Я усталый, жадный и скучный. Но я не дурак. Я сам пришел.
Толстуха номер три подбоченилась. Золотые серьги ей шли.
- Штраф, - веско произнесла она, - был наложен год назад. Вам семь раз направляли уведомления. По почте. Более того, я вам звонила. Но вы не проживаете по месту прописки. Вы не жадный. Вы хитрый, ловкий и расчетливый. Внесите сто тридцать рублей. А тысячу уплатите в сберкассе.
Я подумал и сказал:
- Вы любите мохито?
- Что?
- Ничего. Вырвалось. Прошу прощения.
- Молодой человек, не хамите. Давайте паспорт, я оформлю протокол.
- Прошу прощения, - сердечно повторил я, необыкновенно польщенный. Приятно, когда тебя, сорокалетнего, называют молодым человеком.
Предназначенную родине тысячу рублей, одной купюрой, я заблаговременно, еще в машине, вытащил из пачки других, таких же, и переложил в другой карман. Однако не учел, что у меня могут попросить документы. Извлекая общегражданскую ксиву, я зацепил пачку, и богатство едва не упало на пол. Толстуха номер три профессионально прищурилась и сказала:
- Я была права.
- Насчет хитрости?
- Да.
- Это не мои деньги, - скромно сказал я. - Это жены. Накопили на шубу.
- Поздравляю.
- Кого? Меня? Или жену?
- Вашей жене повезло.
- Она так не думает. Кстати, а можно обойтись без сберкассы? Я только что прошел мимо - там большая очередь.
- Нельзя, - с наслаждением возразила женщина.
- Понял, - сказал я.
- Претензии есть?
- Нет. Я всем доволен.
В сберкассе гремел скандал. За надежным стеклом расхаживали две кассирши; я уже не удивился тому, что обе они оказались толстыми брюнетками в клипсах.
- Нет денег, - хладнокровно провозглашали они. - Не привезли.
Толпа шумела. Как это нет, а где ж они? Президент сказал, что все выплатили. Сами, небось, получили, а нам - хер. В Ногинске дали, в Глухове дали, в Электроуглях дали, а нам не дают. Мы костьми ляжем, мы жаловаться будем, к прокурору пойдем и к губернатору.
Речь шла о каких-то пособиях. Граждане наседали и косноязычно требовали. Лексикон потряс меня. И выражения лиц, и одежды. Это был типичный соляной бунт. Неграмотные, бедные, доверчивые люди возмущались так, словно их обманули в первый раз, а не в тысячный.
Я попытался занять очередь. В конце концов, я пришел, чтобы отдать, а не получить.
Ближе к сорока годам становится понятно, что с родины трудно что-либо получить. Она, как всякая хитрая женщина, всегда норовит отдать натурой. Красотами, березами, сиреневыми закатами, кривыми прохладными речками и снегопадами. Ветрами готова отдать, пространствами. Бери, сколько сможешь взять.
Одна согбенная дама, в мохеровом платке, с торчащими из серого подбородка редкими длинными волосами, показалась мне особенно живописна, она была без зубов, она была в гневе, но гневалась дурным, невежественным гневом - рабским; всмотревшись в синеватые подглазья, в кожу лба, в напрягающуюся в моменты вскрикиваний шею, наблюдая полет частиц слюны из подвижного рта, я обнаружил, что она совсем не старая, почти моя ровесница. Ну, может, на три, четыре года постарше.
Правда, я опять забыл, что самому мне сорок лет, не хочу вспоминать, а сейчас, толкаемый в спину и плечо, вот вспомнил. Эти нелепые люди, разевающие нечистые рты, оказались не какими-то дремучими стариками, погубившими здоровье и красоту на колхозных полях Советского Союза, не бесправными подданными жестокой империи зла, а современными мне существами. Мохеровая чувиха могла бы учиться со мной в одной школе, я в шестом, допустим, классе, прыщавый дрищ, она - в десятом, половозрелая, и я, может быть, ловил взглядом ее коленки, а теперь мы оказались совсем разные, она выглядела старой ведьмой, а меня до сих пор называли "молодой человек". Она сделалась полуразрушенной, неряшливой, отупевшей на тех же улицах, в том же городе, где я бегал, злой, собранный и быстрый. Она теперь кричала и возмущалась так же, как, наверное, ее бабка, в пятьдесят первом году, когда ей неправильно зачли трудодни.
Еще раз всмотревшись и вслушавшись, я вылез, плечом вперед, из толпы. Родина не хотела мою тысячу рублей. Я поехал домой, но кривое лицо морщинистой сверстницы не оставляло меня. Страна ли сделала ее такой? Унылая Россия? Сомневаюсь. У меня и у нее одна и та же страна - кому унылая, а мне наоборот. Может, климат? Вряд ли. Наши равнины не рвут на части землетрясения, и торнадо не сносят крыши с наших жилищ. В Норвегии тоже холодно. Или виновата перестройка? Ничего подобного. Она двадцать лет как кончилась, канули в историю девяностые. Я написал три романа о девяностых - на третьем романе публика сделала "фи". Надоели девяностые! Тогда кто и зачем сделал мою современницу уродливой и глупой? Покрасилась бы хоть в брюнетку, что ли. Нацепила бы массивные клипсы. Сидела бы по ресторанам, разводила усталых и скучных мужчин на мохито. Авось, нашла бы себя.
На следующий день мы с Иваном сидели в том же кафе. Наши рабочие места находятся у соседних станций метро. Мы встречаемся почти каждый вечер. После работы. Перед тем, как отправиться в семьи. Иногда нет нужды возвращаться домой слишком рано. Очень важно поддерживать в женах ощущение того, что мужья-добытчики работают много и тяжело.
- Помнишь вчерашнюю девчонку? - спросил брат. - Я вчера ее опять встретил. На автозаправке. У нее хорошая новая машина.
- В кредит взяла, - предположил я. - Теперь денег нет, вот и стреляет сигареты у незнакомых мужиков. И от халявного мохито не отказывается. Но, скорее всего, ты обознался. Я тоже вчера видел рекордное количество толстых брюнеток. Думаю, дело в том, что у нас с тобой вчера был такой день. День толстых брюнеток. У меня бывают дни ленивых продавщиц. Или дни тех, кто наступает в метро на ногу. Или дни попрошаек, когда с утра до вечера кто-то клянчит мелочь. Или дни неисправных банкоматов. Большой город, пятнадцать миллионов, при такой концентрации разумной биомассы возможны любые странности.
Иван кивнул. Я решил, что сейчас он опять скажет, что всем доволен. Ему хорошо удавался самогипноз. Но он наклонился ко мне и прошептал:
- Слушай, что-то не так.
- В каком смысле?
Брат наморщил большой покатый лоб с единственной тонкой морщиной и сформулировал:
- Ничего не происходит.
Я его сразу понял. Он был прав. Но мне почему-то захотелось засмеяться и возразить.
- Вчера тебя на этом самом месте домогалась молодая привлекательная женщина. Другому бы хватило впечатлений на неделю.
- Во-первых, она домогалась не меня, а тебя…
- Нет, тебя. Ты круглый, и ты всем доволен. А я - тощий и угрюмый.
- …а во-вторых, это ерунда. Чувиха подсела поболтать - подумаешь, событие.
- Если ничего не происходит - это тоже событие. И не самое плохое. Кстати, вчера я так и не заплатил мою тысячу. Давай ее прогуляем. Вольем в экономику родины.
Иван не заинтересовался. Подпер кулаком щеку, смотрел мимо.
- Ничего не происходит, - задумчиво повторил он.
- А финансовый кризис?
- Тоже мне, кризис. Кризис - это когда банкиры из окон прыгают. Они прыгают?
- Нет.
- Вот видишь. Ничего не происходит.
- У тебя есть квартира, машина, работа, гараж, дача, жена и трое детей, - я загнул семь пальцев, потом решил, что двух своих племянников и племянницу негоже обозначать одним пальцем, и загнул еще два. - У тебя есть все. Наслаждайся.
- Я пытаюсь, - сказал брат. - Но мне… неуютно.
- А это не твоя вина, - сразу ответил я. - Это наша родина такая. Большая и дикая. Неуютная. Тут у нас всего навалом, но вот уюта нет, не было и не будет.
Иван потер пальцем нос и выпрямился.
- Ладно. Это я так. Расслабился. Извини. На самом деле я всем доволен.
Ежик
Он был солидный человек полутора лет. Ничего не говорил, но все понимал. Показывал жестами, издавал несложные звуки. Расхаживал с очень деловым видом. Я - его отец - несколько лет вращался в деловых кругах, но не встречал никого, кто имел бы столь деловой вид.
В свои полтора года он, конечно, чувствовал, что является самым главным. Вокруг него увивались две бабки, два деда и мать с отцом.
В мае я снял дачу и перевез туда его, жену и тещу. Комфортабельный, в общем, дом показался мне неуютным и бестолковым. В подвале - ржавые велосипеды и тазы с облупившейся эмалью. Нет балкона и веранды. Что за дом без балкона и веранды? Узкая, слишком крутая лестница вела на второй этаж, заваленный неинтересным, мещанским хламом: ни тебе старых журналов, до которых я большой охотник, ни утративших ценность собраний сочинений Панферова и Гладкова, ни шкатулок, ни напольных часов, ни поеденных молью мехов и вечерних платьев - ничего, кроме рассохшихся этажерок и чувалов со старой обувью. Сюда свезли барахло, накопленное однообразной унылой жизнью какого-нибудь столичного административного работника или другого, далекого от приключений, в меру сытого существа.
Но воздух мне понравился, и по утрам я слышал пение птиц, а не шум несущихся машин. Была яблоня, и под ней дощатый стол со скамьей. Я повесил гамак и на этом успокоился.
Хотел еще повесить боксерский мешок, но не повесил. Приходилось выезжать в Москву в шесть тридцать утра, чтоб в семь с четвертью быть в конторе. Все дни, включая субботу.
Зато воскресенья принадлежали мне. Голый по пояс, в старых джинсах, самодовольным плантатором я бродил по песчаным дорожкам. Бесконечно пил чай на родниковой воде. Едва обосновавшись, я тут же выяснил у местных, где находится ближайший родник, и с тех пор другой воды, кроме родниковой, не признавал, и всех своих приохотил.
Утрами на траву садилась мелкая густая роса. По пятницам и субботам пахло горьким березовым дымом: дачники топили бани, делали шашлыки. Из-за соседских заборов доносились эйфорические вопли. Кислород и жареное мясо возбуждают апатичного горожанина. Я слушал и ухмылялся.
Тринадцать лет - все свое детство, изрядный и мощный кусок жизни - я прожил в деревне, среди людей, чьи руки по пятнадцать часов в день были по локоть погружены в землю, и стал навсегда далек от созерцательного умиления. Погружаясь в классиков, в обстоятельных литераторов-дворян, в Тургенева, Бунина, Набокова, я никогда не читал - перелистывал - их пейзажи, не понимал их одуванчиков, уединенных купаленок, поэтической неги в буколических лопушках. Да и Куинджи с Левитаном казались мне как минимум предвзятыми. "Над вечным покоем" - плохое название. В природе нет и не бывает покоя, ни в траве, ни в кронах; повсюду, при пристальном рассмотрении, видно спешку жизни, суету размножения и пропитания. В этом смысле правдивы трагические "Подсолнухи" Ван Гога, и еще - уважаемый мною Рокуэлл Кент, его резко сделанные горы и долины очень хороши, написаны рукой, умевшей, помимо кисти, держать и топор, и нож, и лопату.
Мои предки жили в глухих нижегородских лесах, в старообрядческой общине, кормились ремеслами, и мое отношение ко всему, что тянется из земли, или бегает по ней, - чисто крестьянское, утилитарное. Моя бабка Маруся никогда не говорила "растет" - только "прет". Домашних зверей эксплуатировала жестоко. Кошку никогда не кормила - та питалась строго мышами, летом на десерт ловила стрекоз, а если случалось ей задавить крота, обязательно приносила на крыльцо: смотрите, я работаю. Цепному псу Кузе в плане пожрать доставалась в основном вода, слитая с вареного картофеля; каждого, кто проходил мимо забора, Кузя облаивал взахлеб, заходясь в истерике; несколько раз в год его спускали с цепи, и он носился по двору, безумный от счастья и обиды, детей и кур в это время прятали. Как я сейчас понимаю, хуже судьбы цепного пса может быть только судьба пса, приученного искать наркотики. В том и другом случае человек, приспосабливая животное для своих нужд, уродует его. Несчастного Кузю я вспоминаю каждый раз, когда прохожу мимо городских собачек, вымытых шампунем и обряженных в особые комбинезоны, и если такая псина поднимает ногу, чтобы обсикать дверь моего подъезда, я с трудом удерживаюсь от искушения отвесить ей хорошего пинка. Таковы мои гены, так меня воспитали, я слишком часто видел, каким именно образом человек - царь природы - утверждает свою власть над живым миром.
По пятницам и субботам, ковыляя по дорожкам, слушая издалека доносящиеся дамские хмельные визги, звон бутылок и тявканье диванных болонок, я улыбался и ждал воскресного вечера, самого тихого времени. Во всей неделе у меня был только один такой вечер. Когда можно послушать натуральные звуки. Шелест ветвей, гудение жука или шуршание ежика, пробирающегося сквозь кусты.
В такой вот вечер, воскресный, в начале июня, я его и поймал, ежика.
Не знаю, почему, но всякий раз, когда я вижу ежика, я немедленно стараюсь его изловить и принести домой, просто для забавы. Всей забавы - полчаса, потом дикую животину приходится отпустить. Еж - не хомячок, его в клетку не посадишь. Оказавшись на людях, он может часами лежать, свернувшись. Оставленный в доме, ночью он будет бегать, громко топая, опрокинет блюдце с молоком и непременно очень вонюче нагадит в нескольких местах. Ночью, при ярком лунном свете, на краю леса, пересекая узкую пыльную дорогу, он выглядит смешно, у него высоко поднятый светлый зад, энергично двигаются мускулистые ягодицы. Ежи - существа крепкие. Лось, например, случайно забежав на окраину города, может умереть от разрыва сердца, ему страшно. А еж спасает себя в два приема: сначала пытается убежать, потом сворачивается. Ну, его можно бросить в воду, тогда он развернется и поплывет, показывая острую черную морду и ловкие лапы. Я ни разу не пробовал. Но приносил домой регулярно. Правда, все это было давно, еще до того, как я решил, что моя стихия - большой город.
…Кое-как, используя две сломанные ветки, я донес зверя до дома, предвкушая потеху. Женщины прибежали смотреть, с ахами, охами и прочими восторженными междометиями, какие умеют издавать только те, кто вырос на асфальте. Потом посторонились, уступая дорогу самому главному, полуторагодовалому. Сначала сын несся изо всех сил - все бегут, и мне нельзя опаздывать - и даже едва не упал, запутавшись в собственных ногах, но по мере приближения к серому колючему шару скорость замедлялась, и в итоге самый главный благоразумно спрятался за ноги взрослых. Я перевернул ежа, чтоб можно было рассмотреть хотя бы кончик носа, - лесной житель громко засопел. "Ого", - сказал сын, крепче ухватывая мою штанину. Еж быстро понял, что его боятся (животные мгновенно чувствуют чужой страх) и повел себя увереннее: сжался, разжался и заворчал. "Ишь ты", - сказала жена. "Угрожает", - сказал я и несильно ткнул его палкой: пусть знает приличия. Сын смотрел во все свои огромные, доставшиеся от матери глаза, в них читалось примерно следующее: страшное, серое, колючее, но маленькое; пожалуй, можно подойти поближе, чтоб лучше рассмотреть, но не слишком близко, а то, кто его знает.
"Потрогай, - предложил я, касаясь игл поверхностью ладони. - Не бойся". Сын отрицательно помотал головой. "Тогда возьми вот это", - я протянул палку, кусок сухой ветки длиной в половину моей руки. Ребенок ухватил, подумал, подшагнул и вдруг обрушил миниатюрную дубинку прямо на спину зверя, изо всех своих сил, чуть присев и выдохнув звонкое "У!". Отпрыгнул назад. "Зачем так сильно?" - укоризненно воскликнула жена. Я тут же отобрал палку. Еж не пострадал, но и в восторге явно не был. Сын ничего не понял, опять задумался, в итоге пришел к некоему неизвестному мне выводу и палку назад не потребовал. Думаю, если бы я опять вручил ему древнейшее оружие двуногих прямоходящих, ежику пришлось бы туго. За полтора своих года ребенок не накопил в себе снисхождения к братьям меньшим (откуда, если даже мультфильмы полны насилия?), и все враждебное для него было враждебным в наивысшей степени; если он бил нечто шевелящееся и колючее - то бил с размаху, намереваясь уничтожить.
Ну, я сын и внук педагогов, школьных учителей, я завернул зверя в тряпку, взял сына за руку, повел в сад, и там мы отправили животное восвояси. Отойдя в сторону, долго, минут десять, ждали, пока оно поймет, что жизнь продолжается, развернется и засеменит в кусты. Вдогонку ребенок издал боевой клич.
Уходи, страшное, серо-коричневое, и больше не возвращайся, я выше, и сильнее, мои конечности длиннее, и у меня есть палка!
Ну, и мама с папой.
С тех пор я не видел ежика в нашем саду. Может, он подох. Или мигрировал. У взрослого ежа территория обитания составляет несколько квадратных километров, и он решил не соваться туда, где ему напомнили, что человек страшен, он агрессор и диктатор, он не умеет обороняться, только нападать. Едва он поднимется с четырех точек на две, как уже готов к убийству.
Сейчас моему сыну четырнадцать. Он добрый и великодушный мальчишка.