Свечка. Том 1 - Валерий Залотуха 13 стр.


Итак, входит курьер, и уже не до половины появляется, а целиком… Я уже начал догадываться, чем он там, бедняга, стучит, и только немного, как выяснилось, ошибся: я думал, что у него палочка, костылик, а оказалось – протез. И даже не протез, а как это… ортопедический – вот! – ботинок, здоровый такой, тесно зашнурованный башмак. Мне сразу нехорошо стало. Мне сразу нехорошо становится, когда вижу таких обделенных судьбой бедолаг. Просто хочется сразу все им отдать. (А ведь он к тому же еще и заикается.) А парнишка забавный, хотя, как потом выяснилось, не курьер, а стажер, и даже не совсем стажер, а практикант на стажерской ставке – в юридическом учится. Он принес мне тайну сокрушилинского АДа и сам же ее раскрыл. Знаешь, что такое АД? Только не падай в обморок. АД – это АДминистрация Президента! А? Каково? Значит, так: сюда, в прокуратуру, позвонили по "вертушке" из администрации Президента и потребовали срочно найти Сокрушилина, и все, конечно, кинулись его искать, и первым нашел он – практикант Ваня, я тому свидетель. Немаловажно также (не мало, а много очень даже важно!) – кто звонил. Звонил тот, кто молчал. "Жду, молчит, жду, молчит" – помнишь? Так вот, тот, кто молчал, тот наконец, позвонил! Наум! Как же я сразу не догадался, что Наум – это Наумов, да-да, тот самый всемогущий Наумов: олигарх, кукловод, серый кардинал и прочее, прочее, всё, что о нем плетут, ты прекрасно знаешь, а по-моему, так очень умный, образованный, интеллигентный человек, оставивший родную и любимую науку ради неродной и нелюбимой политики. Я давно и внимательно за ним наблюдаю, и не просто отдаю должное, но нередко и восхищаюсь. Единственное, с чем я не согласен, так это с одной фразой, сказанной недавно им в интервью "Демократическому наблюдателю": "Я чист перед своей совестью". На первый взгляд, ничего особенного в этой фразе нет, но только на первый взгляд. Ведь это же очевидно – не бывает своей, только своей совести! То есть нет, конечно же есть – у каждого есть своя личная совесть, но она существует и функционирует только как часть общей, человеческой… Общечеловеческой, да. А общая она потому, что законы совести общие… Наум же утверждал как раз обратное: раз совесть моя, то и законы для нее тоже соответственно мои. Это меня насторожило. Это же страшно представить, что было бы, если бы каждый для своей совести сам свои законы устанавливал! Что было бы? Да ничего бы уже и не было. Дикие джунгли, ранний мезозой… Возможно, Наумов оговорился? Возможно. Во всяком случае, я очень на это надеюсь. Так вот, он сюда позвонил и сказал, что его, Сокрушилина, срочно желает видеть сам… Надеюсь, теперь тебе не надо объяснять, кто такой Дед? Но и это даже не главное, старик, ты только снова не падай в обморок, главное же то, что Сокрушилина назначают Генпрокурором! (Правда, пока это конфиденциальная информация.) Ты представляешь? Нет, ты представляешь?! На какой уровень мы с тобой вышли? Даже дух захватывает! А я, сказать по правде, рад. Не за себя, а, как говорится – за державу. Рад! Потому что, если таких, как Сокрушилин, там наверху будет больше, значит, за будущее нашей страны мы можем не беспокоиться. Белый плащ, мобильник, "Hummer" – это ведь все внешнее, наносное, это все со временем пройдет, но остается главное – его беспокойное горячее сердце! Ведь он пел свой романс, когда все здесь, образно говоря, на ушах стояли. А он сидел и пел! А что его, как говорится, заносит на поворотах, то это неизбежные издержки возраста. Ему нет еще и тридцати, а он уже без пяти минут Генпрокурор. Нет, здорово, очень здорово! Вообще-то, практикант Ваня зашел в туалет не для того, чтобы эти сенсационные новости сообщить, а чтобы сказать Неписигину, что его срочно вызывает к себе Константин Михайлович. (Когда тот услышал про Константина Михайловича, то достал из кармана свою пшикалку и еще раз пшикнул себе в рот, уже не обращая внимания и на Ваню.) И вот мы идем по длинному пустому еврокоридору – молчаливой цепочкой, как те три богатыря, только, по правде сказать, на богатырей не очень похожи: Илья Муромец хромает и заикается, Добрыня Никитич добил в сортире "четвертинку", а, ха-ха, Алеша Попович вообще неизвестно кто. (И неизвестно, за что!) Но ты знаешь, старик, что мне особенно понравилось во всей этой истории с "адом"? В ней еще раз нашел для меня свое подтверждение так называемый закон коротких рукопожатий. Точнее, он не так называемый, это я его так называю, называется он как-то иначе, но не это важно. Важно то, что не я сам открыл и сформулировал этот закон, его открыл и сформулировал довольно давно довольно известный ученый, лично я прочитал его статью еще в детстве в журнале "Знание – сила" и был буквально потрясен. (Помню, как прибежал к маме, чтобы поделиться с ней своим новым необыкновенным знанием.) "РУКОПОЖАТИЕ – ЭТО ВРЕМЯ, СПРЕССОВАННОЕ В ПРОСТРАНСТВЕ". В чем суть закона? Мир тесен, это известно всем, но мало кто догадывается, насколько он тесен на самом деле! Вот, например, Гера летит в Америку и здоровается там за руку с каким-нибудь негром (хотя Гера терпеть не может негров, и мне это в нем очень не нравится, но я так сказал, для примера, просто пример такой в голову пришел – негр), так вот, Гера летит в Америку и здоровается за руку с негром, и – получается, что от этого, совершенно неведомого мне негра меня отделяет всего-навсего одно рукопожатие! (С Герой.) А дальше уже легко представить…

Нет, мир ужасно, нет, мир прекрасно, просто-таки восхитительно тесен! (Со "Знанием – силой" в руках я прибежал к маме и восторженно и сбивчиво стал объяснять ей суть закона. Мама, как всегда, читала книгу. Она нисколько не удивилась, а только улыбнулась и сказала: "Вот видишь, это еще одно подтверждение того, что все люди – братья". И продолжила свое чтение. А мне так хотелось об этом законе еще поговорить, и я спросил: "Если все люди – братья, то кто же тогда их отец?", – созорничал, пытаясь отвлечь ее от книги. "У них нет отца", – ответила мама, поднимая на меня глаза. Я видел, что ей не понравился мой вопрос, об этом свидетельствовала появляющаяся в такие моменты складка над переносицей, но меня уже нельзя было остановить, меня просто несло: "А мама у них есть?" – "Есть". – "А как ее зовут?" – "Природа", – сказала, как отрезала, мама и вновь углубилась в чтение, всем своим видом показывая, что более полемизировать со мной она не намерена.)

А уже у самой двери кабинета Писигина я узнал, что наш курьер – стажер, и даже не совсем курьер и не совсем стажер, а практикант на стажерской ставке, и узнал это следующим образом: "ТУК! ТУК! ТУК!" – он уходил вперед, а мы с Неписигиным задержались у кабинета Писигина, и тут я решил выяснить, курьер он все-таки или не курьер?

– Курьер? – спросил я, глядя ему вслед.

– Практикант на ставке стажера, – неожиданно обстоятельно и благожелательно ответил Неписигин.

А Ваня как раз сворачивал за угол, обходя его по окружности, выбрасывая вбок свою больную ногу: ТУК! ТУК! ТУК! – сильно припадая при этом на ногу здоровую, и мне просто нехорошо стало, как всегда нехорошо становится, когда вижу таких вот бедолаг, и у меня невольно вырвалось:

– Хромает…

А Неписигин ухмыльнулся как-то подленько и сказал, и даже не сказал, а, я бы сказал – уточнил:

– И еще – стучит.

А Ваня действительно стучал, видно его уже не было (он скрылся за углом), а слышно еще было: ТУК! ТУК! ТУК! И тут я буквально чуть не взорвался, меня просто вывело из себя это его "стучит", еще немного, и я бы сказал, я бы сказал все, что думаю об этом человеке: "Да, он стучит, а ты? Что ты делаешь? Четвертинку за батареей прячешь? Из горлышка пьешь в рабочее время на рабочем месте?!" Не сказал, да, но одно могу сказать точно: если бы Неписигин протянул мне в тот момент руку, я бы отказался ее пожать, просто не стал бы этого делать, и всё! – И разомкнулась бы цепь всеобщего человеческого братства? – Знаешь что, братья тоже бывают разные: бывают родные, а бывают, как говорится, седьмая вода на киселе! Вот, например, мы с Герой совершенно разные люди, по всем параметрам разные, но он мне брат, и даже больше, чем брат, а этот… Нет, не подал бы я ему руки и никогда не подам!

Второй (продолжение-6)

Но согласись, старик: мир невероятно тесен. Смотри, что у нас получается: я поздоровался с тем, кого назвал Хворостовским, Хворостовский – с тем, кого он назвал Наумом, Наум же, как известно, чуть не каждый день встречается с тем, кого они называют Дедом, и при этом, естественно, здоровается с ним за руку. То есть от первого лица нашего государства меня отделяют всего-навсего два рукопожатия! Дальше – больше: Дед летит на встречу Большой семерки (или восьмерки?) и здоровается там со всеми сильными мира сего, от которых меня отделяют каких-то три жалких рукопожатия! Только ты не подумай, что я от данного обстоятельства возгордился, я просто наглядно объяснил тебе суть закона рукопожатий. Но это еще не все. Ты, наверное, забыл, рукопожатие – это время, спрессованное в пространстве, то есть что я хочу сказать: мир не только тесен в пространстве, он невероятно короток во времени! Я, например, знал одну старушку (лечил от облысения ее болонку), которая была знакома с дочерью А. П. Керн. То есть от солнца русской поэзии, от нашего всего меня отделяют всего-то два рукопожатия! Ну, хорошо, теперь три: старушка умерла, но я знаю ее дочь, у нее, кстати, тоже болонка, и, кстати же, болонок любила сама Анна Петровна, собственно, от нее в их роду мода на болонок и пошла! Не знаю, как у тебя, а у меня от этого дух захватывает, просто захватывает дух!

А Неписигин все продолжает испытывать мое терпение. Выпитая в сортире четвертинка придала ему уверенности, я бы даже сказал, нахальства. Он совершенно не торопится идти к Константину Михайловичу, хотя Ваня три раза повторил слово "срочно". Неписигина по-прежнему интересует пятое апреля сего года: достал из стола стопку бумаги, положил сверху шариковую ручку и говорит: "Пишите". Я говорю: "Что?" Он говорит: "Сочинение". (Шутит?) Я говорю: "На тему: "Как я провел лето""? (Шучу.) Он: "Нет, как вы провели пятое апреля сего года". (Серьезно.)

Тут я наконец почти взорвался:

– Но я не помню, как я провел пятое апреля! Равно как и шестое, и двадцать девятое! У меня память так устроена, понимаете? Я не помню, не запоминаю даты, понимаете? У меня в школе была по истории тройка, но фактически – двойка, я всего две даты из истории помню: семнадцатый и сорок первый… Да еще 18 февраля 1831 года.

Смотрит удивленно.

– А тогда что было?

– Пушкин венчался с Натальей Гончаровой. – Зачем, зачем я ему это говорю?!

Смотрит удивленно.

– Вон вы что помните… Если захотеть, все можно вспомнить. Главное, чтобы при этом были свидетели.

– Свидетели? А если свидетелей не было?

Улыбается, смеется.

– Так не бывает, чтобы свидетелей не было. Свидетели есть всегда и везде. Это не обязательно люди. И не только стены имеют уши…

Теперь уже я улыбаюсь, хотя мне совершенно не смешно. Просто дуболомство какое-то!

– Вот мы сейчас с вами вдвоем разговариваем, и у нас нет никаких свидетелей.

– Это вам так кажется. – Опять смеется. – Вон муха летает… Не спит, наш разговор слушает…

И дальше все в том же духе, как Алиска говорит: "И тэдэ и тэпэ", и в какой-то момент я не выдержал и напомнил:

– Вас Константин Михайлович ждет.

Невежливо, конечно, было с моей стороны, но он меня достал, он просто меня достал! (Это, кстати, тоже из Алискиного лексикона.) Знаешь, что он ответил?

– Ничего, подождет.

Пришлось дальше объясняться:

– Я живу, как все: в будни работаю, по выходным отдыхаю. Зимой – лыжи, летом – "тихая охота".

Тут он почему-то насторожился.

– Какая охота?

– Тихая. Грибы люблю собирать. Это и называется "тихая охота", разве вы не слышали?

Смотрит так, что непонятно – слышал или нет.

– Так и живу. Пятое апреля, это какой день недели?

Смотрит в настольный календарь, шуршит листочками.

– Это среда.

– Значит, был на работе. А вечером пришел домой…

– Ну вот, уже и начали вспоминать! – обрадовался. Подбадривает. Да не надо меня подбадривать!

И тут я пошел ва-банк. Не сознательно, само так получилось. Я практически взорвался.

– Да ничего я не начал вспоминать! Чтобы что-то вспомнить, даже из ряда вон выходящее, нужен повод, ассоциация. Вы предлагаете мне вспомнить какую-то среду, одну из тысяч прожитых мною сред, а мне даже не за что зацепиться! Вы хоть скажите, в чем меня обвиняете? Может, тогда я что-то и вспомню?

Я фактически припер его к стене, загнал в угол. Но, знаешь, как он из этой практически безвыходной для него ситуации вышел? Очень просто! Просто взял и вышел…

Второй (окончание)

– Здравствуйте, доктор. У меня что-то с памятью…

– Что?

– Провалы. Все помню, помню, а потом ничего не помню.

– Очень интересно. И часто они у вас бывают?

– Что, доктор?

– Эти ваши провалы.

– Какие провалы?

Ха-ха! Значит, так! Встал я наверняка рано. ("В шесть часов", – Гера!) Ну, не в шесть, в половине седьмого, я уже много лет так встаю. Люблю рано вставать! (Вообще-то, не очень и даже совсем не люблю, но в совином гнезде кому-то надо быть жаворонком.) Женька – сова, но какая! Если, допустим, ее разбудить в семь… Да не в семь, а в десять, и спросить, как ее зовут, она не ответит – она сама еще этого не знает. Природа есть природа, против нее не попрешь. Делаю зарядку, принимаю душ и даже успеваю немного почитать. Потом бужу Алиску, что тоже, надо сказать, непросто, готовлю завтрак, кормлю ее и отвожу в школу. Так заведено с первого Алискиного класса: я отвожу, Женька приводит. Я понимаю, сейчас она уже большая девочка, ей это не нравится, но что сделаешь, если маньяки на шестисотых "мерседесах" по Москве раскатывают, сволочи, расстреливал бы, душил бы собственными руками. Да, значит, возвращаюсь домой, варю Женьке кофе – большую чашку молотого без сахара, со щепоткой соли. Это, наверное, смешно со стороны выглядит: Женька сидит в постели, глаза закрыты, покачивается – спит еще, а я пою ее с ложечки и одновременно краем уха слушаю "Эхо Москвы". Оно для меня как кофе для Женьки. И даже больше. Если по какой-то причине я не послушаю с утра "Эхо Москвы" (заметил такую закономерность), у меня весь день потом идет наперекосяк. "Эхо Москвы" с утра – это мой ритуал. Хотя почему мой? Наш! "Эхо Москвы" – любимая радиостанция нашей семьи. Мы полюбили ее в дни первого путча, и сейчас все ее ведущие нам как родные. Можно сказать – члены семьи. Женька любит Бутмана, Алиска обожает Матвея Ганапольского, а я Натэллу Болтянскую… (Не то чтобы обожаю, но как она выглядит – хотелось бы увидеть, хотя и немного страшновато: вдруг с Натэллой Болтянской у меня то же произойдет, как произошло с Алексеем Венедиктовым?) Да, Женька, наконец, просыпается и для окончательного просыпания начинает названивать подругам. А я, наконец, еду на работу. Признаться, когда мы собрали на кооператив и стали жить на "Пражской", мне сперва не хватало центра, моего родного Тверского, но потом я не то чтобы привык, но нашел в этом свою положительную сторону. На работу час, и с работы час – целых два часа свободного времени! Два часа, когда никто не может вырвать у тебя книгу, шлепнуть по лысине или куда-нибудь послать. Еду и читаю – хорошо! Эти новые книжки в кричащих глянцевых обложках мы с мамой не признаем, и по-прежнему, как бы это ни было трудно, выписываем толстые журналы. Я получаю "Новый мир", "Знамя", "Иностранку", а мама – "Октябрь" и, по старой привычке, "Наш современник". "Литературку" я покупаю в киоске. Периодически мы с мамой встречаемся, чтобы обменяться журналами и своими мнениями о прочитанном. По-моему, слухи о смерти советской литературы очень сильно преувеличены. Именно – советской! Я ничего не имел и не имею против распада коммунистической империи, я его первым приветствовал, убежден, что советский человек, или так называемый homo soveticus – это ужасно, но советская литература – извините! Хорошо помню чувство охватившего меня негодования, когда прочитал в "Литературе" статью Венички Малофеева о смерти советской литературы. (Он говорил о советской, но подразумевал, без сомнения, русскую. Как-то она называлась? Не помню, не хочу вспоминать!) Я прочел ее в обеденный перерыв на работе и сразу подумал: "Мама!" Набрал номер – не отвечает. У меня упало сердце. Отпросился у Марика, поймал машину, рванул на "Рижскую". "Мама!" Тишина. "Мама!" Опять тишина. Я чуть с ума не сошел. Она сидела за столом, обхватив голову руками, а перед ней лежала та самая злосчастная статья.

– Мама!

Она медленно повернулась и проговорила сквозь зубы:

– Он похоронил советскую литературу…

Я хотел сказать: "И не только советскую…" – но предусмотрительно промолчал.

Защемило сердце, я пошел на кухню, накапал валокордина. Мама вошла следом и вылила капли в раковину. (За всю свою жизнь она не выпила ни одной таблетки, а валокордин держит для подруг.)

– Ты помнишь свои слезы, когда прочитал у Константина Федина про собачку?

– Помню, мама.

"Женские слезы – это слабость, а мужские – позор". Мама. И еще: "Слезы – это духовная нищета". Мама. Помнил ли я? Я и сейчас помню, и еще как помню! В "Городах и годах", на второй странице, я был тогда мальчишкой, мне было лет двенадцать-тринадцать, и мама дала мне том Константина Федина – я прочитал про собачку, которую хозяин не пускает в дом, и она скребется своими лапками, скребется; зима, вьюга, мороз, снег, и на снегу – кровавые отпечатки ее лапок. Константин Федин употребил там редкое и точное слово, которое я впервые тогда прочитал, и оно меня потрясло, да и сейчас потрясает: РАСКРОВЯНИЛА! Я прочитал и зарыдал, и проплакал до самого вечера, пока мама не пришла домой. Собачка скребется и скулит, у нее уже все лапки в крови, а хозяин – не пускает…

– Почему ты плакал? – спросила мама и нахмурилась.

Я взял "Города и годы" в руки, хотел объяснить, и снова заплакал.

Мама положила мне руки на плечи и, заглядывая в глаза, спросила:

– Вспомни, плакал ли когда Павка Корчагин?

– Нет.

– А Алексей Мересьев?

– Нет.

– Вот и твой отец тоже никогда не плакал! Запомни это. Запомни на всю жизнь!

И я запомнил.

…Мама рвала малофеевскую статью на мелкие клочки и приговаривала: "Русская литература научила людей плакать, советская научила не плакать. А чему может научить это литературное ничтожество?"

Назад Дальше