Суть дела (сборник) - Пьецух Вячеслав Алексеевич 17 стр.


Рядового Шиловского постоянно тошнило от таковского угощения, и он охотно принял участие в той буче, которую, наконец, затеял в солдатской столовой личный состав третьего батальона: военнослужащие били чем попало в алюминиевые миски, свистели, орали благим матом и стучали сапогами о крашеный пол, пока их не привел к порядку старший сержант Сорель. Он встал на скамейку, сделал руками "прошу внимания" и объявил батальону, что, мол, добиться настоящей кормежки и унять гарнизонных хапуг можно только мирными средствами, иначе добра не жди; а перво-наперво, предложил сержант, следует обратиться к дивизионному командиру с коллективной петицией насчет ужасающего питания и беспардонного воровства. Мужики из третьего батальона все как один поддержали эту инициативу и от избытка политического чувства даже выбрали солдатский комитет, в который вошли ефрейтор Востриков, рядовой Кравченко и старший сержант Сорель.

По следам этого выступления в полк вскоре прибыли дознаватели из окружной прокуратуры и навели на третий батальон такого ужаса, что, во всяком случае, рядовой Шиловский поначалу из уборной не вылезал.

Первым делом дознаватель огорошил его следующим сообщением:

– За этот "броненосец "Потемкин"", который вы тут устроили, – сказал он, – пойдете под трибунал. Лет пять-шесть дисциплинарного батальона я вам гарантирую, а некоторые возмутители спокойствия могут конкретно пойти и под расстрел – это у нас легко.

У Миши от страха открылся насморк и он, как белый флаг выкинул, достал носовой платок.

– Вашу участь, – продолжал дознаватель, – может облегчить только чистосердечное сотрудничество с органами следствия и суда. Мы вас освободим от наказания, если вы назовете организаторов антисоветской вылазки, которые безусловно действовали в интересах классового врага.

Миша молчал, пристально глядя в пол.

– Хотя это так, для характеристики личности, потому что ваши товарищи уже дали конкретные показания, вон целая стопка протоколов лежит, где черным по белому прописаны искомые имена. Ну так как, Шиловский, будем говорить, или мне вызывать конвой?

Миша шмыгнул носом, утерся, скосил глаза в сторону и сказал:

– Востриков, Кравченко и Сорель.

– Мы так и думали, что без евреев дело не обошлось!

– Да нет, Сорель, кажется, из обрусевших французов, у Флобера даже есть такой персонаж – Сорель.

– И Флобер этот, поди, еврей!

Обидней всего было то, что в итоге начальство само замяло дело о бунте в Севастопольском полку, и никто в третьем батальоне не пострадал.

В студенческие годы с Мишей Шиловским ничего особенного, экстраординарного не случалось, и целых пять лет жизни прошли как-то вскользь, потому что он усердно занимался, ходил в секцию фехтования, председательствовал в шахматном клубе и самосильно осваивал иностранные языки. На первом курсе он потерял невинность с помощью одной великовозрастной тетки, учившейся на вечернем отделении, которую после он даже и не встречал; два лета подряд Миша работал плотником-бетонщиком в составе студенческого строительного отряда, причем больше половины заработанных денег он от матери утаил; незадолго до государственных экзаменов он украл из институтской библиотеки том рассказов Хемингуэя, бывшего тогда в большой моде, так как другими путями сочинения этого автора было достать нельзя.

Разве вот что: на третьем курсе его чуть было не выгнали из комсомола за попытку распространения антисоветской литературы, к которой он отродясь никакого отношения не имел. Как-то в Доме культуры завода "Каучук" наладили дружескую встречу наших третьекурсников с группой шведских студентов из Упсальского университета, и все бы хорошо, кабы Мише Шиловскому гости не всучили с десяток брошюрок самого подрывного содержания, как потом установили специалисты по шведскому языку. Сначала Мишу только обыскали свои же товарищи, дежурившие на выходе, и отобрали брошюрки на всякий случай, а некоторое время спустя его вызвали в институтский комитет комсомола и сделали незаслуженный нагоняй.

– Как же ты, – говорят, – советский студент, почти отличник, мог стать пособником ярых антисоветчиков, которые только и мечтают, как бы стереть с лица земли нашу замечательную страну?! Нет тебе места в комсомоле, потому что ты "власовец" после этого, вот ты кто!

Миша отвечал:

– Я, правда, несколькими языками владею, но как раз в шведском я, товарищи, ни бум-бум. Как же я мог разобрать, антисоветчина это или пособие по разведению хризантем?..

А ему говорят:

– Надо было подключить классовое чутье!

Когда Миша уже работал в своем научно-исследовательском институте, которые в те годы расплодились, как мухоморы после дождя, он имел мимолетную связь с одной миловидной девушкой из Министерства среднего машиностроения, то есть он один-единственный раз был с нею близок, а после они не виделись целый год.

По прошествии года эта самая миловидная девушка как-то подстерегла Мишу у институтской проходной и, потупив глаза, объявила, что якобы родила от него ребенка, прелестного мальчика, на которого ему, вероятно, будет весело посмотреть. Миша изумился, напугался, расстроился и с минуту раздумывал, что сказать. Девушка, по всем приметам, была из порядочных, но будучи наслышан о разных женских проделках против их брата, одинокого мужика, Миша все-таки наотрез отказался признать отцовство, однако же вручил молодой матери сто пятьдесят рублей: в тот день в институте, как нарочно, давали квартальную премию, и он был относительно богачом.

Миловидная девушка, по-видимому, ничего другого от Миши не ожидала; она сдержанно повела плечами, ничего при этом не сказав, хотя у нее на лице проступили огорчение и обида, но деньги таки взяла.

Через несколько лет она вышла замуж, родила еще одного ребенка, на этот раз девочку, и вскоре уехала с мужем за границу, в какую-то мелкую латиноамериканскую страну, чуть ли не в Гондурас.

За год, кажется, до отъезда Шиловский нечаянно встретил ее на Гоголевском бульваре, тогда еще не переименованном в Пречистенский; она неподвижно стояла, сунув руки в карманы роскошного пальто, и наблюдала за мальчиком нежного возраста, который сосредоточенно играл в шахматы с каким-то оборванным стариком.

Однажды поздней осенью, когда уже стояли настоящие холода, он бросил пьяного товарища на скамейке в сквере, что напротив Измайловского дворца. Накануне они всей лабораторией отмечали день рождения младшего научного сотрудника Казюлина, и как раз этого-то Казюлина, напившегося до беспамятства, Миша и бросил в беде, затем что тащить на себе пьяную тушу было ему невмочь.

Наконец, он был повинен в преднамеренном убийстве трех человек неведомой половой принадлежности, а именно он трижды подговаривал жену сделать аборт, как только она беременела и нацеливалась рожать. Времена, впрочем, были тяжелые, молодая семья перебивалась с хлеба на квас и, как правило, не на что было купить дополнительные штаны.

Много лет прошло, он давно развелся с женой и жил один в крохотной квартире у Преображенской заставы, а три человеческие фигурки с детскими лицами, тронутыми опечаленно-вопросительными выражениями, все стояли у него перед глазами в минуты тяжких размышлений, и не думали уходить.

Но главное, никак не находился ответ на вроде бы простой вопрос, который мучил Мишу Шиловского, когда он нежился на своем диване, укрывшись румынским пледом, и смотрел на брандмауэр соседнего дома сквозь замызганное окно: почему из целой прожитой жизни ему помнятся одни гадости и разная ерунда?

Может быть, разгадка этого феномена заключалась в том, что ему просто не повезло со временем, соотечественниками и страной… Ведь что ни говори, а и времена были подлые, и соотечественники – балбес на балбесе, и страна ему выпала неудачная, как при "мизерной" игре выпадает в прикупе два туза, – тяжелая, малопригодная для жизни, да еще какая-то заковыристая страна. Оттого везунчик-француз отлично помнит всех своих любовниц по именам, чопорный англичанин любит вспоминать, как на Рождество 83-го года он слопал целую утку с яблоками, а мученик российского происхождения ничего не помнит, кроме промахов и злодейств.

Может статься, дело было в том, что человек, хотя он, в общем, и подлец, но совестливый, боящийся и не любящий греха, даже из "птичьих", от которого не бывает обстоятельного вреда. Бог мог не дать человеку аналитического таланта, которым, например, отличаются шахматные композиторы, но Он в 99 случаев из 100 наделяет его даром совести, видимо, обязательным по жизни, как мозжечок. Поэтому человек, если он психически нормативен, обычно не помнит минуты счастья и моменты высокого наслаждения, но прочно помнит, какое именно преступление, когда, где и при каких обстоятельствах он опрометчиво совершил. Следовательно, совесть, как руководящий орган вроде вестибулярного аппарата, представляет собой в некотором роде вредное заведение, следовательно, человек – это несчастное существо, по-своему отравленное совестью, и вот спрашивается: зачем? А зачем люди маются душой, болеют и умирают? зачем землетрясения, войны, моровые поветрия? То есть не исключено, что зло во всех его многообразных проявлениях так же естественно и необходимо, как содержание в воздухе углекислого газа, что зло у Бога – обыкновенный строительный материал.

И все же Мише Шиловскому страстно хотелось обнаружить в своем прошлом что-нибудь недвусмысленно радостное, какой-нибудь светлый поступок, случай благородного самоотвержения, какие-то положительные дела, но ничего так и не находилось, сколько он ни перебирал в памяти прожитые годы, хотя должны были, кажется, иметь место и поступки, и случаи, и дела. Любопытно, что исследовав свой опыт существования на земле, Миша всякий раз говорил себе: "А впрочем, увлекательная была жизнь!"

2009

КРАСИВАЯ ЖИЗНЬ

Из цикла "Плагиат"

Довольно-таки давно, на другой год после октябрьских боев в Москве и расстрела прокоммунистического парламента, автору как-то попалась в руки пьеса "Красивая жизнь", принадлежащая перу Жана Ануя, знаменитого французского драматурга и мудреца. Фабула этого сочинения такова: якобы около 1918 года, где-то в Западной Европе стряслась пролетарская революция и кому-то из вождей трудового народа пришла на ум шалая мысль – учредить Музей старорежимного быта, который представляли бы отнюдь не артефакты, а самые что ни на есть живые аристократы и приспешники таковых; предполагалось, что ходячие экспонаты, бывшие дармоеды и кровососы, будут за стеклом по-прежнему прожигать жизнь на глазах у трудящихся масс и тем самым не дадут угаснуть классовому чутью; затея, однако, кончилась тем, что экспонаты между собой перелаялись-передрались, как последние босяки.

Обидно было; подумалось, что вот, дескать, такая гениальная идея и пропала зря, как говорится, ушла в песок, что недурно было бы приправить французскую игривость нашей 58-й, вообще переработать идею, исходя из отечественного материала, и, как водится, на горький российский лад.

Вот что из этого получилось…

Якобы вскоре после начала "красного террора", который, как известно, был вызван убийством в Петрограде людоеда Урицкого и августовским покушением на Ленина в Москве, жарким субботним днем председатель ревкома одной из поволжских губерний Егор Мымриков и заведующий губпросветом Давид Петергаз тряслись в колонистской бричке, схваченной железом и раскрашенной местами под хохлому. Ехали они в баню.

Мостовая чувствительно поизносилась за несколько месяцев диктатуры пролетариата, и на ездоков было забавно смотреть, так как они беспрестанно подпрыгивали и заваливались в обе стороны, точно поневоле исполняли какой-то дурацкий танец вроде "качучи", бывшей тогда в ходу. Насколько это было возможно при такой езде, приятели подозрительно присматривались к прохожим и вели меж собой политический разговор.

Мымриков. Ты погляди на эти рожи – партия освободила их от оков, а они, собаки, смотрят так, как будто уксусу напились!

Петергаз. Это точно, товарищ Мымриков. В порядке самокритики должен тебе сказать, что агитация и пропаганда у нас еще не поставлены на должную высоту.

Мымриков. Про агитацию и пропаганду пускай у тебя голова болит. Я в настоящий момент всецело занят террором против ползучей контрреволюции и эксплуататоров всех мастей. В другой раз щец похлебать некогда, как жена пахнет – и то забыл.

Петергаз. Я к этому и веду. Сколько сейчас у тебя, товарищ Мымриков, контрреволюционной сволочи под замком?

Мымриков. Точно числом не знаю, но думаю – сотни две.

Петергаз. И ты их, конечно, всех до последнего человека намылился отправить в штаб Духонина, на распыл?

Мымриков. Понятное дело, что не на семя.

Петергаз. Тогда я хочу выступить с интересной инициативой: а что если мы оставим в живых человек пятнадцать-двадцать контриков, с тем чтобы использовать их по линии агитпропа в пользу пролетариата и всяческой бедноты?.. Предположительно, это будет по одному экземпляру с масти: поп, офицер, фабрикант, помещик, кисейная барышня, купчина бородатая, слюнявый интеллигент.

Мымриков. Это еще к чему? Мне каждый экземпляр дорог в виде трупа, как ответ классовому врагу.

Петергаз. А к тому, чтобы наладить среди населения воспитательную работу как раз против классового врага! Ты только себе представь, какая это будет наглядная агитация, если мы в нашем городе устроим что-нибудь вроде музея живых фигур! С одной стороны, пролетарии и беднейшее крестьянство приходят в наш музей для перековки в разрезе марксисткой идеологии, а за стеклом, точно в каком аквариуме, сидят наши экспонаты, которые по-прежнему прожигают жизнь, обеспеченную потом и кровью класса, как будто пролетариат не смел их с лица земли. Пускай они в карты режутся день-деньской, жрут от пуза, пьянствуют, развратничают, гоняют прислугу, вообще ведут паразитический образ жизни, как это было до великого Октября.

Мымриков. Ну что тебе сказать: идея задорная и выдержанная, тут спору нет, только ведь это получается зоосад…

Петергаз. И пускай получается зоосад! Как говорится, любишь кататься, люби и саночки возить. Зато насмотрится пролетарий на ихние безобразия, как они строили козни насчет трудящихся масс, и сразу в нем взыграет грозное классовое чутье!

Председатель ревкома внимательно посмотрел на заведующего губпросветом, словно он хотел высмотреть у того в глазах какое-то дополнительное, потаенное соображение, но только вздохнул и покачал как бы в недоумении головой.

Мымриков. Все-таки мозговитый вы народ – евреи, это что да, то да.

Петергаз. А я вовсе и не еврей.

Мымриков. А кто?

Петергаз. Я, товарищ Мымриков, беззаветный интернационалист!

Мымриков. Ну а все-таки?

Заведующий губпросветом в смущении помолчал, сдвинул с затылка на брови кожаную фуражку и зачем-то постучал указательным пальцем по кобуре.

Петергаз. По национальности я голландец – смешно сказать.

Мымриков. Ну, раз такое дело, поворачивай оглобли и держи направление на тюрьму. Видать, сегодня помыться у нас не выйдет, давай налаживать твой музей.

Петергаз натянул вожжи, развернул бричку посредине улицы, и приятели затряслись в сторону тюрьмы, именно мрачного здания старинного острога, выстроенного еще при государе Алексее Михайловиче и помнившего многие поколения бунтарей.

Мымриков. Что за жисть! Как жена пахнет – и то забыл!

В большой промозглой камере, в которой прежде размещался тюремный бельевой склад, томились несколько десятков арестантов из числа тех заложников, набранных по городу накануне, что были обречены на заклание в связи с покушениями социалистов-революционеров на главного чекиста Петрокоммуны и председателя СНК. Видимо, оттого, что заложники не могли до конца поверить в сверхъестественную лютость большевиков, среди них не наблюдалось особенного уныния, и даже играла в пятнашки, то и дело взрываясь хохотом, небольшая компания гимназистов и юнкеров.

Звякнул дверной засов, и сразу в помещении установилась напряженная тишина. В камеру ввалился какой-то матрос с маузером наголо, невесть откуда взявшийся в этой сугубо сухопутной губернии, и следом за ним Мымриков с Петергазом, державшие под мышками банные веники, от которых сразу пошел веселящий дух.

Мымриков. Чего, контрики, загрустили? Кормежки не дали? И не дадут!

1-й Заложник. Да вот, видите ли, паны ссорятся, а у холопов чубы трещат.

Мымриков. Я чего-то не понял эту народную мудрость.

Петергаз. Это они, товарищ Мымриков, намекают на эсэров, стрелявших в наших товарищей по борьбе. А грустят они потому, что знает кошка, чье мясо съела, что эти гады чувствуют: пришел час расплаты за издевательство над трудовым народом, за те пролетарские соки, которые они веками тянули из наших жил!

Мымриков. Ну ничего, сейчас мы эту нечисть развеселим. Слушай мою команду: чтобы через полчаса у меня на руках был список из пяти паразитов, которых вы определите промеж себя.

Петергаз. Лучше из десяти.

Мымриков. Слишком жирно будет. Повторю: список из пяти кандидатур, по одному на каждое старорежимное сословие кровопийц. Мы тут с товарищами решили проявить пролетарскую чуткость, и поэтому оставляем этот вопрос на ваше коллективное рассмотрение. В добрый час.

Когда троица тюремщиков удалилась, заложники впали в тягостное молчание, но, впрочем, не прошло и минуты, как начались прения насчет жертвенного списка, страшного будущего и вообще.

1-й Заложник. Нет, господа, каковы иезуиты эти большевики! Ведь они хотят, чтобы мы собственными руками отправили наших товарищей на расстрел!

2-й Заложник. Я предлагаю, господа, игнорировать это возмутительное распоряжение. Надеюсь, никто не захочет замарать себя сотрудничеством с этими скифами в кожаных галифе.

3-й Заложник. Так-то оно так, да только если мы не откликнемся на их "пролетарскую чуткость", они самосильно отберут пять душ смертников и ad padres, и все дела. Надо было бы их как-нибудь провести…

1-й Заложник. Эту сволочь не проведешь. А впрочем, на всё воля Божья, тем более что так и так смерти не миновать.

2-й Заложник. Бог-то Бог, да сам не будь плох.

3-й Заложник. Что вы имеете в виду?

2-й Заложник. А может быть, нам как раз следует потрафить большевикам? Ведь этот людоед с банным веником вполне способен ткнуть пальцем в религиозного философа Полуэктова, красу и гордость русской церкви, или в рюриковича Чемоданова, или в полковника Вульфа, нашего ведущего специалиста в области военно-транспортных перевозок, или в поэта Иванова-Степнова, который известен на всю несчастную нашу Русь. И вот этот мужлан предоставляет нам, в сущности, возможность спасти от большевистской пули тех наших соотечественников, от которых непосредственно зависит слава и процветание России, – так неужели мы не поможем дикарю поневоле сохранить для будущего цвет нации и страны?! Ведь большевики, господа, как пришли, так и уйдут, а Россия – это, милые, навсегда!

Назад Дальше