В наших глазах она не была красивой женщиной. Нас больше привлекали разнообразные грани ее личности, которые мы открывали одну за другой. Ее изначальная настороженность была лишь следствием природной застенчивости. А потом - будто ты набрел на клетку с лисятами на какой-нибудь сельской ярмарке. И хотя фамилия Ласкети вроде бы говорила о европейском происхождении, ее владелица вполне уютно уживалась рядом с британской "садовой" аристократией.
Она, безусловно, была знакома со всевозможными гранями английской жизни. Например, нас просто ошарашили сведения, которыми она поделилась, когда речь за "кошкиным столом" зашла про туристические походы: среди ее знакомых, мол, есть такие туристы (в том числе ее троюродный брат), которые, отправляясь на все выходные в поход, надевают только носки да ботинки и вешают на плечи солдатский ранец. В таком виде идут по лесам, через поля, переходят вброд лососевые ручьи. Встретишь их в дороге - не заметят, будто бы ты невидимка, при этом они убеждены, что ты их не видишь тоже. Подойдя под вечер к деревне, они одеваются у околицы, заходят в трактир, ужинают в одиночестве и отправляются к себе в комнату спать.
Выслушав мисс Ласкети, за столом с легкостью вообразили себе картину и примолкли. Большинство пассажиров составляли начитанные азиаты, которым непросто было совместить свои представления об английской жизни, почерпнутые из Джейн Остен и Агаты Кристи, с этими голыми туристами. Причудливый и не совсем уместный анекдот стал первой черточкой, изменившей в наших глазах образ мисс Ласкети, который поначалу напоминал выцветшие обои. После рассказа о туристах за столом повисло молчание; нарушил его мистер Мазаппа, вернувшись к непроницаемым лицам мадонн, о которых уже говорил раньше.
- С этими мадоннами вот какая беда, - заявил он. - Младенца-то надо кормить, а мамочки выставляют напоказ груди что твой надутый мяч или пустотелый пончик. Чего же тут удивляться, что у всех младенцев вид как у сердитых взрослых. Я видел только одну картину, где по младенцу сразу видно, что он прекрасно выкормлен и сосредоточен на сосании молока. Было это под Сеговией, в Гранье, в летнем дворце, и речь идет о крошечной шпалере, и там мадонна вовсе не смотрит в будущее. Она просто следит, с каким удовольствием младенчик Христос сосет ее грудь.
- Вас послушать - вы специалист по грудному вскармливанию, - заметил кто-то за столом. - У вас есть дети?
Едва уловимая пауза, потом мистер Мазаппа ответил:
- Разумеется.
- Рада, что вы любите шпалеры, мистер Мазаппа, - вклинилась мисс Ласкети, прервав новое молчание, повисшее после этой реплики; мистер Мазаппа ничего не добавил - ни сколько у него детей, ни как их зовут. - Интересно, а кто выткал ту шпалеру? Может, речь идет о стиле мудехар, тогда это могла быть женщина. Но только если шпалера относится к пятнадцатому веку. Как приеду в Лондон, разберусь. Я некоторое время работала у джентльмена, который коллекционировал такие вещи. Вкус у него был отличный, при этом он был крепким орешком. Однако он научил меня ценить ткани. Удивительно узнавать такие вещи от мужчины.
Мы припрятали по карманам эти откровения. Кто этот джентльмен, "крепкий орешек"? И что это за троюродный брат-турист? Похоже, наша старая дева разбирается не только в голубях и набросках.
* * *
Уже в нынешней жизни, несколько месяцев тому назад, я получил посылку, отправленную из Уитленда в Кармартеншире, - ее мне переслал мой английский издатель. Там лежало несколько цветных ксерокопий с рисунков и письмо от Перинетты Ласкети. Написано оно было после моего выступления по Би-би-си на тему "Молодость" - в этой программе я между делом упомянул свое плаванье в Англию.
Прежде всего я рассмотрел рисунки. Увидел себя, маленького и тощего, Кассия с сигаретой, очень красивый портрет Эмили, в синем берете с пером. Эмили, которая исчезла из моей жизни. Мало-помалу я стал опознавать и другие лица - казначея, мистера Невила, - уголки судна, погребенные в глубинах прошлого: киноэкран на корме, рояль в бальной зале, за которым сидит смазанная фигура, матросов во время учебной пожарной тревоги, то одно, то другое. Все рисунки запечатлели наше плаванье в 1954 году из Коломбо в Тилбери.
Уитленд
Графство Кармартеншир
Дорогой Майкл!
Простите за бесцеремонность, но ведь много лет назад я знала Вас маленьким мальчиком.
Услышала Вас на днях по радио. В какой-то момент Вы упомянули, что приплыли в Англию на "Оронсее", и я сразу начала прислушиваться, потому что тоже плыла в 1954 году на этом судне. Слушала передачу, но никак не могла сообразить, кто же Вы такой. Голос по радио и Ваша профессия никак не связывались у меня ни с кем из пассажиров, пока Вы не упомянули свое прозвище Майна. Тут я и припомнила всех вас троих, особенно Кассия, мальчишку, который постоянно за всем наблюдал. Еще я вспомнила Эмили.
В один из дней я пригласила вас с Эмили к себе в каюту на чай. Наверное, Вы этого не помните. Да и с чего бы. Все вы очень меня занимали. Видимо, моя работа на Уайтхолле развила во мне любопытство. Ведь во время плавания почти ничего не происходило, разве что вы, мальчишки, постоянно попадали в какие-то переделки… Но позвольте перейти к тому, почему я вообще решила вам написать - помимо желания передать Вам восторженный привет.
Я уже некоторое время очень хотела связаться с Эмили. Я часто про нее думаю. Дело в том, что во время плаванья я хотела сказать ей одну вещь, но так и не сказала. В тот день я думала об одном - как бы вырвать Вас из когтей барона. А на самом деле спасать-то нужно было Эмили. Я не раз видела ее в обществе этого типа из труппы "Джанкла", и их отношения показались мне опасными, чреватыми бедой. И я пообещала себе, что отдам ей одну вещь, которая может оказаться ей полезна, может выручить ее, но я и этого не сделала. И очень жалею. Это была, скажем так, будущая правда, хотя на деле - история давних времен, из моей юности. В этот конверт я вложила эту самую историю, которую нужно переслать вашей кузине. Я почти не была знакома с Эмили, но на меня она произвела впечатление человека, который, несмотря на его великодушие, нуждается в защите.
Я буду крайне признательна, если Вы перешлете ей вложенный сюда пакет.
Я сняла копии с некоторых зарисовок, которые сделала во время путешествия, надеюсь, они доставят Вам удовольствие.
С приязнью, Перинетта.
Письмо было на две страницы, а пакет, который я должен был отправить Эмили, помеченный ее именем, плотно набит бумагой и слегка пожелтел.
Я вскрыл его. Писатели не ведают стыда. Но вы поймите, я много лет не видел Эмили и не имел понятия, где ее искать. В последний раз мы разговаривали на ее свадьбе с неким Десмондом, а потом они сразу же уехали за границу. Я даже не смог припомнить, в какую страну. Словом, после недолгих колебаний я вскрыл предназначенный Эмили пакет и начал одну за другой читать страницы, исписанные мелким наклонным почерком, словно бы особо подчеркивающим тайный, личный характер послания. И, читая, я понял, что речь идет о случае из жизни мисс Ласкети, о котором она упомянула в тот день, когда я зашел в ее каюту и обнаружил там Эмили. Ведь я помню - Эмили тогда спросила мисс Ласкети, на что та намекает, что за эпизод "изменил" ее. А мисс Ласкети ответила: "Я тебе в другой раз расскажу".
В двадцать с небольшим я поехала в Италию учить язык. Языки я впитывала как губка, а итальянский любила больше других. Мне посоветовали поискать работу на вилле "Ортензия". Ее купила состоятельная американская пара, Хорас и Роз Джонсон, - и они превращали ее в хранилище произведений искусства. Я прошла два собеседования, и меня взяли на должность переводчицы - переписка, научная работа, каталогизация. Каждый день я ездила на велосипеде на работу, по шесть часов проводила на вилле, потом на велосипеде же ехала домой, в комнатушку в городе.
У владельцев виллы был семилетний сын. Милый мальчик и очень забавный. Любил смотреть, как я подъезжаю на велосипеде, запыхавшись, - я почти всегда опаздывала. Он стоял у каменных ворот в конце длинной подъездной аллеи, обсаженной кипарисами. Каждый день, в девять утра или чуть позже, я проезжала двести метров по этой аллее, а он махал руками, а потом делал вид, что смотрит на часы на своем детском запястье - фиксирует опоздание. В один прекрасный день я заметила, что не он единственный наблюдает, как я подъезжаю, - на шее длинный зеленый шарф, через плечо полотняная сумка. Мальчик не видел у себя за спиной, в здании, этажом выше, фигуру в окне - когда я подъехала к воротам, фигура исчезла. Я не смогла разобрать, кто это. На следующий день я увидела ее снова - отчетливо очерченный призрак - и помахала рукой. После этого фигура больше не появлялась.
Работа в фонде была трудной и напряженной. На виллу в огромных количествах везли картины, шпалеры, скульптуры. А еще было много работы по разбивке сада - миссис Джонсон пыталась вернуть ему изначальный вид времен Медичи. Так что по залам и террасам постоянно сновали люди, не смолкали препирательства между садовниками, выписанными из поместий со всей Европы, а мы, переводчики, бегали с места на место, помогая им выразить свое мнение или недовольство.
Хорас и Роз Джонсон являлись нам время от времени, точно боги. Внезапно входили в рабочие кабинеты, а потом вдруг пропадали в Неаполе или даже на Дальнем Востоке. Их появление на наших рабочих местах принципиально отличалось от появлений Клайва, их сына. Входил он - будто в комнату случайно закатывалась маленькая ракушка, и мы по большей части не сразу обнаруживали его присутствие. Однажды я спустилась в Большую ротонду и увидела, что он сидит на корточках и вычесывает собаку, скрытую листвой, - нижний фрагмент висящей на стене шпалеры. Шпалера называлась "Вердюра с собакой". Фландрия, шестнадцатый век. Я ее очень любила. Она придавала теплоту и человечность огромному круглому залу. Как бы то ни было, мальчик раздобыл где-то собачью щетку и очень бережно расчесывал собаке шерсть. А вещь была очень хрупкая, классический образец провинциальной фламандской работы.
- Осторожно, Клайв, - попросила я. - Это ценная вещь.
- Я осторожно, - ответил он.
Стояло лето, а своей собаки у мальчика на вилле не было, хотя места вокруг - хоть отбавляй. Родители уехали - один из них пытался добраться до Хартума, зачем - неведомо, за каким именно произведением искусства - тоже. Наверное, семилетнему мальчишке отлучки отца кажутся бесконечными, и я подумала: а как он воспринимает свое здешнее окружение? Когда ребенок смотрит на пейзаж или на картину, он видит совсем не то, что видит его отец. Этот мальчик увидел собаку, которой у него не было. Всего-то.
Почти у всех шпалер на вилле было символическое значение: те, что на библейские сюжеты, говорили языком икон и притч. Светские (к каковым относилась и "Вердюра с собакой") являли образы рая на земле или повествовали об опасностях и блаженных чарах любви - те, как правило, изображались через сцены охоты. Собака на той шпалере предназначалась для охоты на кабана. Другие картины изображали ястреба, схватившего голубку в безоблачном голубом небе, - пример "покорения" силой любви. То есть любовь как убийство, уничтожение слабого. Но стоило посмотреть на эти работы в Большой ротонде или в огромных, но стылых комнатах, ты сразу понимал их истинное предназначение - превратить голые каменные стены в цветущий сад. Эти шпалеры ткали в стылых мансардах далекой северной страны - там никогда не видели изображенных на них кабанов, голубок и буйной зелени. И в этом новом контексте шпалеры становились особенно прекрасными. В них появлялось благородство. Цвета их были скромными, приглушенными, и живая флорентийская красавица, проходившая в нескольких шагах перед ними, обретала на их фоне особую прелесть. А еще были политические сюжеты, связанные с богатством и положением. На них красовался герб Медичи - пять красных шаров, планет Солнечной системы, и еще один, синий, добавившийся, когда Медичи породнились с французской короной.
- Среди этих произведений чувствуешь себя в безопасности, верно?
Мы с Хорасом находились в зале Капоне, в окружении фресок; я вдруг поняла, что он обращается непосредственно ко мне. А я проработала у него уже больше месяца, но он ни разу не обратил на меня внимания. Рука его вытянулась, будто он хотел выхватить нарисованную птицу с голубого небесного свода.
- Искусство не бывает безопасным. Все это - лишь один чуланчик в большой жизни.
Я не ожидала такой пренебрежительности от человека, который якобы любит искусство.
- Пойдемте со мной.
Он бережно, точно взял меня за локоть - вроде как общественная мораль не воспрещает трогать эту часть тела и, соответственно, присваивать до определенной степени. Он повел меня по вестибюлю, и скоро мы оказались в Большой ротонде, где висела двадцатиметровая шпалера. Он приподнял край и отогнул, чтобы я могла разглядеть изнанку: там цвета оказались неожиданно яркими и мощными.
- Вот где настоящая сила. Всегда. С изнанки.
Он отошел от шпалеры и встал в центре круглого зала, зная, что голос его разнесется по периметру и поднимется к высокому куполу.
- Сотня женщин, а может, и больше, трудились над этой шпалерой целый год. Они боролись за право получить эту работу. Шпалера давала им пропитание. Она не позволила им умереть фламандской зимой тысяча пятьсот тридцатого года. Вот откуда глубина и правдивость этой сентиментальной картинки.
Он молча дождался, пока я подойду к нему.
- Так скажите мне, Перинетта, - вас ведь зовут Перинетта? - кто автор этой работы? Сотня женщин с замерзшими растрескавшимися руками? Мужчина, придумавший эту сценку? Настоящий автор - дата и место.
В те времена определить автора можно было только по месту рождения или по месту, где он закончил свою карьеру. Половина великого европейского искусства создавалась в городах. Взгляните сюда - увидите клеймо города Уденарда. Но разумеется, нужно еще учитывать, который из Медичи приобрел ее, потратив годовой бюджет небольшого государства, привез ее в Италию - за тысячу миль, под защитой стражников и шпионов…
Под такие его речи я готова была скользнуть в его подставленный карман. Когда он заговорил со мной впервые, я была очень молода. Дело в том, что мужчины, наделенные такой властью - опирающейся на богатство и знания, - считают вселенную своей собственностью. Из этой уверенности и проистекает их красноречие. Однако такие люди склонны запирать перед вами двери. В их вселенной всегда существуют шифры, комнаты, вход в которые заказан. В их повседневной жизни всегда где-то стоит чаша с кровью. Он это прекрасно знал. Хорас Джонсон понимал, на какого зверя охотится. С таким знанием всегда приходит жестокость. Я тогда не имела об этом понятия. Уж всяко - в тот полдень, когда он привел меня, придерживая за локоть, в ротонду и той же рукой приподнял край шпалеры, будто задрал юбку служанки, - и открыл мне изнаночное многоцветье.
Я продолжала жить в этом мире трех времен года и вскоре обнаружила, что мне уже не уследить, куда ведут дорожки, которые я сама для себя выбрала. Я не знала, какие ловушки и рвы существуют в мире богатых. Не знала, что люди вроде Хораса даже к тем, кого любят и кого хотят видеть рядом с собой, относятся так же, как вынуждены относиться к врагам: отводя им место, с которого те не смогут нанести ответный удар.
Если прийти в Сиене на угол виа дель Моро и виа Саллюстио-Бандини и взглянуть вверх, вам предстанут строки Данте из "Чистилища":
И он в ответ: "То Провенцан Сальвани;
И здесь он потому, что захотел
Держать один всю Сьену в крепкой длани.
А там, где виа Валлероцци пересекает виа Монтанини, в желтом камне высечено:
Не мудрая, хотя меня и звали
Сапия, меньше радовалась я
Своим удачам, чем чужой печали.
Понимаете ли, там, где сосредоточена власть, победу одерживает не тот, кто берет верх над соперником, а тот, кто способен не позволить врагу - или врагине - достичь желаемого.
Однажды в Рождество устроили бал-маскарад для сотрудников, и я вдруг обнаружила, что Хорас описывает вокруг меня круги по полупустому патио. Я оделась Марселем Прустом - спрятала светлые волосы, наклеила тонкие усики, набросила накидку на плечи. Может, это его привлекло? Позволило скрыть его подлинные намерения?
Он спросил, не принести ли мне чего-нибудь.
- Ничего, - ответила я.
- А как вы отнесетесь к танцу по главным городам Европы?
Я рассмеялась.
- У меня есть комнатушка, обшитая пробковым деревом, - ответила я. - С меня довольно.
- Понятно. Тогда позвольте нарисовать ваш портрет. Вот в таком виде. Вас когда-нибудь рисовали?
Я ответила, что нет.
- Можете еще надеть этот ваш зеленый шарф.
Вот так это все и началось - я вошла в его сознание, одетая мужчиной. Знаете, полагаю, в одном из подвалов этой виллы до сих пор лежит мой портрет. На этом портрете, так, надо думать, и незавершенном, я полностью одета - после акта любви. Хотя вид у меня смиренный, будто у нескладной наследницы-провинциалки или невинной дочери какого-нибудь друга.
Разумеется, это он был той фигурой в окне верхнего этажа, которая наблюдала, как я каждое утро еду на велосипеде на работу. Он не спеша вычислил меня. И теперь двигался в том же неспешном темпе. Работу над эскизами прерывал бесконечными разговорами: он был кладезем знаний о тинктурах, хореографии фресок, величии алебастра. А я, дабы помедлить у порога этих отношений, первые несколько дней не снимала прустовские усики, так что, здороваясь со мной в студии, он обнимал и целовал меня через них. Я несколько дней проносила их в его обществе, забыв про них за разговорами, за рассказами историй из моей юности. Все эти сведения, как во сне, я вылила в чашу его ненасытной любознательности.
Он был столь же мудр, сколь и умен. Он заручился моей дружбой. Он был старше, а в зрелом возрасте повадка иная, так сказать более галантная - хотя бы с виду. А молодого любовника, дабы провести сравнения, у меня до того не было, - собственно, и вообще не было никакого любовника. Все произошло будто само собой и стало скорее продолжением разговора, чем физиологическим откровением. Он снял с моей шеи зеленый шарф, когда я вошла в студию, а потом, в немыслимо жаркий августовский полдень, предложил зайти дальше. Крошечный шажок. Возможно, подействовали магия его слов и мое образование. Я научилась прилаживать к нему свою обнаженную спину, я шагнула за пределы того, что поначалу казалось одной лишь болью, и постепенно даже это стало привычной частью нашего влечения.