Поэтому мы с Масси продолжали видеться - поначалу робко, потом отчасти для того, чтобы восстановить почти любовные отношения нашей юности. Нас объединяла утрата Рамадина. Кроме того, мне было уютно в их семейном кругу. Ее родители рады были моему возвращению к ним в дом - возвращению мальчика (для них по-прежнему мальчика), который долгие годы был лучшим другом их сына. Так что я часто наведывался на Милл-Хилл, в дом, где так часто искал убежища в подростковые годы, где валандался с Рамадином и его сестрой, пока их родители были на работе, - в гостиной перед телевизором, в спальне на втором этаже, где окно заслоняла листва. Даже сегодня я могу пройти по этому дому с закрытыми глазами, раскинув руки точно на ширину вестибюля, делая вот столько шагов, чтобы попасть в нужную комнату, потом еще три вправо, чтобы не наткнуться на низенький столик, и я буду знать, что если сброшу повязку, то окажусь прямо перед фотографией Рамадина в день окончания университета.
Больше мне некуда и не к кому было идти со своей пустотой.
Через месяц после смерти Рамадина его родные получили письмо соболезнования от мистера Фонсеки; мне его позволили прочитать, так как речь там шла о нашем плавании на "Оронсее". Мистер Фонсека удостоил меня нескольких любезных слов (а Кассия - ни единого), а вот о Рамадине говорил как о человеке с яркими научными задатками. Он писал, как они обсуждали историю стран, мимо которых лежал наш путь, - контрасты между природой и рукотворными гаванями, то, что Аден - один из тринадцати великих городов доисламской эпохи, наследие великих мусульманских географов, живших там до пришествия пороховой цивилизации. Письмо было крайне пространным, и стиль Фонсеки остался прежним, узнаваемым, хотя минуло почти двадцать лет.
Испытывая страсть к знаниям, мистер Фонсека с особым удовольствием делился ими. Полагаю, так же делился Рамадин с десятилетним мальчиком, которого я видел на похоронах. Мистер Фонсека не знал, поддерживаю ли я связь с семьей Рамадина, и, наверное, я мог бы его удивить - поехать вместе с Масси в Шеффилд повидаться с ним. Но я не поехал. Все выходные у нас с ней были заняты. Мы вновь были возлюбленными, мы обручились со всеми теми формальностями, на которых настаивают семьи, живущие за границей. На нас навалился груз традиций, хранимых изгнанниками. И все-таки нужно было вырваться, взять напрокат машину и съездить к нему. Хотя на тогдашнем моем жизненном этапе я бы, наверное, оробел перед ним. Я был начинающим писателем, боялся его оценок, хотя, уверен, он вряд ли был бы ко мне строг. В конце концов, естественную чуткость и вдумчивость, залог творческого дара, он прозрел только в Рамадине. Я не считаю эти качества столь уж важными, но тогда почти что считал.
Впрочем, я по сей день не понимаю, почему именно нам с Кассием удалось вырваться из этого мира и выжить в мире искусства. Кассий, например, на публике всегда настаивал, чтобы его называли его громким именем. Я был посговорчивее, вел себя благопристойно, Кассий же вытворял неизвестно что, доводя маститых и влиятельных до белого каления. Через несколько лет после того, как он прославился, его английская школа - сам он ее ненавидел, а его там, скорее всего, недолюбливали - попросила подарить им картину. Он послал в ответ телеграмму: "ДА ПОШЛИ ВЫ МНГТЧ ВСКЛ КУДА ИМЕННО ПИСЬМОМ ТЧК". Он так и остался хулиганом. Всякий раз, узнавая про очередную блистательную и непотребную выходку Кассия, я представлял себе, как Фонсека читает о ней в газете и вздыхает при мысли о пропасти между благопристойностью и искусством.
Нужно мне было все-таки его повидать, этого старого гуру пенькового дыма. Он открыл бы мне иного Рамадина, не того, которого Масси. Но семья ее была разбита горем, мы с ней должны были стать целительной связкой - или по крайней мере заплатой. Кроме того, тогдашние наши желания уходили корнями в более ранние времена, в то раннее утро нашей юности, когда образ ее рисовался колышущимися зелеными ветками. У каждого из нас есть в сердце старый узел, который хочется ослабить и развязать.
Будучи единственным ребенком в семье, с Рамадином и Масси я вел себя так, будто они мне брат и сестра. Такие отношения случаются только в подростковом возрасте, совсем противоположные возникают с теми, кого мы встречаем позднее, - с теми, с кем больше вероятности изменить свою жизнь.
Так мне казалось.
Мы все втроем пересекали невнятные, фактически не нанесенные на карту просторы летних и зимних каникул. Скакали вприпрыжку по вселенной Милл - Хилл. На велотреке воспроизводили великие гонки - вихляли вверх по склону, мчались вниз - и финишировали под щелканье фотоаппаратов. Днем забирались в какой-нибудь кинозальчик в центре Лондона и смотрели кино. Наша вселенная включала в себя электростанцию Баттерси, Пеликанью лестницу в Уоппинге, которая вела к Темзе, Кройдонскую библиотеку, Челсийские бани, Стритемский луг, спускавшийся от Хай-роуд к деревьям вдалеке. (Именно там Рамадин провел часть своей последней ночи.) А еще - улицу Коллиерз-Уотер-лейн, где мы с Масси в конце концов поселились вместе. Все это были места, куда мы с ней и с Рамадином зашли подростками, а вышли взрослыми людьми. Но многое ли мы знали - хотя бы даже друг о друге? О будущем мы не думали. Куда мчалась наша крошечная солнечная система? Долго ли нам предстояло хоть что-то значить друг для друга?
Некоторым из нас в юности удается обрести свои истинные, исконные сущности. Это - осознание того, что зародышем таится у вас внутри, но потом вырастет в нечто большее. На судне у меня было прозвище Майна. Почти мое настоящее имя плюс шажок в воздух, промельк чего-то еще, будто легкая раскачка, с которой ходят по земле все птицы. Причем это ненастоящая птица и ненадежная, голос ее не вызывает доверия, несмотря на широту диапазона. В то время я, наверное, был этакой майной в нашей компании - пересказывал другим все, что услышал сам. Прозвище дал мне Рамадин, совершенно случайно, а Кассий, оценив, с какой легкостью оно вырастает из моего имени, подхватил его.
Никто никогда не звал меня Майной, кроме двух моих друзей с "Оронсея". Когда я поступил в английскую школу, меня стали называть по фамилии. Но если мне звонили по телефону и говорили "Майна", это могли быть только они. Масси тоже иногда употребляла это прозвище, но мое настоящее имя в ее устах звучало натуральнее.
Что касается имени Рамадина, я редко его произносил, хотя и знал. Неужели это знание дает мне право считать, что я почти все в нем понял? Неужели я вправе воображать себе ход его взрослой мысли? Нет. Но в детстве, во время того плаванья в Англию, глядя на море, которое, казалось, не содержит в себе ничего, мы придумывали такие замысловатые сюжеты и истории.
Сердце Рамадина. Песик Рамадина. Сестра Рамадина. Девушка Рамадина. Только сейчас я вижу, как мы были связаны во все узловые моменты моей жизни. Например, этот песик. Он был с нами совсем немного, но я все еще помню, как мы возились с ним на узкой койке. Как в какой-то момент он присмирел, подошел ко мне и приладил морду мне между плечом и шеей, будто скрипку. Горячий от испуга. А потом - с Масси, как мы с ней тоже прилаживались, вначале недоверчиво и нервно, потом стремительнее и лихорадочнее, когда открыли друг дружку после смерти Рамадина, уже тогда почти осознавая, что не оказались бы вместе, останься он в живых.
А еще была девушка Рамадина.
Звали ее Хезер Кейв. И все, что к четырнадцати годам еще не успело в ней оформиться, он любил. Можно подумать, он видел все открытые перед ней возможности, хотя, наверное, любил и то, какой она была в тот момент, - как случается восхищаться щенком, жеребенком, красивым мальчиком, еще не достигшим зрелости. Он ходил к Кейвам на квартиру и занимался с ней алгеброй и геометрией. Они сидели за кухонным столом. Если погода выдавалась солнечная, они переносили урок в обнесенный забором садик возле ее многоквартирного дома. И в последние полчаса - небольшой нецеремонный подарок - он заговаривал с ней об иных вещах. Его удивляло, как резко она высказывается о родителях, о надоевших учителях и о "друзьях", которые пытались ее растлить, - Рамадин долго сидел как громом пораженный. Она была юна, но не наивна. Во многих житейских вещах даже мудрее его. А кем был он сам? Слишком неискушенным тридцатилетним мужчиной, почти не ослабившим тесные узы, связывающие его с эмигрантским кружком Лондона. В окружающем мире он не был ни сведущ, ни деятелен. Он преподавал в школе и давал частные уроки. Читал книги по истории и географии. Поддерживал связь с мистером Фонсекой, жившим на севере, - по словам его сестры, между ними велась одухотворенная переписка. Словом, он сидел за столом и слушал девочку, воображая себе всевозможные варианты развития ее личности. А потом уходил домой.
Что бы ему было не разбавить высокий штиль его посланий к Фонсеке хоть одним упоминанием о ней? Этого он бы никогда не сделал. Ведь Фонсека обязательно нашел бы способ оторвать его от нее. Впрочем, много ли он сам знал о нраве подростков, о жестокости под тонким слоем лакировки? Нет уж, лучше бы он исповедался Кассию или мне.
Он приходил к Кейвам по средам и пятницам. По пятницам девочка не скрывала нетерпения - после урока у нее была встреча с друзьями. А однажды в пятницу он застал ее в слезах. Она разговорилась - не отталкивала его, напротив, просила о помощи. Ей было четырнадцать, и пределом ее мечтаний был мальчик по имени Раджива, которого Рамадин как - то раз видел в ее компании. Сомнительный тип, подумал он тогда. А теперь - выслушивай о нем во всех подробностях, о нем и о их циничной и довольно поверхностной взаимной страсти. Она говорила, Рамадин слушал. В компании общих друзей мальчишка обошелся с ней с подчеркнутым презрением, она чувствовала себя покинутой. И теперь она хотела, чтобы Рамадин повидался с мальчиком и что - нибудь ему сказал, как-то бы ее отстоял; она знала: говорит он красноречиво, - может, он сумеет вернуть ей Радживу.
Она впервые обратилась к нему с просьбой.
Я знаю, где он сейчас, сказала она, в баре "Лис". Сама она не хотела, не могла туда пойти. Раджива там с друзьями, а они ее игнорируют.
И тогда Рамадин отправился искать этого парня и уговаривать его вернуться к Хезер. Отправился в мрачный закоулок города - по своей воле он никогда бы туда не попал, а тут вот шагает в длиннополом черном пальто, но без шарфа, во власти английской непогоды.
И входит мой тридцатилетний друг в бар "Лис" выполнять свою рыцарскую миссию. Место неспокойное - музыка, громкие разговоры, дым. И вот он внутри - пухлый одышливый азиат, а ищет он другого азиата: Раджива тоже родом с Востока, а если не он, то его родители. Впрочем, за поколение можно набраться самоуверенности. Рамадин видит Радживу в кругу друзей. Подходит к ним и пытается объяснить, зачем пришел. Вокруг ведутся разные разговоры, среди которых он пытается убедить Радживу пойти с ним обратно на квартиру, где ждет Хезер. Раджива хохочет и отворачивается, Рамадин подтягивает мальчишку к себе за левое плечо, блестит обнаженный клинок. Лезвие не касается Рамадина. Оно касается черного пальто прямо у него над сердцем. Сердцем, которое Рамадин оберегал всю свою жизнь. Нажим мальчишкиного клинка едва ощутим, такое усилие нужно, чтобы застегнуть или расстегнуть пуговицу. Но Рамадин стоит в окружающем громогласии и трясется. Пытается не вдыхать дым. Сколько этому парню, Радживе? Шестнадцать? Семнадцать? Тот подходит ближе, карие глаза темны, засовывает нож в карман черного пальто Рамадина. С той же интимностью он мог всадить его в тело.
- Можешь ей это передать, - говорит Раджива.
Опасный, но явно осмысленный жест. Что он означает? Что Раджива хочет сказать?
Неукротимая дрожь в сердце Рамадина, нож совсем рядом. Взрыв смеха, "возлюбленный", отвернувшись, удаляется, окруженный друзьями. Рамадин выходит из бара в ночь и отправляется в путь на квартиру к Хезер, чтобы поведать о своей неудаче. "Кроме прочего, - добавит он по возвращении, - он тебе не подходит". Внезапно наваливается усталость. Он останавливает такси, садится. Он ей скажет… он ей объяснит… он не станет говорить о тяжком грузе у самого сердца… водитель несколько раз повторяет вопрос со своего места, он не слышит. Голова склоняется на грудь.
Расплачивается с таксистом. Нажимает звонок ее квартиры, ждет, потом поворачивается и уходит. Проходит через садик, где они занимались раза два, в солнечную погоду. Сердце продолжает метаться, ему не сбавить ход, не угомониться. Толчком распахивает калитку и вступает в зеленую тьму.
Я познакомился с этой девочкой, Хезер Кейв. Прошло несколько лет со смерти Рамадина, с нашего разрыва с Масси. Собственно, то было последнее, что я сделал для Масси и для ее родителей. Девочка уже превратилась в девушку, жила и работала в Бромли, неподалеку от моей бывшей школы. Мы встретились в "Аккуратной прическе", где она работала, я пригласил ее на ланч. Чтобы познакомиться, пришлось изобрести предлог.
В первый момент она сказала, что почти не помнит его. Но по ходу разговора всплыли некоторые совершенно удивительные подробности. Притом что она решительно не желала выходить за рамки официальной, хотя и неполной, версии его смерти. Мы провели вместе час, потом каждый пошел своей дорогой. Она не была ни демоном, ни глупышкой. Полагаю, "развитие" ее пошло не так, как хотелось бы Рамадину, но Хезер Кейв надежно утвердилась в той жизни, которую сама для себя выбрала. Тут у нее была полная власть. Она осмотрительно, деликатно отнеслась к моим чувствам. Когда я впервые упомянул имя своего друга, она ненавязчиво отвлекла меня какими-то вопросами и заставила говорить о себе. Тогда я рассказал о нашем морском путешествии. В результате, когда я повторил свой вопрос, она уже представляла себе, как мы с ним были близки, и куда более щедро обрисовала своего учителя, чем обрисовала бы человеку постороннему.
- Как он выглядел в те времена?
Она упомянула его знакомую тучность, валкую походку и даже мимолетную улыбку, которой он награждал лишь единожды, перед самым уходом. Странно, что лишь один раз, он ведь был ласковым человеком, подумал я. Да, Рамадин неизменно покидал вас с этой искренней улыбкой, на этом вы с ним и расставались.
- А он всегда был застенчивым? - спросила она, помолчав.
- Он был… осторожным. Виной тому слабое сердце, которое нужно было беречь. Поэтому мать так сильно его любила. Она знала, что он долго не проживет.
- Понятно. - Она опустила глаза. - То, что случилось в том баре… как мне рассказывали, так, пошумели, но драки не было. Раджива не из таких. Мы с ним больше не встречаемся, но он не из таких.
Опереться в нашем разговоре было почти не на что. Я цеплялся за воздух. Рамадин, которого нужно было постичь до конца, чтобы наконец похоронить, не давался мне в руки. А кроме того - могла ли она в четырнадцать лет сознавать его желания, его муки?
А потом она сказала:
- Я знаю, чего он хотел. Он толковал про всякие равнобедренные треугольники и математические загадки про поезд, который движется со скоростью тридцать миль в час… или про ванну, в которую вмещается столько-то воды, и вот в нее ложится человек весом в шестьдесят килограммов. Все это мы тогда проходили. Но ему ведь было нужно другое, да? Он хотел меня спасти. И при этом забрать меня себе, увести в свою жизнь - будто бы у меня не было собственной.
Мы всегда стремимся спасать тех, кто беззащитен в этом мире. Такая мужская привычка - исполнять чужие желания. А вот Хезер Кейв даже в юности знала, чего хочет для нее Рамадин. В тот вечер она обратилась к нему с просьбой - и тем не менее не винила себя в его смерти. Он помог ей, потому что сам этого хотел.
- У него ведь есть сестра, да?
- Да, - подтвердил я. - Мы раньше были женаты.
- Поэтому вы и пришли ко мне?
- Нет. Просто он был моим ближайшим другом, моим "машангом". В какой-то момент - одним из двух лучших друзей.
- Понятно. Сочувствую. - А потом она добавила: - Я так хорошо помню эту улыбку, когда он уходил, а я закрывала дверь. Как вот человек прощается по телефону, и голос у него делается грустным. Знаете, как изменяется голос?
Когда мы встали из-за стола, она обогнула его и обняла меня, будто бы знала, что все это - не ради Рамадина, а ради меня.
Однажды летним вечером я вернулся в гостиную нашей квартиры на Коллиерз-Уотер-лейн, где шла вечеринка, и увидел, как на другом конце комнаты Масси оттолкнулась от стены и пошла танцевать с нашим общим знакомым. Они держались на расстоянии вытянутой руки, чтобы видеть лица друг друга, правой рукой она приподняла и чуть передвинула бретельку летнего платья - при этом она смотрела на эту бретельку, и он смотрел тоже. И она знала, что он смотрит.
В гостиной были все наши общие друзья. Рэй Чарльз пел "А с другой стороны, детка". Я стоял посредине комнаты. Мне не нужно было ничего больше видеть, не нужно было слышать ни слова - я сразу понял, что между ними возникло притяжение, которого между нами больше не было.
Такой незатейливый жест, Масси. Но когда мы ищем примеры того, чего лишились, мы находим их повсюду. А ведь прошло лишь несколько лет с тех пор, как неоседланные лошади унесли нас от утраты твоего брата - оттуда, откуда мы никогда не смогли бы вырваться поодиночке.
Если кто и страдал из-за нашего с Масси разрыва, так это ее родители, мы же оба надеялись, что без матримониальных обертонов отношения наши станут ровнее. На деле же оказалось, что мы вообще перестали видеться.
Раскололось ли время, когда я увидел, как она передвинула эту бретельку летнего платья, всего-то на сантиметр, - а я истолковал это как приглашение общему другу? Будто ему так уж обязательно было увидеть эту узкую незагорелую полоску ее плеча. Я говорю это теперь, когда обиды, обвинения, отпирательства и споры давно в прошлом. Почему я усмотрел в этом жесте нечто особенное? Я вышел в наш садик и постоял там, прислушиваясь к потоку ночных машин на Коллиерз-Уотерлейн, - они напомнили мне о несмолкающем рокоте моря, а потом внезапно - об Эмили на темной палубе "Оронсея": она прислонилась к ограждению, рядом кавалер, она, покосившись на свое голое плечо, переводит взгляд на звезды, и я чувствую, что во мне тоже стягивается узел желания. А мне всего одиннадцать лет.