Свечка. Том 1 - Валерий Залотуха 14 стр.


Даже не помню, когда последний раз я плакал… Тогда, в детстве я поклялся, что никогда больше не заплачу, но, возможно, нарушал клятву, возможно плакал утайкой – не только ото всех, но даже и от себя, настолько утайкой, что сам точно не знаю – плакал или нет. Но что точно – несколько раз в детстве я просыпался оттого, что лицо было мокрое и подушка, и в груди тяжесть – неизбежные мальчишеские слезы находили свой выход во сне. (Что интересно, эти слезы вызывал всегда один и тот же сон, СТРАШНЫЙ СОН, страшнее для меня не было и нет: я проспал Новый год! Как будто мы с мамой собираемся его встречать, нарядили елку, накрыли стол, и, устав, я прилег отдохнуть, буквально на пять минут, но заснул, просыпаюсь, а Новый год уже пришел, его уже без меня встретили – очень страшный сон.)

Потом придумал (точнее – само как-то придумалось, само стало получаться), – смеяться! "Когда хочется плакать – не плачу", ну а я, когда хочется плакать – смеюсь. Оказывается, смех прекрасно замещает слезы! Это объяснил мне наш факультетский врач, после того как я засмеялся на похоронах декана… Во время гражданской панихиды, когда "от комсомола" выступал Дерновой, а декан, бедняга, лежал в гробу со своей злосчастной волосяной нашлепкой на голове… Меня чуть не отчислили вслед за Герой, хорошо, что вмешался наш факультетский доктор и все объяснил им, а заодно и мне… Вспомнил! Последний раз я плакал, то есть, конечно же, смеялся в Московском доме книги на Калининском, в прошлом году, под самый, как раз, Новый год. По заведенному в нашей семье обычаю все дарят друг другу подарки, а мне Женька просто выдает энную сумму, чтобы я потратил ее "по своему усмотрению". Она-то знает, что "усмотрение" у меня одно – книги! Поход в книжный всегда для меня был праздником, а сейчас, когда книг выпускается так много – это праздник вдвойне, праздник втройне, это праздник с большой буквы: Праздник! И вот стою я среди всего этого книжного изобилия, и меня вдруг посещает одна мысль (даже странно, что раньше она меня не посетила) – НЕ ПРО-ЧИ-ТА-Ю! Не смогу, не осилю, просто не успею… Читаю я быстро, это правда, но все равно, если сесть и сосчитать оставшиеся годы, с запасом, с нахальным, я бы сказал, запасом до ста, например, лет – все равно не успею. Действительно, странно, что эта мысль не пришла мне в голову раньше, хотя, наверное, это хорошо, ведь, чтобы ее пережить, требуется возрастная, если можно так выразиться, крепость, жизненная закалка, которая теперь, на пятом десятке, у меня, несомненно, появилась, да и то – после того случая недели две я не брал в руки книги, даже Женька удивилась и спросила: "Золоторотов, ты что, заболел?" И вот, значит, стою я среди всего этого книжного изобилия и смеюсь, смеюсь, да так, что на меня внимание уже обращают, а какая-то проницательная, несомненно, начитанная женщина подошла и спросила: "Вам плохо, молодой человек?" От "молодого человека" я пуще засмеялся и, извинившись, ушел из магазина, так ничего и не купив… Но я отвлекся, я, как всегда, отвлекся, что за дурацкая привычка отвлекаться! Работа. Работа как работа…. Хотя кому-то она кажется даже экзотической. "Профессор Плейшнер работает доктором Айболитом" – Алиска. Считается почему-то, что ветврачи хорошо живут. Я на это сразу отвечаю: далеко не все, а только те, у кого есть соответствующая клиентура. Тут не надо знать или уметь что-то, чего другие не знают или не умеют, просто надо себя поставить. С этой целью Гера мне "Rollex" и подарил, он сам потом мне это сказал. Не помогло. А вот у Марика нашего обычные, по-моему, часы, а клиентура – сплошь новые русские. Сумел себя поставить. Но я ему не завидую, а иногда даже жалею. Один его новый русский укусил своего бультерьера, и довольно сильно укусил. Марик разозлился и спрашивает: "Так кого я здесь должен лечить?" А тот пистолет достает…Что было дальше, Марик не рассказывает. Он славный – наш Марик. Он пришел в ветеринарию из человеческой медицины – работал много лет на "скорой". "Если бы вы знали, сколько я отправил на тот свет жидов и коммунистов!" – любил повторять он в наших коллективных застольях, каковые раньше случались частенько, а сейчас почему-то не очень. Изображал из себя циника. Однажды он вот так же сказал про жидов и коммунистов, а я – возьми и спроси: "А сколько спас?" Он смутился и больше уже свою коронную фразу не повторял. Я же говорю – он славный, наш Марик… Но, между прочим, я тоже пришел в ветеринарию из человеческой медицины (правда, так до нее и не дойдя). Твердо решив стать врачом, я собрал после окончания школы документы и поехал сдавать их в Первый мед, посмотрел на тех, кто туда поступает, и направился во Второй, оттуда в Третий и уже вечером оказался в ветеринарном, – называя вещи своими именами, испугался ответственности, решил, что со зверюшками проще, чем с людьми. Нет, старик, не проще, не проще, а в чем-то даже и посложнее! Да и ответственность практически та же, ведь за каждой кошкой, за каждой мышкой, за несчастной морской свинкой стоит человек… А как больно кусаются хомячки! Мама мой выбор одобрила, хотя она практически не ограничивала меня в плане выбора профессии: "Тебе открыты все дороги, кроме одной". По правде сказать, именно о той дороге я мечтал, с шестого класса средней школы – быть учителем русского языка и литературы. Как мама, конечно как мама. "Ты пишешь с ошибками", – у мамы врожденная стопроцентная грамотность, как зрение – она и сейчас не знает, что такое очки. "Но я научусь писать без ошибок!" (Мама была права – так и не научился, особенно – он, – ен в прилагательных.) Нет, в устах моей мамы слово "нет" означает только нет. Да, у меня нет богатых клиентов, но у меня есть Даша, и если бы не моя профессия, в которой, как Женька говорит, я звезд с неба не хватаю, у меня сейчас не было бы Даши… Да и зачем, почему, по какому такому праву я должен хватать с неба звезды? Я понимаю, про звезды говорится в переносном смысле, но слово ХВАТАТЬ, извините, не переносное, а буквальное и недвусмысленное. Так вот, Женечка, я никогда ничего не хватал и хватать не собираюсь! Извини, я, кажется, погорячился… И что есть в моей профессии успех? Вчера – это вылечить собаку какого-нибудь члена политбюро, какого-нибудь Кириленко, а сегодня – собаку Брынцалова? Что есть успех в профессии ветеринара? Я давно ответил для себя на этот вопрос: успех в профессии ветеринара есть любовь. Вот, например, ко мне на прием как-то пришли мама, бабушка и внучка. Все рыдают, слезы в три ручья, горе безутешное: "Кошечка выпала из окна, а мы живем на шестом этаже…" Я говорю: "Что же вы плачете? Радуйтесь, что живете на шестом, а не на третьем. Четный этаж для кошки спасение. Будет жить ваша Муська". Как же они радовались! Как они на меня смотрели! Любовь – вот что было в их глазах – ЛЮБОВЬ!

И все же главный мой успех, самое большая моя победа и, если угодно, награда – это Даша, моя Даша. Теоретически я мог бы встретиться с ней где угодно: на улице, в метро, в библиотеке, но, во-первых, я бы ни за что не решился подойти и познакомиться, а во-вторых, я полюбил Дашу в тот самый момент, когда она сказала: "Тотошка умирает". А он действительно умирал. После удаления грыжи у него развился чудовищный пародонтоз, из-за чего пришлось удалить сразу восемнадцать зубов, но и это не помогло. Впрочем, это все было еще до меня. А потом… Вызов! На Бабушкинскую. Заплутал. Долго искал дом, потом подъезд, потом квартиру. Нажимаю на кнопку звонка. Дверь стремительно открывается. Ты! Я помню тот день в мельчайших подробностях. (Но не помню опять же число и день недели, месяц даже не помню. Такой день – и не помню!) Ты стояла босиком на холодном полу в легком ситцевом платьице – белое с синим, тонкая талия, длинная шея и – глаза! Как все было – помню, а когда – нет… Раньше я считал дни, любил их считать, но это было давно, в детстве – считал, сколько дней остается до двухтысячного года… Сначала было десять тысяч, потом девять, и каждую относительно круглую цифру я отмечал каким-нибудь положительным поступком. Ну, не только там старушка, переведенная через улицу, или рекордное количество сданного металлолома, но и что-то более важное, значительное… (Во всяком случае, так мне тогда казалось.) Потом я перестал считать дни, но помнил про двухтысячный год всегда. Всегда. И, между прочим, хорошо помню, как все это началось… Мне было лет девять, и я сидел и мечтал. Делал вид, что делаю уроки, а сам мечтал. Напротив сидела мама и проверяла тетради, мечтать было трудно и опасно, но я все равно мечтал. О чем? О чем мечтают все дети: о будущем и о себе в нем. И мне вдруг открылось, что когда-нибудь наступит двухтысячный год. Да не просто когда-нибудь, а определенно наступит, в определенный день и час! И я буду его встречать. Я буду взрослым. Я часто представлял себя взрослым: высоким, как наш сосед по лестничной площадке – морской офицер, капитан какого-то ранга (надо честно признать – мой рост все же ниже среднего), с зычным командирским голосом (и голос довольно жалкий. А эта привычка запинаться, как бы задумываться не только перед каждым произнесенным предложением, но и посреди него… – Вот именно – как бы!). Я также представлял себя с пышной шевелюрой, с бородой и усами. Причем видел себя в будущем жгучим брюнетом, не имея на то ни малейшего основания, в детстве волосы у меня были, как говорила моя няня Варвара Васильевна, "льняныя", но капитан какого-то ранга был жгучим брюнетом, носил бороду и усы… Я списывал, "сдирал" с него свой взрослый образ – бессовестно и подобострастно, оставив лишь свои имя и фамилию. (А вот как звали его – не помню, нашими соседями они были совсем недолго.) Он казался мне идеалом мужчины и на какое-то время даже затмил образ моего отца. Причем его морская форма меня совершенно не прельщала, даже кортик в черных с золотом ножнах не так волновал. (Никогда не хотел быть военным!) Я видел себя взрослым, одетым в строгий темно-синий костюм (как мамина юбка, в которой она всегда ходила на работу), с золотыми часами "Полет" на руке (у мамы тоже был "Полет", но простые, а мне хотелось почему-то золотые.) А еще, это я тоже отчетливо помню, я свято верил в то, что в будущем во всем мире прекратятся войны, что Африка станет свободной, а у нас в Советском Союзе наступит коммунизм. Уже мало кто верил, Хрущева, который эту веру подкосил, уже, кажется, сняли, никто не верил, а я – верил. В то, что коммунизм все-таки наступит и будет много котлет. Любил котлеты. Наверное, потому, что мама никогда их не жарила? Я вообще не помню ее стоящей у плиты. Мы питались из кулинарии: манные биточки – не любил, а творожная запеканка – любил. А также жареная гидрокурица, она же камбала – не любил, и хек в маринаде – ненавидел. Мяса мама не ела – не из принципиального вегетарианства, а просто не ела, и всё. Не помню ее стоящей у плиты, но отчетливо вижу стоящей у окна с книгой. Она всегда читала, стоя у окна, долго-долго, до глубоких сумерек, не включая света.

– Ты живешь, чтобы читать, и читаешь, чтобы жить, – сыронизировал как-то Гера, застав меня с книгой.

– Боюсь, что ко мне это не относится, – проговорил я, усмехнувшись, и с гордостью подумал о маме.

"Если я перестану читать, я умру", – сказала она однажды.

А я про себя так до сих пор точно не знаю…

Книги – вся учительская зарплата уходила на книги, – в кулинарию я бегал с зажатой в кулаке мелочью… Котлеты продавались в нашем школьном буфете: отдельно – по десять копеек, на кусочке черного хлеба – по двенадцать, и – верх кулинарного мастерства и гурманства – котлета в тесте за пятнадцать копеек! Котлеты… Они были совсем небольшие, с концов такие остренькие, холодные и твердые, как камушки. Да, я их очень любил, но, признаться, представлял двухтысячный год с другими котлетами, и я знал, с какими… Однажды тот сосед – капитан какого-то ранга и его красавица-жена ими меня угостили. Почему-то я не мог попасть домой: то ли ключ потерял, то ли еще что, – сидел под дверью, пригорюнившись, а тут они – "Ну-ка, заходи!" – приказал он громко и дружелюбно. Во всей их квартире пахло чем-то одуряюще вкусным, а на столе в кухне стояла большая тарелка, в которой высокой горкой лежали котлеты – они-то так и пахли!

– Садись и ешь!

Я съел две или три штуки, больше не успел, потому что пришла мама и забрала меня, почему-то очень сердито забрала… Но я потом долго не мог есть школьные котлеты, и даже не называл их котлетами. Настоящие котлеты – это такие довольно большие, в пол-ладони круглые лепешечки с твердой поджаристой корочкой, при этом они очень легко разламываются пополам, и тогда густой теплый запах лука и чеснока, а также горячего сочного смешанного с мясом хлеба ударяет в нос так, что слюнки текут. И вот такая же точно тарелка с котлетами, как у соседа – капитана какого-то ранга, представилась мне стоящей на нашем праздничном столе во время встречи двухтысячного года, – я мечтал, а мама в это время проверяла тетради, уверенная в том, что я честно делаю уроки. Смешно? Конечно же смешно! Вместо котлетного коммунизма – бигмаковский капитализм. А Даша хорошо готовит… – Ты что, уже проголодался? Ты же сегодня два биг-мака слопал! – Сам ты слопал! Да я и не о еде вовсе, я – о Даше… Вареники, которые она приготовила в мой день рождения, были просто превосходны! Никогда в жизни не ел более вкусных вареников! (Правда, Даша сказала, что они из пачки, но я уверен, что это от скромности.) Но я все-таки хотел бы, чтобы, когда мы будем встречать двухтысячный год, на нашем праздничном столе были жареные котлеты. Я понимаю, что это блажь, блажь и нахальство, но мне все же кажется, что мечты должны иногда сбываться. – Значит, ты хотел бы встретить двухтысячный год с Дашей? – Да, хотел бы… А что, нельзя? – Ну почему, можно… Как Женька говорит: "Хотеть не вредно". – Вот именно. – А как же Алиска? – Алиска? А она прошлый Новый год дома встречала? Ей с ровесниками интересней. – И ты оставишь Женьку одну? – Почему одну? Мы никогда не встречали Новый год только вдвоем, всегда с соседями по подъезду: с Ивановыми или Глоцерами, у себя или у них поочередно. Я посчитал – двухтысячный год мы должны будем встречать у Глоцеров. Не хочу. И вообще! Я не собираюсь оставлять Женьку… И не собираюсь бросать Алиску! Просто… Я люблю Дашу, я просто люблю Дашу!

"– Это любовь с первого взгляда?

– А разве бывает другая любовь?"

Ну и что, что из "Человека-амфибии", зато какие прекрасные слова!

Даша вернула мне не только мою детскую мечту, Даша вернула мне веру. Да, да, – Даша вернула мне веру! В детстве я верил, что с приходом двухтысячного года наступит та самая "эра светлых годов", про которую пелось в пионерском гимне, и потом, когда вырос из пионерского галстука, – верил, иначе, конечно, но все равно верил – во что-то уже не пионерское, но все равно светлое! А потом, как-то незаметно, моя вера исчезла. Не могу сказать, что без этого моя жизнь потеряла смысл: семья, работа, мама, друг – это ли не смысл? Так что – и смысл был, и все было, не было лишь веры, моей личной веры. Я перестал ждать Нового года, и, когда вечером тридцать первого декабря ложусь вздремнуть полчасика, уже не боюсь проспать его встречу. Кто в этом виноват? Ивановы и Глоцеры? Нет, конечно, Ивановы не виноваты, а тем более не виноваты Глоцеры, просто, как мне кажется, нам не следует больше вместе встречать Новый год, но я не представляю, как об этом сказать Женьке, больше всего на свете Женька любит традицию, то есть "чтобы было, как было". Я тоже люблю традицию, но, понимаешь, Женечка, бывают традиции хорошие, а бывают традиции плохие, и вот от них надо решительно отказываться!

– А почему эта традиция плохая?

– Потому что мне от нее плохо.

– А мне хорошо!

Назад Дальше