– А мне недавно сообщили, что у одного провинциального священника бывают голодные обмороки. Ему нечем за электричество платить.
– Какой поп – такой приход. Какой приход – такой доход.
– Нет там никакого прихода. Две бабки, да и те нищие. Пенсии года три не видели.
– Пусть молится лучше. Тогда и деньги Бог даст.
– А может быть, это нам с тобой Господь дает возможность? Скажем, вместо ресторана помочь священнику. Если бы, вместо оплаты счета, деньги ему отдать, наверное, на год хватило бы, а?
– Помнишь, что фашисты писали перед входом в концлагерь: "Каждому своё".
– Это точно. Кому ресторан, кому Царство Небесное.
– А помнишь, святитель Игнатий про подвижников последних времен писал: они ничем не будут внешне отличаться от других, но путь их будет во смирении. А что есть смирение? Зовут – иди, поят – пей, нужно счет оплачивать – плати.
– … в ад толкают – иди… так что ли?
– Ой, ну вечно ты передергиваешь!
– В чем? Укажи мне, глупому.
– Ну, с этим, своим: отдай последнюю рубаху, иди два поприща и так далее.
– Так мои это слова, или все-таки Того, Кто будет нас судить… может, даже сегодня ночью?
– Слушай, ну невозможно по этим заповедям жить. Это как бы стратегическое направление, перст, указующий к совершенству, нечто недостижимое, но прекрасное.
– А ты пробовал?
– Конечно. Недавно одной нищенке банку тушенки из сумки вынул и положил на колени. Так она мне в спину таких слов наговорила, что цитировать стыдно.
– Забыл ты, наверное, что за всякое доброе дело нужно скорби понести. Она тебе сразу показала, что твоя жертва принята Небесами. Тебе бы радоваться, а ты, наверное, решил уж никогда и милостыни не подавать. Так?
– Ну почему? Если благочестивый нищий попросит, то могу и дать. А если такая вот хамка, то ни за что.
– А ты помнишь, что Господь сказал? Просящему дай. Нет там классификации, кому давать, а кому не давать. Просто, просящему и всё. Точка.
– А если тебе еще и по лицу?..
– Радуйся, ибо велика твоя награда на Небесах.
– Э, нет. Эту чашу – мимо меня. И что это за теория, что за всякое хорошее дело нужно скорби понести? Это не твои ли выдумки?
– Нет, не мои. Скорбными будете в мире. Я есмь путь и истина. По какому пути Спаситель прошел, таким и нам к спасению идти. Это милость Божия – скорби. Чтобы дела благие не были похищены тщеславием. Мы ведь как: на копейку добра сделаем, а на тысячу рублей похвалимся, чтобы уже здесь, на земле, благодарность получить. А благодарность дважды не дают: или здесь, или на Небесах. Так вот, перенося скорби, мы забываем потщеславиться, и благое остается на Небесах.
– Тут Володьку встретил, он сказал, что ты как одяжка ходишь. Верно?
– Когда я в глубинку приезжаю, меня за столичного франта принимают.
– Это из-за той куртки, которой больше двадцати лет?
– А что, она еще ничего.
– Да я за это время их штук десять сменил.
– Я тебе искренне соболезную.
– Зря. Удобная одежда – это забота о здоровье.
– Если только о здоровье, – то конечно. Кстати, моя двадцатилетка эту функцию исполняет. Но если погоня за модой и престижем – то другое. Не правда ли? К тому же стремление хорошо одеваться – признак тщеславия. А для нас это враг номер один. Это главный вор добрых дел.
– Послушай, а как ты материально себя чувствуешь?
– Гораздо лучше, чем заслуживаю.
– Ты гонорар за последнюю роспись получил?
– Да, конечно. Сумма покрыла стоимость билетов и даже частично затраты на краски.
– А на что же ты живешь?
– Подрабатываю. Вахтером и дворником. Очень удобно: на вахте эскизы писать и читать можно, а на уборке физическую форму поддерживаю.
– И это с красным дипломом!..
– Не волнуйся, диплом от этого не посинеет. Он сделал свое дело. Иконы-то и картины я пишу.
– Да, Володька мне говорил. Кстати, он считает, что ты в глубокой прелести.
– Ну, насчет глубины судить духовнику, но вообще без этого, брат, никак.
– Ты что, серьезно, согласен с Володькой насчет прелести?
– А как же? Пусть первый бросит в меня булыжник тот, кто без прелести. Это в большей или меньшей степени – у всех. Нил Сорский, кажется, сказал, что он обошел все монастыри и не нашел ни одного старца без прелести. А это пятнадцатый век. Нашему не чета. Так что ничего страшного, если видишь в себе врага и бьешь его соответствующим оружием. А если пригреешь его и будешь кормить, то не взыщи, если он тебя со временем придушит, так что не пикнешь. Поэтому и пишу долго, и показываю другим людям картины, чтобы указали недостатки и помогли от грязи вольной и невольной очистить.
– Вот бы ни за что не дал кромсать свои картины. Да и кто в критики идет, если не те, кто сам писать не способен?
– Ну, почему… известны мне и те, которые пишут весьма достойно. Только пишут и в мастерской складывают.
– И что за удовольствие?.. Как в Писании сказано: свечу горящую не под тазик, а на подсвечник ставить нужно.
– Не волнуйся. Нет ничего тайного, что ни стало бы явным. Если Господь дает вдохновение, то даст и признание. Но уж если картина по каким-то причинам вредна, то хоть все выставкомы купи, – ничего не выйдет.
– А какой вред может быть от творчества? Все от Бога.
– Мыльные оперы, порнография и ужастики – тоже, по-твоему?
– Ты, как всегда, передергиваешь.
– Тогда объясни, как эта лавина мерзости, которую сейчас обрушили на наши головы, может быть от светлого вдохновения?
– Ну, это, скажем так, "перегибы на местах". Описание любви – это прекрасно, а смакование физической близости – это порно.
– Что это за любовь, если физическая близость со всем набором извращений – в ней главное? Насколько я помню, у святых отцов это называется блудом. И является смертным грехом. Это результат воздействия нечистого духа. При свободном согласии человека. Любовь же – высшее духовное совершенство, даруемое Богом.
– Но ведь любовь – муза всей культуры.
– Той самой культуры, которая, как Ренессанс, явилась следствием католического насилия и физического уничтожения Православия? Это та самая культура, которая стала эрзац-заменителем религии? И занимается прославлением языческих богов, которые суть бесы? И потом, что-то я не помню в ангельской иерархии такого чина, как муза. По-моему, это опять же из языческого многобожия, простите, многобесия.
– А как же христианская семья?
– Это взаимное добровольное мученичество. Не зря же обряд называется венчанием, а за благочестивую семейную жизнь венцы мученичества даются на Небесах. Вспомни разговор апостолов со Спасителем о браке. Они сказали, что если брак – это так трудно и ответственно, то лучше вообще оставаться безбрачным. Так что воспеваемые поэтическими музами радости любви – это иллюзии, соблазнительный обман. Любовь, которая от Бога – всегда терпение, уступки, лишения, смирение; страдание, сильнейшее из всех на земле. Это всегда крест. А с него не сходят, с него снимают…
– Ты точно в прелести.
– Я что-то сказал, что не соответствует Писанию или Преданию?
– Да нет… но жить по этим канонам невозможно.
– Так я вру, или это ты считаешь, что невозможно? Если я вру, скажи в чем. Если ты не имеешь практического опыта жизни по заповедям Божиим, тогда причем здесь я?
– Да нельзя так жить!..
– А ты пробовал?
– И не буду.
– Прими мои искренние соболезнования.
– Да иди ты…
Луч света
Однажды теплым вечером случился роскошный багряный закат во все небо. Сидели Петр с Василием на просторной веранде второго этажа и пили крепкий чай с бутербродами. На столе у распахнутого окна стоял ноутбук Петра в спящем режиме, лежали раскрытыми Васины тетради. Среди орудий труда, там и тут – тарелки с чашками, две наглые кошки в истоме и четыре локтя, подпирающие две всклокоченные головы.
С трудом оторвался Петр от перелива закатных красок и потянулся к фотоаппарату:
– Это надо увековечить: народный поэт в скромных одеждах, за простым столом в окружении трех кошек (двух на столе и одной на коленях) и двух собак (одна под стулом, другая в ногах) кушает чай и, взирая на закат уходящего дня, зачинает поэму о восходе монархии на Руси.
После щелчка фотокамеры послышалось Васино:
– Нашел, кого снимать.
В сумерках вышли они на прогулку перед сном. За ними увязался, было, весь домашний зверинец, но суровое "дома!" остановило их на пороге. На опустевшем берегу пруда клубились гудящим облаком комары и мошки. Петр хлопал себя по обнаженным частям тела веткой рябины, словно веником в парилке, а старый зек неподвижно глядел на круги водной глади. Задумчив был он сегодня и элегичен.
– Послушай, учитель, – спросил Петр, – а кто нам дает то состояние, в котором мы пишем? Кто податель вдохновения?
– Ты что не помнишь, как я об этом писал?
– Там что-то про музу. Это несерьезно. Я вот давно хотел тебя спросить, ты, Василий, в Калифорнии бывал?
– А как же!
– И в Париже?
– Ну. Да я после застенков десять лет по земле гулял. Где только не был. Даже на Святой Земле пожил. И по-арамейски разговаривать научился.
– Ну-ка, произнеси что-нибудь.
– Бусделано. Вот к примеру, ты у нас "цаир йафэ софэр", то есть молодой и красивый писатель, а я "закэн софэр" – старый, но мудрый. Или по-совремённому, писатель в законе.
– Что же там на Святой Земле было интересного?
– Да много чего. Сразу вот так и не расскажешь. Ну, вот, знаешь ты что-нибудь про Гороховое поле?
– Нет.
– Тогда слушай. Шла как-то Пресвятая Богородица с апостолами через поле. А там мужик горох сеял. Богородица спрашивает его: "Что сеешь, добрый человек?" А человек, видно, не такой уж и добрый оказался. Он и отвечает, не видишь, камни, мол, сею. На что Богородица ему сказала: "Ну что ж, да будет по слову твоему". И с тех пор до наших дней на том поле мелкий камень из земли выходит. И похож он на горох. И что только с тем полем не делали: и в асфальт закатывали и в бетон, а каменный горох так и лезет из земли – прямо из-под бетона. И ничего с ним поделать не могут. Вот что значит слово. От него осудишься или от него же оправдаешься.
Петр слушал и отмахивался от зудящих насекомых, чесался и крутился. Василий повернул голову влево, промычал "а как же". В его руке появилась булькающая бутылка с прозрачным содержимым. К ним подсел сосед, полубомж, который второй месяц обмывал пожар в собственном доме. Когда нутро Василия вполне развернулось из спасительной тесноты в пагубную ширь, на вопрос соседа "кто сей" он с улыбкой тамады ответил:
– Писа-а-атель!
– Это ты у нас писатель, а я "цаир софэр" – подписок, – уточнил Петр.
– Ну, так слушай, подписок, как писать нужно. Учись, пока я жив. Взял свою поэму и зашел в ближайшее абортное отделение. Там семь бабенок сидит в очередь на убийство собственного ребенка. Открываю книжку и читаю вслух. Потом на словах объясняю, что это смертный грех, и за такие дела – в аду вечно гореть. Из семи женщин одна встает и подходит ко мне. Мы с ней еще поговорили. Она мне про нищету и про то, что ее парень обманул и бросил. А я – про ответственность на Страшном суде и о помощи Божией матерям, идущим в церковь Христову. Женщина со мной оттуда ушла, а спустя несколько месяцев звонила и заезжала к нам. Очень благодарила нас с половиной моей – кыськой-рыбкой, снова прибьет меня, подлого, – что мы ее поддержали. Теперь благодаря нам растит маленького сынишку – единственную радость. Так что не зря старый зек Василий жизнь свою прожил, если хоть двоих от смерти спас.
В голове Петра прозвучала фраза из Апостола: "Неужели они преткнулись, чтобы совсем пасть? Никак. Но от их падения спасение язычникам, чтобы возбудить в них ревность". Рим 11, 11
Вслух же воскликнул:
– Отец честной! Ослаби волны благодати твоея: народ ибо слепнет…
– Да?.. – ошарашенно улыбнулся Василий.
– Ага…
– Наливай, – прозвучала команда соседу слева. – А теперь я вас облистаю поэзией. Дело было так. С подачи Петра перечитывал Рильке и думаю, что же ты, верующий мужик, а все как-то не так. Все какие-то танцы апельсина… Ну, думаю, пора ему врезать… в смысле, что-нибудь посвятить. Слушайте.
И он загрохотал хриплым басом:
Поэт! Пропой нам цвет дождя,
слепи надгробие пустой гостиной,
станцуй эфирный запах апельсина,
срисуй адажио заката дня.
Поэт! Персты твои
уже летят к перу?
Что? Нет!!! Приду и выпорю!
От завершающих раскатистых р-р-р вороны в страхе слетели с проводов, а сторожевые псы пристыженно смолкли и забились в конуры. Петр вежливо похлопал в ладоши.
– Да, – кивнул он. – Это над входом в Союз писателей нужно повесить, на место прежнего транспаранта: "Пятилетку в три года!".
Мужчина, который прятался за широкой спиной Василия, вдруг встал и пересел ближе к Петру.
– Коль пошел такой митинг… Вы послушайте историю, – просипел он. – Может, вы ее где-нибудь в поэмах своих вставите. Очень поучительная история со мной случилась. Вот как дело было.
Он откусил от луковицы, похрустел, как яблоком. От его дыхания, как от репеллента, сразу пропали комары и мошка. Потом он еще раз глубоко вздохнул и приступил.
– Учился я тогда в институте и был уже дипломником. Однажды в нашей столовке подали протухшие котлеты и прокисший суп. Мы тогда были после праздников. Организмы усталые, деньги кончились, аппетита и так нету, а тут такое… Короче, объявили мы забастовку. Пришли к нам ректор с деканом, заставили заведующую столовой нас безплатно накормить свежими котлетами. Но забастовщиков всех переписали. На всякий случай. Мы уж и думать об этом забыли. Ан нет! Всех забастовщиков распределили в Казахстан. Считай, – ссылка.
– А мне ты об этом не рассказывал, – пробасил Василий. – Значит, и ты политический?
– Какой там, – махнул рассказчик, – скорей, гастрономический. Сослали на край света. Но и этого мало. Нас по всей республике раскидали, чтобы мы не вздумали новую забастовку устроить. Но на большие праздники мы все-таки собирались и уходили в горы. Поднимаемся как-то… вдруг – резкий ветер и дождь проливной. Мы одну палатку кое-как растянули, все в нее – человек тридцать – залезли. Мокрые! Зубами от холоду лязгаем. Внимание! Подхожу к развязке! Один из нас, самый маленький и душевный, тонким таким голоском говорит: "Эх, сейчас бы очутиться дома, напиться чаю с медом, прижаться к большой теплой бабе и… заплакать!" Мы все так и грохнули. И что интересно, дождь перестал, и вышло солнце. И всем стало тепло. Всё.
– А в чем суть-то? – заерзал Василий. – Ты куда с политической линии свернул? Сначала гастроном, потом чай с медом. Ты чего это, а?
– Ты не понял, земеля, главное ― не чай. Главное тут – заплакать… вовремя…
– Чего? Да ты – мученик-диссидент! Понимаешь? Тебе компенсация сто тыщ мильёнов полагается. О тебе в газетах писать нужно. А он… чай с малиной, платочки носовые…
– Зачем мне твои мильёны? Мне и без них стрёмно, – вздохнул тот протяжно и повернулся к Петру. – Писатель, а ты меня… понимаешь?
– Пытаюсь.
– Ты обязательно это напиши. Слышь? Нам хорошо тогда было… вместе. Может, это был самый лучший день моей жизни.
– Хорошо. Я постараюсь.
Домой вернулись втроем под древнюю песню с запевом "Вр-р-р-ё-о-от, кто с нами не пьё-о-о-от!" Долго и многословно прощались. Дома Василий сел за стол и три часа писал, сопя и ворча, глуша крепкий чай, стакан за стаканом. Потом только ушел спать.
Петр Андреевич оторвался от ноутбука и сел за стол выпить чаю. Перед его глазами оказалась раскрытая тетрадь. Василий как-то поделился с ним замыслом, родившимся у него на бутырских нарах. Он тогда всю ночь писал в жуткой духоте "скелет" будущей книги. Из полученного в дар небесного семечка, из той рассады, которую он вырастил в мученичестве, обещало подняться чудное дерево, усыпанное золотыми листьями. Петр же читал написанное, и черная тоска давила грудь. А это признак духовной опасности. Красная лампочка. Аларм. Тревога.
Сел он за свой рассказ. Где-то в глубине души он уже имелся и сверкал оттуда алмазными гранями. Осталось всего-то записать, преобразившись в секретаря. Неплохо бы, в хорошего и грамотного, который не добавляет своих ошибок в начальственный текст. Увлекся, не замечая легкого трясения кончиков пальцев. Автоматически пил стакан за стаканом крепкий кофе.
Встал, разминая затекшие конечности, походил босиком по влажной траве, рассматривая звезды на серовато-розовом небе. Вдыхал тонкий запах цветов. Вернулся за стол и перечитал написанное. Все плохо! Грязно, страстно, легкомысленно. Снова ощутил змеиное ползание тоски в груди. В сознании замигал и запищал сигнал тревоги: внимание, опасность! Выделил набранный текст и прошептал: "так говоришь, рукописи не горят?" – с болью ударил пальцем по самой жестокой кнопке Del (удалить!).
Поднял глаза к окну и бездумно наблюдал, как золотой солнечный свет, отраженный от мертвой луны, лился холодным потоком сквозь дымный ядовитый смог, висевший над городом, через мутное оконное стекло, пыльную гардину и падал на грязную тарелку с лужицей запекшегося томатного соуса, в которой скрючились колбасные очистки.
"Ну, и что в результате мы имеем на этом столе от чистого солнечного луча?.."
Вспомнилось из богословской брошюры: враг человеческий сам способность творить потерял вместе с благодатью Божией, поэтому паразитирует на каждом деле, в котором человек сотворит Господу. Следом всплыли слова из книги об иконописи. Там говорилось, что с давних времен иконопись считалась делом монашеским, требующим строжайшего аскетичного трезвения, молитвы и поста. Выходит, что христианское писательство, как вид иконописи, без аскезы просто опасен. Слишком высокое напряжение – так ударить может, что и не встанешь.
Вот уж и рассвет зарозовел, и птицы защебетали. Вот и Василий закашлял, захрипел "Господи, помилуй". Послышались глухие удары о пол, стоны и завывания: "Гос-с-спо-о-оди-и-и! Поми-и-и-луй!" Так продолжалось с полчаса.
Потом сосед затопал и открыл дверцу старого холодильника. С бутылкой пива подошел к Петру, глубоко вздохнул и хрипло произнес:
– Понимаешь, Петр Андреевич, похмелье – это личная трагедия, а покаяние – победа над злом во вселенском масштабе. Запиши.
– Уже записал.
– Читал? – кивнул Василий на свою рукопись.
– Читал.
– Ну, и как?
– Ужасно. Хотя, конечно, имеешь право.
– Да?..
– Да.
– ?..
– !..
– …
Василий взял рукопись и медленно изорвал. Потом ткнул пальцем в лоб, красный от ударов об пол, и сказал:
– У меня тут свежий вариант сварился.