Свечка. Том 1 - Валерий Залотуха 68 стр.


Сестры ждали подробностей ночного визита, мелких, но важных деталей встречи, ее тонов и полутонов, словом, всего, что не может не интересовать в подобной ситуации нормальную женщину, но Наталья Васильевна словно не услышала вопроса. Моргая красными проплаканными глазами, хриплым от рыданий голосом (приходится напомнить, что Спица практически никогда не плакала, относясь к этому женскому средству самовыражения и достижения жизненных целей с нескрываемым презрением) она сказала, что во искупление смертного греха гордыни о. Мартирий наложил на нее епитимью, вследствие чего должна она в ближайшее время переписать от руки первую книгу Библии – Бытие.

На епитимьи о. Мартирий был щедр, накладывая их в большом количестве, но то были, если так можно выразиться, рядовые искупления грехов – сто, триста, пятьсот, редко – тысяча земных поклонов перед иконой Благоразумного разбойника. Это же была епитимья необычная, непонятная, кажущаяся даже бессмысленной – в самом деле, кому нужно переписанное от руки Бытие, если можно взять Библию и прочитать? Прямая даже в скорби, Спица так прямо и спросила о. Мартирия:

– Я, конечно, перепишу, но кому это нужно?

О. Мартирий успокаивающе улыбнулся и уложил ответ в одно короткое слово.

– Богу.

Наталью Васильевну он в целом удовлетворил, оставалось выяснить детали.

– А почему именно Бытие?

Подумав, о. Мартирий ответил и на этот вопрос:

– Женщина ты серьезная, ум имеешь зрелый, но душа твоя пребывает в диком животном состоянии, как будто не две тысячи лет от Спасителева рождения на земле прошло, а только пятый день творения наступил, когда человека еще не было, одни дикие животные скакали…

Услышав последнее слово, Наталья Васильевна вздрогнула, покрылась красными пятнами, но от слез удержалась.

Во исполнение православного наказания она раздобыла где-то прекрасную писчую бумагу с водяными знаками в виде двуглавых орлов, завела ручку с золотым пером, заправила ее черными чернилами и со свойственным большинству женщин тщанием и природной склонностью к порядку колючим, но ровным почерком переписала все пятьдесят глав Бытия без единой ошибки и помарки. И, надо сказать, это, на первый взгляд бессмысленное, занятие произвело на Наталью Васильевну поистине благотворное воздействие: после нанесенного самой себе удара, который если не сокрушил ее, то уж точно надломил, Спица снова выпрямилась, вернув своему прозвищу законность, и не то чтобы похорошела, она всегда была по-своему хороша, а как бы просветлела, наполнившись чем-то очень хорошим, важным, нужным. Начальные знания священной истории стали переполнять Наталью Васильевну еще в процессе исполнения епитимьи, и она щедро делилась ими с сестрами:

– Девочки, а вы знаете, что мы – "рёбра"? – с горящими глазами сообщила вдруг она, придя однажды на работу и не успев даже снять пальто.

– Как рёбра? – вскинулась Людмила Васильевна.

– Какие рёбра? – потребовала разъяснений Светлана Васильевна.

– Так и такие! – радостно воскликнула Наталья Васильевна и начала цитировать Библию (наиболее полюбившиеся места она заучивала дома наизусть): – "И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену и привел ее к человеку. И сказал человек – вот эта кость от костей моих и плоть от плоти моей, она будет называться женой, ибо взята от мужа"!

Пока Наталья Васильевна переводила дух, Светлана Васильевна и Людмила Васильевна внимательно смотрели на сестру, ожидая, что та еще скажет.

– Только теперь я поняла кто – мы! – вновь воскликнула Спица. – Раньше я это по-другому воспринимала…

По-другому это воспринимали и сестры. При слове "ребра" им сразу представлялись самые настоящие ребра, свиные или бараньи, крепко подкопченные, которые время от времени в большом количестве появлялись в местном магазине и, пока они были свежие и не начинали приванивать, охотно покупались хозяйками для приготовления горохового супа. Мужчины же любили погрызть их прямо так, с пивком у телевизора.

– Мы ребра, а они нас грызут, – неожиданно мрачно пошутила Светлана Васильевна, которая накануне в очередной раз поссорилась со своим Челубеевым.

– Ты покаешься, – пообещала Наталья Васильевна, поджимая и без того поджатые губы.

Светлана Васильевна чуть не вспылила в ответ, но вовремя смирилась и, усмехнувшись, согласилась:

– Покаюсь.

– Покаешься, покаешься, – настаивала Наталья Васильевна.

– Покаюсь, – вконец смирилась Светлана Васильевна.

Во все время этой чуть было не случившейся ссоры Людмила Васильевна прижимала к своей пышной груди пухлые ладошки и, вытягивая алые губки в трубочку, беззвучно целовала на расстоянии своих православных сестер, успокаивая их и примиряя.

Со своим воцерковлением сестры, несомненно, внутренне стали меняться, улучшаться, но странным образом конфликты, хотя, правда, и небольшие, стали возникать между ними чаще, чем в прежние времена, но не по бытовым, как раньше, вопросам, а по таким, почти богословским: как должно вести себя православному человеку, что можно делать, а чего решительно, решительно нельзя. (Кажется, это называется "ортопраксия".)

Так, однажды в бухгалтерии ИТУ 4/12-38 разгорелась горячая дискуссия на тему недопустимости или все же возможности в православной семье орального секса. Раскрасневшаяся от возбуждения Людмила Васильевна решительно выступала за это неограниченное выражение чувств женщины к своему любимому мужчине, Наталья Васильевна молчала, а вот Светлана Васильевна была против, причем категорически.

– Чтобы я это в рот брала? – растерянно и одновременно возмущенно говорила она. – И раньше этого не делала никогда, а теперь и подавно! – И даже плюнула в сердцах, прямо так и плюнула: – Тьфу!

Дискуссия состоялась за послеобеденным чаепитием, и последствия ее были настолько глубоки, что женщины не только не допили чай, но и чашки не пошли ополаскивать, чего за многолетнюю их дружбу не случалось. Хорошо, что недостало у них ума обратиться по этому скользкому вопросу к своему духовному пастырю, трудно представить даже, как бы он прореагировал на подобную пытливость женского ума, какую епитимью наложил бы на неразумных сестер. Но мы, кажется, отвлеклись…

Еще одну книгу Библии – Числа – о. Мартирий обязал переписать человека, к нашей истории прямого отношения не имеющего, – бывшего главного бухгалтера строительного треста, по подложным авизовкам укравшего сто миллиардов неденоминированных рублей. Звали его Константин Львович Сахарков. Лет он был преклонных, к общине никакого отношения не имел и иметь не желал, называя Игорька и его православную команду шпаной, однако прихожанином был примерным, службы отстаивал от и до, регулярно исповедовался и причащался. Никто не знал, за какой грех, а скорее даже не один о. Мартирий наложил епитимью на этого в особо крупных размерах мошенника, но факт остается фактом – Константин Львович должен был переписать Числа не один, а целых два раза, разумеется, без использования копировальной бумаги. Судя по тому, что спустя какое-то время он вновь причащался, задание было выполнено, что, впрочем, неудивительно – у Сахаркова имелись для этого все условия, в "Ветерке" он исполнял обязанности библиотекаря. Константин Львович был человек закрытый, мыслями и чувствами своими по поводу библейских Чисел ни с кем не делился, что же касается внешней его стороны, то здесь никаких изменений не произошло – как был крепенький, лысенький, с пухлыми розовыми щечками и маленькими хитрыми глазками, так таким и остался, но одновременно по зоне циркулировали слухи о последствиях произведенного им действия по двукратному переписыванию священного текста. Якобы после этого Сахарок сообщил кому надо на волю, где у него закопаны трехлитровые банки с закатанными под крышку долларами, и вся эта куча денег была по его просьбе направлена на строительство церквей: одной – на западе, другой – на востоке, третьей – на юге и четвертой – на севере. Пятая же, самая большая, должна быть построена в столице нашей родины Москве, и если их соединить на карте линией, то получится крест. Игорькова община отрицала подобные слухи категорически, чужаки же верили охотно, причем если во время рассказа этой истории в поле зрения появлялся ее герой, рассказчик направлял в его сторону палец левой руки, а пальцем правой крутил у своего виска. Сам Константин Львович слух этот не опровергал, но и не подтверждал, а на прямые вопросы отвечал уклончиво:

– В этой жизни все может быть.

Игорёк без интереса отнесся и к епитимье Спицы и тем более к епитимье чуждого общине Сахарка, никак не соотнося чужие наказания с собой, а напрасно: судьба-злодейка распорядилась так, что третью книгу Библии – Левит – должен был переписать именно он. Это стало для Игорька катастрофой. Причем требование о. Мартирия произвести данное действие не один и не два, а целых три раза уже не сильно огорчило Игорька, как вряд ли огорчило бы приговоренного к расстрелу известие о том, что он будет расстрелян трижды. Но даже если бы о. Мартирий приказал переписать Левит только один раз, Игорёк посчитал бы такой приказ совершенно для себя невыполнимым, и этому имелось как минимум два непреодолимых препятствия: во-первых, Игорёк не любил читать, а ведь, переписывая текст, волей-неволей читать его придется. Но еще больше Игорёк не любил писать – старосту тяготила даже необходимость ставить где-либо свою подпись, и он ограничивался печатью. Нелюбовь свою к чтению Игорёк объяснял общинникам тем, что в момент, когда он в школе, впервые в жизни собрав буквы в слова, прочитал первую фразу букваря "Мама мыла раму", его родная мамочка Виолетта Борисовна, моя раму в их родной трехкомнатной квартире на улице Горького в Москве, поскользнулась на обмылке и выпала с девятого этажа наружу, найдя свою безвременную смерть на асфальте, расчерченном соседскими девчонками на легкомысленные классики. Свою нелюбовь писать Игорёк никак не объяснял, хотя сама собой напрашивалась история, как в тот день, когда он вывел в своей тетради первое в букваре имя собственное, а именно Маша, его родная сестренка Машенька была изнасилована и убита тремя вонючими азерами. Возможно, Игорёк понимал, что во вторую историю братья по вере не поверят, хотя, по правде сказать, они не верили и в первую, а особенно в то, что его мать звали Виолетта Борисовна. Впрочем, никто не просил Игорька помочь их неверию, все старательно делали вид, что верят.

Здесь самое время упомянуть об особенностях практиковавшейся о. Мартирием исповеди. Дело в том, что принималась она сначала в письменном виде, и лишь после предъявления написанного следовала устная расшифровка. По указанию строгого пастыря, совершенные в течение каждого дня грехи должны были обязательно фиксироваться на бумаге, и уже перед первой в истории "Ветерка" исповедью возникло что-то вроде соревнования – кто больше напишет. На идущего к о. Мартирию с толстой стопкой исписанных листков остальные смотрели с завистью. Уже тогда у Игорька возникали трудности, но он успешно их решил, наговаривая свои грехи Налёту или Лаврухе, и те их записывали. Скоро, однако, Шуйца и Десница стали прозрачно намекать, что не с руки им слушать чужие гадости просто так, за здорово живешь, у них, мол, и своих гадостей хватает. Пришлось платить гревом, что для Игорька проблемой не было, проблемой было прочесть написанное. Когда на исповеди Игорек смотрел в свой листок и униженно что-то лепетал, со стороны могло показаться, что он кается в убийстве с расчлененкой, на самом же деле староста пытался прочесть простое безличное предложение: "Не убрал в тумбочке". Зная об Игорьке подобное, человек сторонний наверняка сделал бы вывод о его недоразвитости, что было бы непростительной ошибкой. Не написав в школе ни одного сочинения, Игорек обожал сочинять. Раньше по просьбе товарищей он такие письма заочницам надиктовывал, что, прочитав их, несчастные женщины со слезами на глазах, с пирожками в узелках и с последними деньгами в кошельках летели на зону, чтобы встретиться там с автором незабываемых строк и если не спасти несчастного арестантика, то хотя бы в меру сил и возможностей утешить. Заключенного, чья подпись стояла под душещипательным письмом, приводили на свидание, но будь то начитавшаяся Грина юная дева или дева старая, а тем более вдова, после смерти постылого мужа впервые поверившая мужчине, – никто из них не соглашался с тем, что человек, вызвавший в душе бурю чувств, воспоминаний и надежд, и есть этот ухмыляющийся хмырь с блудливым взглядом и начищенной медной фиксой под заячьей губой. И они были правы – автором всегда был другой, и звали его Игорек. Славы Игорек не искал, за свое творчество довольствуясь половиной выуженной у заочницы денежной суммы и парой-тройкой пирожков – он всегда следил за своей фигурой.

В конце концов начальству надоели потоки слез, проливаемых несчастными дурами в служебных кабинетах, автора прелестных писем легко вычислили и отправили на недельку в ШИЗО, чтоб навсегда отбить охоту к сочинительству. Как, помнится, сказал тогда Челубеев: "Небось не Достоевский, больше писать не станет", – Достоевского Марат Марксэнович не читал и читать не собирался, но о его каторжном опыте слышал. Оказавшись в холодном бетонном пенале изолятора, Игорек зарекся что-либо еще сочинять, но сама по себе в голове начала вдруг складываться сказка: "Жил-был царь, и были у него три дочери: старшая – Безноска, средняя – Безглазка и младшая – Безголовка". Что будет с ними дальше, Игорек не знал и знать не хотел если не до конца жизни, то до конца срока точно, однако с назначением его старостой храма сочинительский дар забил с новой силой, как недавно отремонтированный, хорошо прочищенный к юбилейной дате городской фонтан.

И вновь то были письма, но уже не от зэка бабе, не от физического лица физическому, а от юридического юридическому – в различные фонды, общественные организации, на заводы и фабрики – со слезной просьбой "помочь встать на ноги, окрепнуть духовно и физически для будущей свободной и праведной жизни" членов общины православного храма во имя Благоразумного разбойника ИТУ 4/12-38. Фонды были наши, не наши и совсем чужие, но не было таких, кто бы не откликнулся на просьбу, – Игорьково слово пробирало всех. Ладно "Евреи за Иисуса", но и те, кто изначально был против, даже они не могли устоять! Так, синагога города Биробиджана прислала в "Ветерок" десять килограммов старого засахарившегося меда и пять пар унтов, правда, почему-то на одну ногу. Православные фонды и организации откликались на письма такими же прочувствованными ответами с многозначительными цитатами из Писания, но материальной поддержки от них не было никакой.

– Наши добрые, но жадные, – резюмировал Игорек и перестал писать своим.

Удивляли американцы. В ответ на каждую просьбу о помощи они присылали кипы пропагандистской литературы, которую Игорек читать запрещал, футболки, которые изнашивались потом до полной негодности, но надписи на них так и оставались непереведенными, и красиво упакованный несъедобный грев. В обязательном порядке наивные америкосы укладывали в каждую посылку презервативы, как будто у русских зэков нет других проблем, кроме проблемы безопасного секса. В последнее время Игорек сосредоточил усилия не на своих и не на чужих, а, так сказать, на сторонних, отправляя письма руководителям дышащих на ладан промышленных предприятий.

"Оступились ребята, надо поддержать", – скорее всего, так формулировал задачу подчиненным ошалевший от новой шальной жизни красный директор, и подчиненные ее привычно выполняли – посылали в зону всяческий неликвид. Это могли быть и пугающего вида детские игрушки, и устрашающие предметы женской гигиены. Наверняка кто-нибудь другой выбрасывал бы подобное сразу по получении, кто-нибудь другой, но не Игорек. Отправив благодетелям горячее благодарственное письмо, все присланное актировалось и складировалось, чтобы когда-нибудь пригодиться, и почти всегда пригождалось. Похожие на крокодилов зеленые плюшевые медведи отправлялись в детский дом, откуда в ответ приходил вдруг ящик с сигаретами, неведомо как туда попавший по гуманитарке же, а женские прокладки сорок пятого размера летели в женскую зону, нежно именуемую "Курятником", откуда присылался ожидаемый мешок яичного порошка – при "Курятнике" был курятник на тысячу кур-несушек.

Это не отрицали даже враги – общинные закрома пополнялись благодаря сочинительскому дару Игорька. Сочинительскому, подчеркнем, – не писательскому. Своей рукой Игорек по-прежнему ничего не писал. А узнав, что Иван Грозный даже не расписывался за себя, потому как не царское это дело – лишь печать ставил, то заказал себе печать и расписываться перестал.

И вдруг: "Перепишешь Левит".

И не один раз, не два, а три!

Нет, наверное, скрепя сердце и сцепив зубы, Игорек сел бы за стол и переписал никому не нужный Левит целых три раза, но, только представляя себя сидящим дни напролет за столом над листом бумаги с ручкой, он испытывал желание кого-нибудь убить. При этом с авторитетом в общине можно было навсегда попрощаться. Но не потеря авторитета в чужих глазах пугала Игорька – он боялся потерять свой собственный авторитет в своих собственных глазах. Игорек не просто себя уважал, Игорек себя любил, и не собирался из-за какого-то Левита свою любовь терять. Нанесенный монахом удар был прямым в челюсть, после такого боксеры падают и, лежа, раскинув руки, вместе с судьей считают до десяти, но Игорек только качнулся.

Когда сопровождаемый пристальным общинным взглядом староста отошел от аналоя, так и не ощутив на своем темени привычной тяжести епитрахили, и на мгновение остановился, все поняли – исповедь не принята, и Игорек понял, что все это поняли. Продолжив движение, он скосил взгляд, задавая себе вопрос: "Кто?" – и, увидев стоящую в левом женском углу уткнувшуюся в псалтырь Светлану Васильевну, твердо на него ответил: "Ты!"

Назад Дальше