Невидимый город – мартышкин коллаж из несочетающихся материалов: железобетонные блоки и гофрированные крыши, георгианская кирпичная кладка, выкрашенная оранжевым, ибо подлежит сносу. Пешеходные мостки в пятнадцати метрах над землей, ловушки для ветра, тоннели смерти, крысиные ходы между монолитами из моноблоков. Там, где когда-то были узкие улицы и просторные площади, теперь пробиты любимые проходные реплики Народной Архитектуры.
Идефиксам сметливых лавочников из зеркального стекла пришлось уступить место дощатым щитам, грубо приколоченным под мертвыми неоновыми вывесками. Я покупаю товары (в которых нет ничего товарного) сквозь дыру в фанере у отрубленной руки. Рука берет деньги, выдает замороженное мясо, мертвые уходят и едят его, чтобы питать свои ледяные сердца.
Я бьюсь изо всех сил, стараясь согреться.
САПФО, УБИРАЙСЯ ДОМОЙ. Верно, мне есть за что отвечать: за все эти воображаемые искушения во плоти и на бумаге. Разве не вы назвали меня сексуалкой? Если так, я обязана исповедовать свою религию. Я называю себя поэтом и должна сочинять то, что исповедую.
Самое страшное современное зло – потеря Личности, за ним идет потеря сексуальности. Или, как не сказал Декарт: "Я трахаюсь, следовательно, я существую".
Зачем тебе знать, сколько у меня было любовниц – одна, две, двадцать?
Зачем ты явилась на затерянный остров, разыскивая меня?
Зачем ты спрашиваешь: "В какой из дней солнце расщепило облака и раскололо свет о ее голову?"
Автобиографий не бывает, есть лишь искусство и ложь.
Проходя по темным улицам, Сапфо не оставляет ни отпечатков, ни следов, смотрит вперед и не видит себя, не видит никаких доказательств себя. Там, где она побывала, нет мемориальных досок. Где она была? Тут? Там? Нигде? И носила белые розы – не красные.
Тело ее – апокриф. Она превратилась в книгу небылиц, но ни одной не написала сама. Ее имя вошло в историю, но труды – нет. Ныне название ее острова известно миллионам, а ее стихов не знает никто.
Проходя по темным улицам, Сапфо не оставляет ни следов, ни отпечатков, смотрит вперед и не видит себя. История будущего уже написана, и ее трудов в этой истории нет. Где собрания ее стихов, что некогда составляли девять томов, где университетские учебники, написанные здравыми филологами? Сапфо (лесбиянка, ок. 600 до Р.Х., род занятий – поэт).
Это было давным-давно. Море, кишащее рыбой, шишак солнца. Солнце до сих пор поймано меж ее век. Когда она трет глаза кулаком, солнце печатает на ее сетчатке морские звезды. Она видит в воде свое отражение; волны разбивают ее образ и по кускам уносят его за море.
Это было давным-давно. Томительная опухоль лона под солнцем. У нее была дочь, которую звали Клеида. Она лежала на твоем солнечном теле, как ящерица облегает камень. Она не мигала, не закрывала глаза – любя тебя, она держала глаза открытыми. Писала ли она, чтобы угодить тебе? Да – как солнце угождает своим касанием воде.
Просияй на меня, София, очисть меня до белизны, сожги отмершее и ускорь живущее. Рыба прыгает в пруду.
Люби меня, София, сквозь время, наперекор часам. Помоги мне забыть мою жизнь. Проходя по темным улицам, не оставляя ни отпечатков, ни следов, Сапфо увидела двух женщин – они обнимались в растворе дверей. Как их звали? Андромеда, Аттис, Дикка, Горго, Эранна, Гиринно, Анактория, Микка, Дориха, Гонгила, Археанасса, Мнасидика…
Это было давным-давно.
Кажется, сегодня ночью я что-то видела. Где-то между четырьмя и пятью утра, после последнего пьянчуги и до первой птицы, в тот счастливый час, когда ненадолго затихают даже супермаркеты. Я люблю бродить в этот час по городу, набитому траченной жизнью на квадратный дюйм, опустошенному правительством на мили и мили. В этом месте лучше быть одной.
Никто не говорит, а если говорят, то за них это делают нож или деньги, и не зови, пожалуйста, на помощь. Пожалуйста, не кричи. Ты ведь не будешь, правда? Факт физиологии – кричать под пыткой невозможно. "Она ни в чем не раскаивается. Пырни ее еще разок". Это пустыня. Проклятый круг суши.
Прошу тебя, не плачь. Власти подарили частному сектору позолоченную лейку для освежения города. Вон там, у последнего дома времен королевы Анны, что на мели скотопригонного двора и в узилище подъемного крана, собираются построить раковую больницу и сорок пять стилизованных коттеджей для неизлечимо больных. Замечательно. Много новых рабочих мест. Уборщики, охрана, ночная смена, полоскатели уток, собаководы, шофер для подвоза стерильных бинтов, механики для гигиеничного удаления поджелудочной железы, кишечника, желудка, голосовых связок, печени, костей. Одному разруха, другому зарплата. Они называют это проектом "Прометей".
Я рассматривала дом – темный, лицевой стороной обращенный прочь, – и вдруг мне показалось: чье-то лицо все же смотрит на меня. На узком коньке без видимых вспомогательных средств балансировала женщина, стройная. Рядом на кране скотного двора подмигивали красные предупредительные огоньки, позади нее – бело-розовая луна.
Сапфо, стоящей под уличным фонарем в широкой юбке света, кажется, что в край тротуара бьется море, в изношенных парусах свистит ветер. Но это лишь ветер, что носит мусор, лишь дырявый бак у нее над головой, что же останется? То, что она слышит, или то, что ей слышится? То, что она видит, или то, что ей видится? В конце концов, что видит она, кроме сцепления молекул, на которые воздействует свет, что она слышит, кроме собственных россказней?
Вот что я видела. Женщина, обнаженно-раскрашенная маскировочными красками. Тело оранжевое под натриевыми лампами, пурпурное под багровым небом, золотое от соблазна денег и слегка посеребренное – на счастье.
Во главе ее трехзвездная лента Ориона бдительно вытянулась верным псом у ног хозяйки. Женщина прорвала равнину скальным выбросом. Возвысилась надо мной, как грозный судия. И волосы ее были пламенеющим мечом.
Она ветвилась, как оливковое дерево, и вес ее, и размах ее, и раскинутые руки – столь многое поддерживалось малым. Она стояла вполоборота, ствол ее был гладок и мутовчат. Подожженные листья густо усыпали ей волосы. Она была Дафной в зеленом бегстве. Аполлоном в золотой погоне. Ловчий и Непорочная.
Афродита, богиня желанья, восстань нагой из морской пены, оседлай гребешок раковины, приди сюда, где земля у ног твоих распускается травой и цветами. Голубки и воробьи пусть вьются, сопровождая тебя.
Сапфо слышит море, слышит ветер в изношенных парусах. Она плывет по времени в лодке юной луны.
Сапфо ведомо желанье, ведомо тело, покинутое кровью, ведомо, когда мужество оставляет члены. Ей ведом тот единственный взгляд, что домогается ее взора.
Внизу, на грязном тротуаре, Сапфо подняла глаза. Она смотрела на утес, склонившийся над морем, смотрела на ее тело, склонившееся над утесом. Жесткий белый откос и непрощающее море. Не за любовь к тебе, Фаон, а за утрату ее. И не один, а много раз – за утрату ее. ("Поэтесса Псапфо из-за любви к перевозчику Фаону, который отверг ее, бросилась с лесбосских скал в темные воды Эгейского моря". Овидий, римлянин, 43 до Р. X. -17 от Р. X., род занятий – поэт.)
Белое тело цвета кости, разбившееся рядом с каракатицей, принесенной в жертву Афродите. Белое тело цвета кости и белая кость каракатицы. Кость, черные чернила и сухие пески времени. Писатель и написанное. Сапфо (лесбиянка, ок. 600 до Р. X., род занятий – поэт).
Вот что я видела.
Женщина балансировала на краю парапета, ее руки вытянулись долгими крыльями. Она оперила свой страх, обернув свое сердце в заемные перья. Как иначе она могла сбежать, если ее темный дом заперт и охранялся, лишь хитрая уловка окон и дверей? Вокруг нее сложили кирпичные стены лжи, сцементировав их притворством; у ног ее гнила широкая деревянная лестница.
Для бегства оставался лишь один маршрут, и он мог стоить ей жизни. Следовательно, жизнь свою она оценила и поняла, что она ценнее толстых ковров лжи и безвоздушных комнат, которые называла своим Домом.
Она сделала крылья из найденных перьев. В доме не оказалось ничего пригодного. Она сделала крылья, прикрепила их, маскарадный костюм напускной храбрости, боевая раскраска против страха.
Прыгай. Она должна прыгнуть. Тяжелое тело в невзвешенном воздухе. Ее бароскопом станет собственное сердце. Кальций и Вода против Азота и Кислорода. Негостеприимная стихия и предмет ее желанья.
Ее раскрывающийся элерон ненадолго прерывает слишком гладкий спуск. Мгновение она способна парить a la belle étoile . Она сказала мне, что ее зовут Монгольфье, но произнесла его по буквам, как ИКАР.
Ветер, погреби ее в себе. Сделай воздушной, желанной для воздуха. Пусть ее кости дышат, пусть жидкости ее испаряются. Она должна поймать поток уверенным крылом.
Если я позову, ответит ли она плавными виражами средь дерев? Сложит ли славу свою к моему запястью? Если я позову, пролетит ли равноудаленно и от обжигающего солнца, и от хлябей морских?
Балансируя на первозданном выступе, она ждет дара языков. Она – зияющее чрево перед пришествием Слова. У нее нет имени для ночи, нет имени для дня, нет имени для своих страхов. Ею владеют безымянные вещи.
Слово зовет ее. Слово, которое есть дух, дыхание, слово, что вешает мир на свой крючок. Слово возносит ее, переводя невнятную плоть в воздушный синтаксис. Слово поднимает ее с четверенек и влагает в ее уста бога. Одной октавой языка она омахивает съежившийся мир.
Крылатое слово, Гермес, бог Красноречия и Воров; а если по-римски – Меркурий. Стремительное слово в крылатых сандалиях, что училось ворожбе у Фрии на горе Парнас. Слово среди гальки в пруду. Мужское сверло в женском ложе, искусство добывания огня – вихрем палочки в камне. Слово, добытое из огня, огонь – из слова, Сапфо, 600 до Р. X.; или лучше звать ее Гермафродитом? Мальчик-дочь, девочка-сын, мужское сверло в женском ложе, родившийся из ночи похоти Гермеса и Афродиты. Мальчик-дочь, девочка-сын, союз языка и страсти.
Такова природа нашего пола: она берет слово, пристегивает его и глубоко проникает в меня. Слово у меня внутри – я становлюсь им. Слово долбит мое лоно, мое лоно вздувает его. Новые значения распускаются из моих бедер. Мы вместе разграбили словарь, прикарманив лексикографический секс. Мы предпочитаем не замечать гладких романтических слов и копаем глубже, разыскивая удовольствия распутника. Зрелое, сочное слово, созревшее за многие века, слово многослойное, полное ассоциативных наслаждений. Потасканные слова нравятся нам больше. Для меня в этом – извращенное стремление вернуть шлюхе девственность. Разве мы не куплет? Не две строчки подряд, рифмующиеся друг с другом? Прильни глазом к замочной скважине и увидишь нас – одну на другой, мы бараемся, как идеальная пара дактиля и спондея. Клетку для спаривания, где мы должны свести концы с концами. Мою хорошо покрытую кобылку и меня, ее всадницу, – в воздухе.
Увидь меня. Сейчас же. Я не р(Р)омантик, а настоящий К(к)лассик. Я не верю в любовь с первого взгляда. Я не увлекусь тобой, но еще один шаг – и ты повлечешься за мной.
Что вообще влачится?
Однажды некий ангел спрыгнул с небес, чтобы найти себе новые миры, и руки его запутались в звездных зигзагах. Люцифер, чьи раны источали свет…
Молния громовержца Зевса – сквозь робкие облака голова кометы, золотом брошенный ядерный диск.
Мертвецы – в Тартар, черные тополя у черной реки. Черное древко, гладкое, и пес с зазубренными клыками.
Икар, летучий мальчик, тело которого глазировано солнцем. Его обожженное тело, разбившее зеркальное море.
Осень. Длинные листья, ярко ниспадающие с деревьев.
Гермес. Со шпорами звезд.
Увлекись мною, повлекись за мной, как падает яблоко, как падает дождь, потому что так нужно. Пусть тяготенье станет якорем твоему желанию.
Она упала, как голос мальчика-певчего на нотном стане сладострастия. Голова закинута, горло обнажено, тело изломано, голос сломан в экстазе хвалы. Хвалы из уст, из бедер ее, эстетичные и экстатичные в покровах пламени.
Стащи рубашку через голову, брось ее и сама бросься в мои объятия, любовникам время без нужды. Афродита приканчивает Кроноса. Пади сквозь бездонную бочку наших часов. Это время – наше, не Времени. Тут, там, нигде, неся белые розы – не красные.
В небе не было цвета, когда она шла вдоль берега.
Сверкали белые раковины, глазированные морем. Она приставила одну к уху и услышала странный стон моря. Она посмотрела туда, где свет легко скользил по воде. Свет, что балансировал на узких гребнях волн, кувыркался в сводах вод.
Свет взбивал тусклую пену и бросал клочья лепестками к ее ногам, и ноги ее стекленели в мелководье.
Вода швыряла прошлое ей на ноги, влекла за собой ее будущее, шипя и вытягиваясь волнами.
Плавник на песке. Она подняла деревянный клин, слишком легкий, ибо всю сущность его вылизало водой. Всего лишь прошлое, полая вещь в руке, всего лишь прошлое, но форму и запах его она узнала. Удобная старая форма, предназначение коей умерло.
В небе облака. Ей хотелось увидеть небо, но облака были красивыми. Смутные, розовые, хорошо знакомые. Разве плавника и облаков не хватит? Воспоминаний и того, что у нее еще осталось, – не хватит? Зачем рисковать знакомым ради того, что скрыто? Будущее может оказаться таким же, как вчера; она сумеет укротить будущее, не замечая его, позволив ему стать прошлым.
Она бросилась бежать. Выбежала из дня, что обмотался вокруг нее кольцами умеренного здравого смысла. Бежала туда, где солнце только начинало небо. К тонкой ступеньке солнца, до которой только дотянуться. Она подпрыгнула, обеими руками вцепилась в перекладину лестницы и забросила себя в теплый желтый свет.
Поезд был переполнен. Не Сапфо ли это, обе руки свисают с неоновой перекладины?
Пикассо
Пикассо открыла книгу.
– Верно, Руджеро не может быть Джентльменом с Заднего Двора?
Была ночь, Долл Снирпис сидела у свечи. Руджеро не пришел. Почему он не пришел? Объяснение могло быть только одно, и Долл объясняла его.
– Если его штырь направлен не на меня, то на кого же?
Долл видела, как Епископы и Короли стояли перед ней, и наипокорнейше опускалась перед ними на колени. Она держала и королевский скипетр, и гораздо реже наблюдаемую корону. Она качала Помпу Епископа. Ее искусные пальцы славились не меньше пальцев Арахны. За ее Верх и Низ поднимали тосты офицеры флота Его Величества. Не было мужчины, нижняя часть тела которого в ее присутствии оставалась бы непоколебимой.
– Не на мужчину, – сказала Долл. – Может быть, на Маргаритку?
Мадам Клиленд, подруга и соперница Долл, содержала Клумбу Маргариток на Пушечной улице. В "Петухе и Пушке" одевались строго по этикету: декольте, корсажи, кружева и корсеты, под которыми скрывались брюки. Это был дом удовольствий для тех, кого не интересовал противоположный пол.
Руджеро в Притоне Содомитов?
Откинув рубашку юноши, он подставил ветерку римские Холмы Наслаждений и пересекавшую их узкую долину. Затем, хорошенько увлажнив слюной свой инструмент, чтобы тот двигался беспрепятственно, он ввел его, заставив юного страдальца извиваться, корчиться и бормотать нежные жалобы. Когда первые трудности остались позади, все пошло как по маслу, без излишнего трения и сопротивления; затем, обхватив одной рукой бедра фаворита, он взялся за его красноголовую игрушку из слоновой кости, стоявшую совершенно несгибаемо, доказывая тем самым, что если сзади юноша и напоминал мать, то спереди был точной копией отца. Игрушкой этой он некоторое время забавлялся а другой рукой развратничал с волосами мальчика, потом, перегнувшись через его плечо вперед, повернул к себе лицо, отстранил спадавшие на него локоны, прижал к себе, чтобы поймать долгий выдох поцелуя. После чего, возобновив скачку, продолжил набег на тылы, постепенно достиг кульминации, сопровождавшейся обычными симптомами, и прекратил военные действия.
Долл Снирпис закрыла книгу. Руджеро – Джентльмен с Заднего Двора? Руджеро, предпочитающий баранью ногу идеальному английскому бифштексу, торгует турецким товаром в честном английском ларьке?
– Ну что ж, – сказала Долл, – если он желает Содомии, будет ему Содомит!
– Очень Верно. Очень Правильно, – ответила мисс Мэнгл, посасывая Кальян.
Миру явилась Долл в брюках, пудреном завитом парике, свободной рубахе и шелковых чулках на вывернутых ногах. Долл в треуголке, застегнутая на все пуговицы. Долл с тонкими усиками и военной выправкой. Долл, хорошо упакованная, с гульфиком и искусственным членом.
– Я готова встретиться с этим Жеребцом-Перевертышем, – сказала она и вышла из дома в тот момент, когда в него вошла полночь, обе с заднего двора.
– Теперь, – сказала Долл, – я вылитый Брадаманте , – и не раздумывая вошла в ворота "Петуха и Пушки".
Пикассо закрыла книгу и быстро отложила ее. Книга принадлежала сидевшему рядом мужчине. Сосед спал; при виде странного засаленного тома ее рука сама потянулась к нему. Обложки не было, книга оказалась незнакомой. Что это? Порнография восемнадцатого века? Мужчина пошевелился, и Пикассо опустилась на место.
Она посмотрела на соседа. Около пятидесяти; мужчина скорее нес свои годы, чем переносил их, и не пытался скрывать возраст. Виски седые, лицо морщинистое, закрытые веки припухли, смуглая кожа отливала пурпурным блеском. Но он был строен, высок, изящен и напоминал бабочку Пурпурного Императора, уснувшую на серой скамье.
Его кисти сужались к длинным тонким пальцам, что выдавало необычайную силу при явной чувствительности. Его пальцы шевелились во сне, и Пикассо невольно подумала о змеях.
Хотя мужчина был в рубашке и просторных брюках, она заметила, что в теле его больше кости, чем плоти. Он был анатомичен – наглядное пособие на грубом верстаке человеческого каркаса. При вскрытии, представила она, с его незамысловатого скелета срезают аккуратные жилистые квадратики. Плотный симбиоз мышц и нервов, ткани и флюида свисал во всей своей совокупности с тривиальной вешалки.
Болты его выступающих ключиц тронули Пикассо. А если отогнуть ему голову и обнажить щитовидный хрящ, его адамово яблоко? Наверное, оба поняли бы, как уязвим он и прочие мужчины до него. Если бы она протянула ему плод, он принял бы этот дар?
Они стояли в саду и смотрели на дерево. Зеленое дерево, освещенное красными шарами. Она сказала:
– Съев этот плод, ты съешь тот свет, что он дает, и в Человеке зажжется фонарь, при котором он сможет прочесть себя.
Гладкие женские пальцы держали плод и он подумал о змеях.
Гендель боролся со снами.