Суть дела (сборник) - Пьецух Вячеслав Алексеевич 16 стр.


Прошло еще несколько лет, и вот как-то в июле, когда в Первопрестольной стояла такая жара, что у прохожих подошвы дымились на ходу, я ухитрился подцепить правостороннее воспаление легких и слег в постель. Ходить за мной было положительно некому, Машка вышла замуж за финна и переехала куда-то в Лапландию, Сашка, тоже отрезанный кусок, завербовался на севера, а с соседями по коммунальной квартире у меня были такие отношения, что в крайнем случае они могли скинуться на венок. Между тем мне становилось все хуже и хуже, температура временами поднималась до сорока, уже какие-то горячечные видения пошли и с пятого этажа стали доноситься призывные голоса. Я дал телеграмму Сашке – в ответ молчание, дал Машке – то же самое, ни гу-гу. Тогда, то ли с отчаяния, то ли уже в бреду, я позвонил Марго. Я поговорил с ней минуты две и потерял сознание, как утоп.

Когда я очнулся, напротив меня сидело мое "персональное дело", но уже в обличье мужчины лет двадцати, с бородкой, коротко стриженный и такой же лопоухий, каким я был в рекомые двадцать лет. Он меня поил из чайной ложки какой-то гадостью, а я думал: точно, не нужно воспитывать детей, бесполезное это дело, потому что как господь Бог задумает, так оно и сбудется, – уж кто-кто, а Вседержитель не подведет.

2010

КОШМАР

Говорят, родовая память бывает особенно сильна в тех социях и народах, которые основательно настрадались от богоданного климата, превратностей исторического процесса и, главное, от властей. Если так оно и есть, то мы, русаки, должны быть памятливы необыкновенно, потому что со времен Аскольда и Дира наши люди немало хлебнули горя, и какие только беды мы не претерпели, и кто только нас не пробовал на излом.

Во всяком случае, Васе Ландышеву, студенту-историку Московского университета, было отлично известно, почем в России фунт лиха и какими последствиями у нас чреват независимый взгляд на вещи, и тем не менее он совершил поступок, который никогда не совершил бы осмотрительный человек.

Именно, на четвертом году учебы, когда приспела пора писать очередную курсовую работу, он заявил на усмотрение кафедры сразу две темы: "Стигматы как психофизический феномен" и "Норманнские конунги на Руси". Василий вообще был юноша взбалмошный, строптивый и, по мнению сокурсников, даже несколько не в себе.

Заведующий кафедрой, Хохлов Павел Петрович, ему сказал:

– Не жалеете вы себя, Ландышев, просто-таки напросто лезете на рожон. Ну виданное ли это дело, чтобы писать курсовую работу про стигматы, когда в стране тридцать лет как торжествует воинствующий атеизм?! Кем, простите за выражение, надо быть, чтобы продвигать реакционную норманнскую теорию, которая идет вразрез с курсом партии на борьбу против низкопоклонства перед Западом и которую еще Ломоносов изобличил?! Это вылазка, Ландышев, другого слова не нахожу!

Василий слушал и только моргал правым глазом в недоумении, поскольку он никак не ожидал такой ожесточенной реакции на предметы, казалось бы, далекие от злобы дня и представляющие голый академический интерес. Наконец, он попробовал возразить:

– Однако же, Павел Петрович, существование стигматов – это научный факт. И первых государей на Руси звали Ингвар и Хольг, а не Сережа и Михаил, – это тоже научный факт.

Профессор ему в ответ:

– Знаете, Ландышев, я не удивлюсь, если вам намылят холку за немарксистскую позицию и субъективный идеализм.

Как в воду глядел профессор: через два дня Василия неожиданно перевели на вечернее отделение, а еще прежде влепили строгий выговор по комсомольской линии именно что за субъективный идеализм. Дальше – пуще: он было устроился бойцом вохра на электроламповый завод, так как студентам вечерних отделений полагалось трудиться на производстве, но и недели не прошло, как его взяли неподалеку от знаменитой готической проходной, в Медовом переулке, посадили в черную "эмку" и увезли.

Ехать было недалеко, всего-то навсего до Лефортовского следственного изолятора, но Василию показалось, что дорога заняла целую уйму времени, поскольку от неожиданности и испуга он впал в какое-то забытье. Предварительно подвергнув классическим процедурам, Василия поместили его в небольшую камеру, однако же набитую заключенными сверх всякой меры, и в первую минуту у него сердце захолонуло от смрада и духоты. Он сел на пол рядом с поганым баком, который на фене называется "парашей", поджал под себя ноги, положил голову на колени и призадумался о горькой своей судьбе. Жизнь кончена, это было ясно, оставалось только сообразить, за что и почему на него свалились все давешние несчастья, включая тюремное заключение, неужели за пикировку с заведующим кафедрой, и что-то теперь с ним будет, и куда клонится его злонамеренная звезда…

Сосед, тоже устроившийся на полу бок о бок с Ландышевым, приличного вида мужчина, пожилой, лысый, с востренькой бородкой, его спросил:

– А тебя-то за что упекли, браток?

Василий, тяжело выдохнув, отвечал:

– Полагаю, за норманнских конунгов на Руси.

– Я, конечно, не в теме, но думаю, что за такую ерунду тебе светит так называемый "детский" срок. Лет пять лагерей, не больше, плюс, конечно, ссылка куда-нибудь в северный Казахстан.

– Невесело…

– Куда уж веселей! Но все-таки это не "высшая мера социальной защиты", и даже не двадцать пять лет урановых рудников. Мне-то как раз шьют соответствующие статьи.

– Это за что же?

– За вредительство на производстве и шпионаж.

Василий испугался и даже отодвинулся от соседа, уперевшись в поганый бак.

– И на кого же вы шпионили? – настороженно спросил он.

– То ли я работал на Израиль, то ли на Парагвай. Я толком не разобрал.

– Невероятно! Неужели вы взаправду шпионили против нас?!

– Да бог с тобой! Я даже не знаю, где находится этот долбаный Парагвай! На воле я был начальником смены на "Серпе и молоте", у меня на шее шестеро детей, супруга работала уборщицей в райкоме партии, один костюм я таскал пятнадцать лет кряду – какой уж тут, к чертовой матери, шпионаж!

– Тогда в чем же дело?

– А хрен его знает, в чем! Я как-то раз пьяным делом поговорил по душам с одним мужиком из нашего цеха, сменным мастером по фамилии Петухов. Тема была такая: Ленин и его соратники по борьбе. Как это, говорю, товарищ Каменев скрывался вместе с Лениным в Разливе от ищеек Временного правительства, и вдруг оказывается, что он планировал покушение на вождя?! Как это, говорю, товарищ Зиновьев с горсткой красногвардейцев отстоял Петрокоммуну от Юденича, и вдруг он готовит фашистский переворот?! Нестыковка, говорю, получается… Вот, видимо, на этой теме и погорел.

– Это что же такое творится, сосед, что такое с нами происходит-то?

– Думай сам. Есть голова на плечах, вот ты на досуге и размышляй.

Подумать, действительно, было о чем, тем более что среди сокамерников оказались люди слишком далекие от политики, как то один профессор из Института тонкой химической технологии, два энергетика с 1-й Московской электростанции, дворник из Плотникова переулка, один знаменитый букинист, два школьника и бессчетно марксистов-фундаменталистов, денно и нощно обсуждавших ленинские труды.

И досуга у Васи Ландышева оказалось в избытке, потому что на первый допрос его вызвали только месяца два спустя. Вася к тому времени исхудал, цветом кожи ударился чуть ли не в зеленцу, так как все это время сидел на супе из килек и пустой перловой каше, но в лице у него появилась какая-то странная строгость, спокойствие, даже отрешенность, как у помешанного или как у закаленного бойца, которого враги приговорили к смерти за правоту.

Когда Василия привели в кабинет следователя, он первым делом внимательно огляделся по сторонам и удивился тому, что, если не считать табурета, намертво привинченного к полу посредине помещения, обстановка была самая домашняя: письменный стол следователя был аккуратно накрыт скатертью с бахромой, на нем стояла бронзовая лампа под зеленым абажуром и то же самое с бахромой, на окнах были гардины и какие-то комнатные растения в жестяных банках из-под американской тушенки, у правой стены стоял драгоценный книжный шкаф железного дерева с делами, а слева, в простенке, висел портрет Феликса Дзержинского, такого печального, точно его незаслуженно обидели, – словом, Василий удивился, но виду не показал.

Следователь, белобрысый моложавый человек в роговых очках, усадил его на табурет, представился и завел:

– Вы обвиняетесь в контрреволюционной деятельности, направленной против советской власти, которая вылилась в создание подпольной террористической организации студентов, по преимуществу из недобитых меньшевиков. Давай, разоружайся перед партией, сукин сын, пока я тебе уши не оборвал.

Следователь вынул из пластмассового стакана обыкновенную деревянную ручку со стальным пером, обмакнул ее в чернильницу и уже собрался записывать показания, когда Василий Ландышев спокойно ему сказал:

– Да бросьте вы чепуху молоть.

Следователь даже опешил, и видно было, как он из-за своих роговых очков вытаращил глаза.

– То есть как это, чепуху молоть?! – с угрозой в голосе сказал он. – Ты понимаешь, где ты находишься, сукин сын?!

– Отлично понимаю, – отвечал Вася. – Я нахожусь в застенке у врагов советского народа и многострадальной моей страны. Полагаю, и для вас не секрет, что в СССР тихой сапой совершился государственный переворот, к власти пришел фашизм чистой воды, большевики-ленинцы физически уничтожены, всеми делами заправляет ставленник Адольфа Гитлера, а ваше заведение – это не что иное, как филиал гестапо, только об этом не говорят.

Следователь медленно поднялся из-за стола, подошел к Василию, все еще держа в пальцах ручку, с которой капали на пол фиолетовые чернила, и встал перед ним, растопырив ноги в надраенных хромовых сапогах.

Василий продолжал:

– Как советский человек, комсомолец и убежденный большевик, считаю себя в плену.

Едва он выговорил эту фразу, как следователь с размаху всадил ему в правую щеку свое перо.

Такой нечеловеческой лютости со стороны соотечественника, кем он ни будь, Василий не ожидал. От ужаса он застонал и открыл глаза: было раннее утро, противно выл его новенький плазменный телевизор, который он позабыл выключить на ночь, правую щеку саднило, вся подушка была в крови.

2011

ПОЛНЫЙ ПЕРЕЧЕНЬ ПРОМАХОВ И ЗЛОДЕЙСТВ

В том-то все и дело, тут-то и кроется загадка человеческой природы, что будь ты распорядочный работник и семьянин, будь ты хоть первейший праведник, аскет и деятельный человеколюбец, все одно, как вспомнишь, столько на твоем счету, оказывается, промахов и злодейств, что временами непереносимо болит душа.

Миша Шиловский по этому поводу, однако, не шибко переживал, так как он давным-давно пришел к заключению, что вообще человек – подлец. Слишком многое из пережитого ему подсказывало, что именно так и есть: например, его отец, военный летчик, сорви-голова и человек чести, писал доносы на "врагов народа", которые якобы окопались в доблестных ВВС; мать была добрая женщина и прилежная хозяйка, но якшалась с кем ни попадя, когда позволяли обстоятельства и было некуда себя деть; родная тетка как-то украла у отца серебряный портсигар.

Мишу единственно то по-настоящему удивляло, что когда он впоследствии задним числом исследовал свое собственное прошлое, ему почему-то вспоминались одни гадости, которые он совершил в течение своей жизни или которым он был причиной, а из радостных событий, неизбежных даже при самом неблагоприятном государственном устройстве, ему не помнилось ничего. Этот феномен удивлял Мишу Шиловского еще и потому, что он точно бывал влюблен, два раза ездил за границу, никогда ничем не болел, дослужился до заведующего лабораторией сверхточных измерительных инструментов и каждый год отдыхал в Крыму.

Со временем эта особенность памяти сильно растревожила мужика, и он даже решил, что его обуял какой-то загадочный нервный недуг, и даже с перепугу он как-то сходил к врачу. После у него появилась такая мода: он забирался с ногами на диван, укрывался пледом, некогда вывезенным из Румынии, заглядывался в немытое окно, из которого был виден только брандмауэр соседнего дома, и вспоминал… даже как-то настырно вспоминал, как школьники младших классов зубрят таблицу умножения, не найдется ли все-таки в его прошлом чего-нибудь радостного, воодушевляющего, что развеяло бы, наконец, смятение и тоску.

Миша был одаренным ребенком и приятно удивлял взрослых с самых младых ногтей. В пятилетнем возрасте он уже играл в шахматы и частенько обставлял старших, к немалому их смущению и досаде, особенно если те считали себя шахматистами средней руки, следили за литературой и ходили сражаться на Гоголевский бульвар.

Однажды Миша неосмотрительно выиграл три партии подряд у чемпиона Бауманского района среди учащихся старших классов, – тот рассвирепел и ударил Мишу шахматной доской прямехонько по темени, нанеся ему значительное повреждение, во всяком случае, победителя увезли в больницу на Стромынке и он долго ходил с дурацкой повязкой на голове.

Это было самое первое воспоминание Миши Шиловского – предшествовавшие инциденту пять лет жизни он как проспал. Впредь Миша еще в дебюте внимательно присматривался к сопернику, и если примечал что-нибудь настораживающее, то старался сыграть вничью.

В то лето, когда Мише предстояло пойти в первый класс общеобразовательной школы № 431, которая очень кстати располагалась через дорогу, он гостил у своей двоюродной бабушки в деревне, где-то на границе Московской и Калининской областей. Лето стояло тревожно-знойное, неподалеку горели торфяники, народ сокрушался по поводу засухи и грядущего неурожая, а Миша объедался пирожками с черникой, которые он запивал парным молоком, и помаленьку озорничал.

Кончилось его озорство тем, что он убил обломком кирпича несчастного вороненка, еще не вставшего на крыло; он его просто так убил, можно сказать, из любопытства: мол, как это – был вороненок, трепыхался, смешно ковылял в траве и вдруг превратился в неподвижный, еще теплый комочек, который остается только похоронить.

Миша вороненка и похоронил; он вырыл ямку в огороде, между забором и капустной грядкой, аккуратно опустил в ямку мертвого птенца, обернув его в носовой платок, и обложил тельце цветами, которые он нарвал у соседки, накрыл могилу осколком оконного стекла и после, до самого отъезда в Москву, ходил навещать свою жертву по нескольку раз на дню.

Он с горечью в сердце вспоминал об этом случае даже и в зрелые годы, хотя его отчасти вдохновляло то обстоятельство, что многие великие люди в детстве отличались необъяснимой жестокостью и злорадством, например, Гоголь топил в своем фамильном пруду кошек, а Лермонтов нарочно вытаптывал любимые бабушкины цветы.

В те годы, когда еще были в ходу чернильницы-непроливашки, Миша Шиловский как-то непростительно оплошал. Будучи учеником пятого класса, хорошистом и звеньевым с одной кумачовой планкой на рукаве, он неосмотрительно позволил себе первое в жизни и, впрочем, последнее, антисоветское заявление, а именно: он с минуту разглагольствовал на классном собрании насчет перекоса отечественной экономики в сторону милитаризации страны, в то время как в первую очередь нужно было думать о детях, во вторую – о народе, и только в третью очередь – о войне. Все-таки Миша был мальчиком развитым не по летам и постоянно о чем-нибудь размышлял.

Учительница Сусанна Александровна обомлела; время было такое, что на лестничной площадке между первым и вторым этажами еще стоял бюст Сталина, у которого дежурили два пионера, з/к, осужденные по грозной 58-й статье только-только стали возвращаться из небытия, народ даже в самой тесной компании опасался пересказать политический анекдот, а тут одиннадцатилетний мальчишка бесстрашно наводит критику на режим… Сусанна Александровна перво-наперво прочитала нотацию зарвавшемуся молокососу, потом донесла об инциденте директору школы, бывшему полковому разведчику, у которого не было левой руки, но делу почему-то не дали ход. Однако же школа тотчас узнала о возмутительной выходке пятиклассника и долго ждала, не появится ли у подъезда приснопамятный "воронок".

На большой перемене к Мише Шиловскому подошел восьмиклассник Клюев, такой несгибаемый комсомолец, что ему ничего не стоило из идейных соображений ткнуть в человека перьевой ручкой, которой он вообще орудовал, как ножом. Он подошел к Мише, выпростал из рукава свою знаменитую перьевую ручку и прошипел:

– Если ты, падла, еще раз скажешь что-нибудь не то про товарища Сталина, я тебя изуродую – так и знай!

Миша от ужаса обмочился, и ему пришлось бежать домой, через дорогу, менять штаны. На другой день отца вызвали в школу, и он устроил Шиловскому-младшему такую жестокую, генеральную порку, что Миша зарекся впредь мыслить и бунтовать.

Да и как-то было не до того. В нем вдруг что-то нехорошее, постыдное проснулось и засвербело, и он живо увлекся девочками, причем отнюдь не на романтический лад увлекся, а в самом плотоядном, что ли, направлении, по-мужски. Дело доходило до того, что он беспардонно тискал по углам кого ни попадя из младших представительниц прекрасного пола, и даже совсем маленьких девочек из начальной школы, которые не столько его пугались, сколько недоумевали – чего, собственно, от них хочет этот большой балбес. Между тем его первая любовь, Нина Опанасенко, позволяла себя щупать кому угодно, но только не ему.

Много позже, брезгливо вспоминая отроческие годы, он всегда испытывал в высшей степени неприятное чувство какой-то скользкой нечистоты.

Его неоднократно били, поскольку район был довольно-таки бандитский и тон задавала местная шпана, один раз даже несильно пырнули ножом в живот, а он в первый и последний раз ударил человека по лицу, будучи учеником выпускного класса, причем ударил не сказать чтобы за дело, а скорее необдуманно, сгоряча.

Дело было так: на комсомольском собрании "параллели" известный активист Бубликов заявил, что кое-кто из однокашников отнюдь не заслуживает аттестата зрелости, например, троечник Шиловский, который демонстративно носит узкие брюки и больше занимается девушками, чем грамматикой русского языка; Миша подстерег краснобая в мужской уборной на четвертом этаже и нанес ему скользящий удар в лицо; у Бубликова хлынула носом кровь и он заплакал от боли и обиды, даром что был семнадцатилетний дылда, а Миша испугался и убежал.

У нас всегда беззастенчиво воровала интендантская служба, даже при тиране Петре I, который, по свидетельству современника, "давливался за каждую копейку", и при большевиках, как это ни удивительно, воровала, причем до такой степени беззастенчиво, что, было дело, с неделю кормили протухшим минтаем третий батальон 82-го гвардейского Севастопольского полка.

Назад Дальше