Свечка. Том 1 - Валерий Залотуха 23 стр.


Он плачет? Да, плачет, а я смотрю на него и думаю: а что если он и есть – Колька Золотоносов? Неужели я с ним все-таки встретился? Колька Золотоносов – человек, которому хуже, чем мне. Хорошо помню, как он появился, хотя было это очень давно – я учился то ли в первом, то ли во втором классе, и у меня разболелся зуб, верхний справа. Я ужасно разнервничался, но мама быстро меня успокоила, предложив представить себе мальчика, которому сейчас хуже, чем мне. Еще хуже. "Представь, у него болит сейчас не один зуб, а целых два: верхний и нижний. И не только справа, но и слева". Я представил, и сразу стало легче. Так родился мой Колька Золотоносов. (Имя и фамилия придумались позднее.) Он был на год младше меня и выглядел, как пародия на меня: еще более щуплый, еще более белобрысый, а нос торчал, как у Буратино! У него тоже не было отца, а мать работала продавцом в гастрономе, торговала колбасой и ветчиной и сама походила на ветчину – огромная, с красным бородавчатым лицом, крикливая, злая. Она била сына. Разумеется, Колька учился хуже меня: там, где у меня были четверки, у Кольки стояли трояки с минусом, у меня была всего лишь одна двойка (по математике), у него – четыре. Во всем, абсолютно во всем Колька Золотоносов был хуже меня: я прыгал в высоту метр пять сантиметров, что было самым плохим результатом в классе, но Колька не мог взять и метра; меня долго не принимали в пионеры, его, кажется, так и не приняли; наша школьная красавица Павлинова со мной иногда даже разговаривала, его же совершенно не замечала. Дружбы между нами быть не могло – мы просто "сидели" за одной партой, ни разу, правда, не попросив учителя нас рассадить. Уже став взрослым, я понял: мой эфемерный двойник помогал мне в детстве, которое, вопреки расхожему мнению, было не счастливым, а трудным и даже жестоким. Теперь я понимаю – если бы был жив мой отец, Колька Золотоносов не родился бы… О, как я завидовал всем дворовым пацанам, у которых были отцы! Те пили, матерились, по целым воскресеньям забивали во дворе "козла", обижали жен и лупили детей, по сути своей они были жалкими, никчемными мужичками, но они – были! Однажды (втайне от мамы) я пил газировку из уличного автомата (это запрещалось категорически), а рядом пили газировку до смешного похожие отец и сын – оба рыжие, оба с зелеными глазами, только у отца топорщились под носом проволочные усы. Я пил свою газировку без сиропа и, не отрываясь от стакана, скосив взгляд, утайкой за ними наблюдал. Они выдули по три стакана с двойным, удовлетворенно погладили животы, рыгнули, и отец сказал – серьезно и деловито:

– А теперь завязывай конец и пошли дальше.

Нет, о таком я даже не мечтал… Однажды, помню, додумался до того, что пусть бы он, мой отец, был даже не человеком, а, например, лягушонком, пусть даже лягушонком, хотя бы лягушонком – простой лягой, холодной, безмолвной, неподвижной. (Только, чур, чтобы точно знать, что это мой отец!) Он сидел бы у меня на ладони и молча смотрел бы на меня, а я смотрел бы в его выпуклые лягушачьи глаза и гладил по холодной влажной спинке. Отец, мой отец…

Несомненно, мама – гениальный педагог: вовремя заметив эти "страдания юного Вертера", она сказала: "Когда мне трудно, когда мне плохо, когда хочется упасть, я вспоминаю об отце и иду дальше". Отец смотрел на нас с единственной оставшейся фотографии: высокий, плечистый, в расстегнутой на груди клетчатой ковбойке – смотрел и улыбался широко и белозубо… За ним стояла брезентовая палатка, а дальше – тайга. "Он в этой палатке сгорел?" – спросил я у мамы. "В другой", – ответила она и отвернулась… Среди ее документов особое место занимала справка. Документы лежали в папке, а она в отдельной коробочке из папье-маше. "СПРАВКА О СМЕРТИ ЗОЛОТОРОТОВА АЛЕКСЕЯ АЛЕКСЕЕВИЧА, погибшего при исполнении служебных обязанностей в геологической экспедиции… Справка выдана его жене ТВЁРДОХЛЕБОВОЙ АННЕ АНДРЕЕВНЕ". Камни – образцы пород, которые отец привез из последней экспедиции, трогать разрешалось, и я трогал их, гладил, целовал, иногда даже засыпал с ними, а потом обнаруживал среди ночи под боком; а вот геологический молоток отца снимать со стены запрещалось. Он был укреплен на вбитых в стену гвоздях почти под самым потолком, и я стоял внизу часами и, задрав голову, смотрел… Увидев впервые художественный фильм "Коммунист", я побежал сперва к фотографии, а потом к маме. "Они похожи?" – спросил я. Мама улыбнулась и кивнула. Потом, уже много позже, я прочитал у Евгения Александровича:

Урбанский Женька,
чёрт зубастый,
меня ручищами сграбастай! -

и мурашки побежали у меня по спине, как будто это не Евтушенко говорит Урбанскому, а я говорю своему отцу. Нет, все-таки Евгений Евтушенко – мой поэт! Что бы там о нем ни плели… Стоп? Приехали? Точно… Вот и прокатился на автозаке. Да, я так тебе и не сказал, что самое плохое в автозаке? Ни за что не догадаешься! Самое плохое в автозаке – это его железное сиденье. Оно просто ледяное. Никакой фарингосепт мне уже не поможет. Кажется, сегодня вечером я слягу… Пора отправляться домой… Да, все точно: Siеmens-Bosh, а раньше была простая комиссионка… А ты все-таки сволочь, Золоторотов! Сволочь и гад! И еще скотина и свинья! Горлышко у него болит! А ты забыл, что сегодня утром, нет, вчера, вчера ночью ты говорил тому славному пареньку, что поможешь ему? Обещал! Что-то ты имел в виду, когда обещал? Его там, может, сейчас избивают, а он молчит и думает о твоем обещании… Ждет, верит, надеется… А ты забыл! Ведь ты же мог еще Сокрушилину о нем рассказать, и Сокрушилин наверняка бы все понял. Когда "биг-маки" в машине ели или лучше, когда он спел. Да, именно тогда, когда он спел свой замечательный романс, когда открыл тебе свою душу. Не за себя ведь – не за себя просить легко. И даже не за друга, а за незнакомого практически человека, а это еще легче! А Сокрушилину стоит пальцем пошевелить, и паренька сразу выпустят! Но где он теперь, мой Сокрушилин, как до него добраться? Конечно, Неписигин – не Сокрушилин, совсем не Сокрушилин, но в моем положении выбирать не приходится. Плохо только, что не знаю, как Неписигина зовут – когда к человеку обращаешься по имени-отчеству, он делается отзывчивей. Что ж, придется без имени-отчества, просто на вы:

– Я обращаюсь к вам с просьбой. Почему именно к вам? А к кому я могу еще здесь обратиться? – (Нет, так нельзя, это может его обидеть.) – Вот почему… После того, как я все вам расскажу и покину этот кабинет навсегда, я не смогу ни к кому обратиться, потому что у меня нет связей и знакомств… в правоохранительных органах. (Это хорошо – "в правоохранительных органах".) Дело в том, что вчера, то есть уже практически позавчера, в милиции, в КПЗ со мной сидел паренек, или я сидел с ним, что, впрочем, одно и то же. Дело в том, что он подрался с милиционером. Согласен, это ужасный проступок и даже преступление, за которое автоматом неизбежная статья, и именно эта неизбежность наказания побуждает меня к вам обращаться. В милиции его не били, помешал профессиональный праздник – решили не портить. (Десятое ноября – День милиции, как вы, конечно, знаете.) Но пообещали избить сегодня, отбить… всё на свете… Пожалуйста, не улыбайтесь, это не смешно, это совершенно не смешно! Понимаете… Это замечательный парень! Я даже представить себе не могу, откуда сейчас такие берутся! Их не должно быть, а они – есть. Вот и он – есть тоже! Он – есть! Во-первых, он подрался с милиционером, потому что защищал честь сестры. Милиционер ее оскорбил, а паренек (он же ее брат!) вступился, завязалась перепалка, потом драка… Он говорит, что сломал милиционеру нос, но может, еще и не сломал? И, в конце концов, человеческая честь дороже носа милиционера! Он не знает, возможно, что такое честь, но именно ее он защищает! Его послали в Чечню… послали в Чечню, а мы хорошо знаем, что там, в этой Чечне, было… Вы думаете, он что-нибудь такое рассказывал? На что-нибудь жаловался? Ничуть! Наоборот! "Повезло!" А о том, что его могли там запросто убить, не задумывается. Потому что он относится к этому как к своему гражданскому долгу. А вернувшись домой, идет не в коммерческую палатку торговать, не в охранники, не в рэкетиры, куда они все сейчас стремятся, а, представляете, – на АЗЛК! Слесарем! Я говорю: "Но он же стоит, не работает". А он уверен, что заработает, когда-нибудь заработает. Знаете, что он мне сказал? "Должна же Россия с коленей подняться!" Вы представляете? "С коленей…" Ему двадцать один год всего… Мечтает о семье, о детях. Его ровесники мечтают о "бумере" и пистолете, о путанах, а он – о жене и детях. И чтобы четверо, не меньше. А знаете, почему? Потому что "у чеченцев семьи большие". А в милиции ему обещали отбить… всё на свете…

– Фамилия.

– Чья? Его или моя?

– Его, конечно.

– Его? Его фамилия?

Он спросит его фамилию, а я, а я… Ах, Валентина Ивановна!

Третий

"Я на солнышке сижу и на солнышко гляжу!" Правда, сейчас я на него не гляжу, но только что глядел, пока оно не зашло, то есть вышло – за чаем, оно (она) скоро вернется, и я опять буду глядеть и радоваться, и любоваться… А сидеть на солнышке я продолжаю – отогреваюсь после автозака – хорошо! Когда меня ввели в кабинет Писигина, Неписигина там не было, но была Валентина Ивановна. Одна. На том же самом месте стояла, где и вчера – с "Делом" в руках, только теперь без "Дела". Стояла, смотрела на меня и улыбалась. Я так и ахнул про себя: Валентина Ивановна! За ее спиной было окно, и солнечные лучи пробивались сквозь пышные рыжеватые волосы, устроив над головой самый настоящий нимб. Как прекрасна, как восхитительно прекрасна была в то мгновение Валентина Ивановна!

– Замерз… Козлов?

– Нет, – ответил я с готовностью, не понимая, почему она меня Козловым назвала, но тут же догадался: по всей вероятности, она недавно занималась "Делом" какого-нибудь Козлова и, глядя на меня, но думая о Козлове, назвала меня Козловым; со мной такое тоже случается, например, однажды за обедом я назвал Женьку Наташей, и Женька такое устроила, что вспоминать стыдно, хорошо, что Алиски не было дома (присутствие Алиски никогда Женьку не останавливает), – а ведь я просто читал накануне "Войну и мир", вернее – перечитывал, я этот роман периодически перечитываю, и, находясь под впечатлением бессмертного образа Наташи Ростовой, назвал жену именем моей любимой литературной героини. Объяснению моему Женька решительно не поверила, но, извините, я все-таки немножко не Женька, мне не надо все объяснять, я и так понял, почему – Козлов. А на вопрос: "Замерз?" я ответил "нет", потому что в моем понимании на подобные женские вопросы мужчина так и должен отвечать, если, конечно, он мужчина, а не нюня какая-нибудь.

Например:

– Замерз?

– Нет.

– Устал?

– Нет.

– Тебе больно?

– Нет.

(Хотя, признаться, в железном мешке под названием "автозак" я ужасно замерз.)

– Замерз?

– Нет.

Я ответил так, как должен отвечать настоящий мужчина.

Валентина Ивановна улыбнулась и спросила:

– А чаю хочешь?

Тут уж я не смог отказаться, да и не должен был отказываться – если женщина что-то предлагает, значит, она этого хочет, а исполнение женского желания – закон для мужчины.

И я ответил:

– Да, вообще-то…

– Посиди, сейчас принесу, – сказала Валентина Ивановна.

Как-то просто сказала это Валентина Ивановна, просто и тепло – по-домашнему. И вышла. (Зашло.) И вот я на одном солнышке сижу, про другое солнышко вспоминаю и думаю… Думаю о том, что, наверное, я бабник. Даже, наверное, еще больше, чем Гера. Гера что – Гера простой потребитель. Пришел, увидел, потребил. (И далеко, кстати, не всех, а только тех, кто на это пойдет. Он говорит: "Со мной пойдет любая, на кого я посмотрю". Правильно – на кого посмотришь. А на ту, которая не пойдет, ты не посмотришь. На всякий случай, чтобы, ха-ха, не оконфузиться!) Так что Гера любит женщин избирательно, а я люблю их всех. Всех! Без исключения. И сколько себя помню – всегда любил, с младых, как говорится, ногтей. Они казались мне красивее мужчин, умнее, лучше! Лучше – несомненно! На том и стою. И по сей день уверен, что это так. И всегда буду уверен! Женщины – существа высшего, высшего порядка! (Я вообще долго не понимал, да и сейчас не совсем понимаю, как они – с такими красивыми руками, с такими красивыми глазами, с такими красивыми волосами, пахнущие духами и пудрой, и – мужчины, отвратительные, плешивые, небритые, грубые, пошлые, плохо пахнущие, – как они… соединяются? Как плюс и минус? Разве что… И все равно не понимаю! То есть мужчин понимаю – сам мужчина, а женщин – нет.) У мамы были духи – "Красная Москва" – в красивой красной с золотом коробочке, тонкой и прямоугольной, как записная книжка, и пудра тоже была – в круглой картонной баночке под слегка выпуклой крышечкой, с нарисованным белым лебедем… (Лебедь – слово мужского рода, я помню, мама.) Иногда, когда мамы не было дома, я осторожно, чтобы не просыпать (всегда немного просыпал), открывал ее и нюхал… (До первого похода в зоопарк я был уверен, что лебеди именно так и пахнут. Какое же, помню, меня постигло разочарование!) Вот только не помню, как она называлась. – Что? – Пудра. – Как называлась, как называлась, как все тогда называлось? Так и называлось: "Белый лебедь". – Да, пожалуй… Стоял и нюхал. Пудра не пахла мамой, так как мама ею практически не пользовалась, во всяком случае, я не помню, чтобы она когда-нибудь пудрилась. Пудра не пахла мамой, пудра пахла женщиной… Аромат женщины – вот что это было! Наверное, так зарождалась моя сексуальность. Фрейд утверждает, что она очень рано зарождается, и в этом я с ним согласен. Хотя не хотел, сопротивлялся… Когда пацаны во дворе рассказали мне однажды, что делают между собой по ночам мужчины и женщины, я просто не поверил. Не поверил и ушел. Может, даже обругал их. Когда же в качестве доказательства они приволокли и сунули мне под нос порнографическую игральную карту, я испытал двойственное чувство. Сначала ничего не понял, вертел ее, разбираясь, под хохот пацанов, – где руки, а где ноги, но когда понял, что-то вдруг такое почувствовал… Что-то такое… Это была фотография, а значит, несомненно, правда. Правда не бывает плохой или хорошей, правда – это правда, но… Я ее не хотел! Мне не нужна была ТАКАЯ правда. В тот момент я, видимо, еще не понимал, что прощаюсь со своим детством… Я отдал пацанам их дурацкую карту и, ничего не сказав, пошел домой. За углом меня вырвало. А придя домой, слег и проболел неделю или две. Мама всегда с иронией относилась к моим недомоганиям, подозревая, что я увиливаю от школы, симулирую (слово "симулянт" в моем школьном детстве было едва ли не самым употребимым), но в те дни мама его не произносила, смотрела сочувственно, и даже, как мне теперь кажется, виновато. Понимала? Конечно, понимала! Моя мама все всегда понимает… Она заботливо ухаживала за мной, каждый день покупая по бутылке лимонада и по пирожному "корзиночка" и ежедневно по несколько часов читая вслух "Живых и мертвых" Константина Симонова. (Не знаю, помогли ли мне тогда Синцов и Серпилин? Да, конечно, помогли!) Вообще, это была мамина любимая метода, ее педагогическое "ноу-хау": читать ребенку книги, которые читала сама. Когда маме говорили, что ребенок (то есть я) не поймет, она соглашалась: "Да, многое не поймет, но то, что поймет – перевесит всех ваших утят, поросят и котят вместе взятых". (Однажды мне в голову пришла шальная мысль: "А что, если дефицит всей этой живности в моем детстве повлиял на выбор профессии?") В дни болезни я прощался с детством, и это было трудное прощание. О, как я благодарил тогда судьбу за то, что у меня нет отца! Потому что, если бы он был, я бы подошел к нему и сказал: "Я тебя ненавижу!" Потом, когда рана затянулась, я пришел к мысли, что женщины делают это, во-первых, ради продолжения рода, то есть ради будущего человечества, а во-вторых, они просто жалеют мужчин. Они нас жалеют, вот! Нисходят, спускаются с небес! Женщины терпят мужчин как неизбежное зло – понял я тогда, и с этим пониманием сути вещей прожил довольно долго – аж до третьего курса ветинститута, когда мы отправились в поход на байдарках по рекам К-ской области. Нет, это могло случиться и раньше, и не один раз, а два или даже три: на выпускном вечере в школе, точнее, после выпускного, и потом еще один раз… Но всегда меня что-то останавливало. Что? Наверное, я не хотел, чтобы меня терпели. – Ты хотел, чтобы тебя любили? – Да, хотел, и не вижу в этом ничего зазорного! Ведь я их так любил! Они были так прекрасны! Недоступно прекрасны… Все. Даже Жанна Борисовна, секретарша нашего декана. Все говорили, что она страшная, и я не спорил, но в глубине души знал, что и Жанна Борисовна тоже прекрасна. Когда, выручая меня, Гера с ней переспал, я был ему, конечно, благодарен, но утайкой обижался, потому что ревновал… Когда Гера говорил про женщин, мне частенько хотелось его ударить. Разумеется – не бил, но говорил очень серьезно: "Гера, замолчи". И Гера замолкал. Гера, кстати, был категорически против нашего брака с Женькой, он всегда относился к ней отрицательно, и даже не пошел в поход на байдарках по рекам К-ской области, когда узнал, что там будет Женька. Хотя, я думаю, не из-за Женьки, а из-за Дернового – Дерновой поход организовывал. К тому времени Гера у нас уже не учился, его отчислили, но в институте продолжали ходить слухи, что к отчислению имеет отношение Дерновой, Гера и сейчас в этом убежден. А я нет. Иначе зачем Дерновому было приглашать Геру в поход? А он пригласил, попросив меня передать приглашение. Я передал. Гера удивился и спросил, кто еще там будет. Я стал перечислять имена и фамилии, и, как только назвал Женьку, он отказался. "Почему?" – удивился я. Герин ответ вызвал у меня еще большее удивление. "Потому что не испытываю ни малейшей ностальгии по ветеринарии". – "Зачем же ты туда поступал?" – "Чтобы за Москву зацепиться", – неожиданно зло ответил Гера. – "Думаешь, с моей фамилией меня приняли бы в приличный вуз? Только в ветеринарный, на отделение племенного животноводства". Я немного обиделся за ветеринарию, но продолжать разговор не стал, и к нему мы больше не возвращались. А что касается Дернового… Что-что, а организовывать он умеет. А когда стали укладываться на ночлег, мы с Женькой оказались в одном спальном мешке… Я и не догадывался, что участники похода парны: мальчик – девочка, мальчик – девочка, и понял это только тогда, когда стали раскатывать спальные мешки. Оказалось, что их в два раза меньше, чем участников похода. Все как-то быстро, без лишних разговоров разобрались (наверное, они еще раньше, в Москве разобрались), а мы с Женькой остались вдвоем… Деваться мне было некуда… Но сначала я думал, я был в этом уверен, что сразу засну. Во-первых, я очень в тот день устал, а во-вторых, это надо признать, Женька мне не нравилась, единственная из всех женщин мира, – не нравилась совершенно. (Наверное, это и есть судьба?) Да, я честно собирался спать, но когда там, в мешке нечаянно вдохнул запах ее волос… Аромат женщины! И сразу понял, что люблю Женьку. Все случилось быстро, очень быстро, то есть не в том смысле (хотя и в том тоже), а в том, что утром я предложил ей быть моей женой. Потому что ЖЕНЬКА ОКАЗАЛАСЬ ДЕВУШКОЙ! Гера любил на эту тему разглагольствовать, и даже сейчас иногда пытается.

Назад Дальше