Нет желаний нет счастья - Петер Хандке


В книгу известного австрийского писателя входят повести, написанные в 70-е годы. Все они объединены одной мыслью автора: человек не может жить без сколько-нибудь значимой цели; бессмысленное, бездуховное существование противно человеческой природе; сознание, замкнутое в кругу монотонных бытовых действий, не позволяет человеку осмыслить большой мир и найти свое место среди людей; он оказывается одинок в равнодушном обществе "всеобщего благоденствия".

Петер Хандке
Нет желаний - нет счастья

"Не not busy being born is busy dying".

Bob Dylan

"Dusk was falling quicly. It was just after 7 p. m., and the month was October".

Patricia Highsmith "A Dog’s Ransom"

В воскресном выпуске каринтской "Фольксцайтунг" под рубрикой "РАЗНОЕ" было напечатано: "В ночь на субботу домашняя хозяйка из А. (община Г.) пятидесяти одного года покончила жизнь самоубийством, приняв слишком большую дозу снотворного".

Прошло уже почти полтора месяца с тех пор, как умерла моя мать, и мне хочется засесть за работу прежде, чем горячее желание написать о ней, овладевшее мной на похоронах, остынет и вновь обратится в тупое оцепенение, с которым я реагировал на известие о её самоубийстве. Да, скорее засесть за работу, ибо горячее желание написать о матери, хоть оно внезапно и возникает ещё иной раз, бывает столь смутным, что мне понадобится усилие, чтобы сообразно своему состоянию не просто выстукивать на пишущей машинке какую-нибудь одну букву. Подобная механотерапия сама по себе не помогла бы мне, а лишь усугубила бы мою пассивность и апатичность. С тем же успехом я мог бы уехать - в дороге моя бездумная дремота и безделье к тому же не так действовали бы мне на нервы.

Последний месяц-полтора я стал более раздражительным, при беспорядке, холоде или тишине со мной лучше не заговаривать, и подбираю каждую нитку или крошку на полу. Меня порой удивляет, что вещи не валятся у меня из рук, я словно бы внезапно теряю чувствительность, вспомнив об этом самоубийстве. И всё-таки я мечтаю о таких минутах, ведь тогда оцепенение моё проходит и в голове проясняется. Я ощущаю ужас, но он действует на меня благотворно: наконец-то разогнана скука, тело расслабилось, нет нужды напрягаться, время течёт безболезненно.

Самым скверным в такие минуты было бы чьё-то участие - взглядом, а тем более словом. Тогда я сразу же отвожу взгляд или обрываю говорящего. Мне необходимо ощутить: то, что я сейчас испытываю, никому не понять и поделиться этим ни с кем нельзя - только так мой ужас получает истинный смысл, обретает реальность. Но стоит кому-то заговорить о нём, как мной вновь овладевает скука, и опять всё случившееся утрачивает своё значение. Тем не менее я время от времени с каким-то безрассудством рассказываю людям о самоубийстве матери и сержусь, если кто-нибудь осмелится сделать какое-либо замечание. Лучше всего, если меня в эту минуту отвлекут или начнут подтрунивать надо мной.

Когда Джеймса Бонда в последнем фильме спросили, мёртв ли противник, которого он только что перебросил через перила, и он ответил: "Надо надеяться!", я, например, рассмеялся с облегчением. Шуточки о мертвецах и смерти меня не трогают, наоборот, они даже действуют на меня благотворно.

Приступы страха бывают теперь всё более короткими, это скорее провалы в небытие, чем приступы; мгновение спустя бездна вновь затягивается, и если я с кем-то веду разговор, то тут же пытаюсь выказать особую заинтересованность, словно бы допустил неучтивость к собеседнику.

Кстати, с тех пор, как я начал писать, эти припадки, потому, видимо, что я пытаюсь описать их как можно точнее, вовсе исчезли, пропали. Описывая их, я вспоминаю о них как о завершённом периоде своей жизни, и усилия, которые я затрачиваю, чтобы вспомнить их и выразить, целиком поглощают мои силы, и мгновенные дневные кошмары, мутившие меня последнее время, оставили меня в покое. Дело в том, что у меня порой случались "приступы": самые обыденные представления, многократно повторяемые, стёртые за годы и десятилетия изначальные представления, внезапно распадались, и я испытывал боль от тотчас образовавшейся в сознании пустоты.

Теперь это прошло, у меня больше не бывает таких приступов. Когда я пишу, я неизбежно пишу о прошлом, о том, что вытерпел, по крайней мере относительно того времени, когда я пишу. Я занимаюсь литературным трудом, как обычно, отчуждаюсь, превращаюсь в машину, которая вспоминает и выражает определённые мысли. Я пишу историю матери потому прежде всего, что полагаю, мне о ней и о причинах её смерти известно больше, чем какому-нибудь постороннему репортёру, который, вероятно, без труда мог бы объяснить этот интересный случай самоубийства с помощью религиозной, индивидуально-психологической или социологической таблицы толкования снов, а также в собственных интересах: когда появляется дело, я оживаю, и, наконец, потому, что хочу не хуже какого-нибудь стороннего репортёра, хотя и на иной манер, сделать из этого САМОУБИЙСТВА показательный случай.

Разумеется, все эти мотивы произвольны и могут быть заменены другими, равным образом произвольными. Так, например, краткие мгновения, когда я словно терял дар речи, и горячее желание выразить своё состояние были тоже поводом к тому, чтобы взяться за перо.

Приехав на похороны, я нашёл в сумочке матери квитанцию номер 432 на заказное письмо. В пятницу вечером, прежде чем пойти домой и принять снотворное, она послала мне во Франкфурт Заказное письмо с копией завещания. (Но зачем СРОЧНОЕ?) В понедельник я зашёл на ту же почту, чтобы позвонить по телефону: Прошло два с половиной дня после её смерти, перед почтовым чиновником я увидел жёлтый блок квитанций на заказные письма: за прошедшие дни было послано ещё девять заказных писем, номер следующей квитанции был теперь 442, внешне эта цифра так походила на ту, которую я хорошо помнил, что я в первую минуту растерялся и посчитал всё случившееся недействительным. Желание рассказать кому-нибудь обо всём этом прямо-таки придало мне бодрости. День тогда стоял очень ясный; поблёскивал снег; мы ели суп с фрикадельками из печёнки; "Всё началось с того, что…"; если так приступить к рассказу, всё покажется выдумкой и мне не пробудить у слушателя или читателя участия к этому случаю, просто я расскажу ему довольно невероятную историю.

Итак, всё началось с того, что пятьдесят с лишним лет назад моя мать родилась в той самой деревне, в которой и умерла. Вся полезная земля вокруг принадлежала тогда церкви или родовитым землевладельцам; часть земли они сдавали в аренду населению, состоявшему главным образом из ремесленников и бедняков крестьян. Всеобщая бедность была так велика, что собственный клочок земли был большой редкостью. Фактически здесь сохранялось положение, существовавшее до 1848 года, когда формально было отменено крепостное право. Мой дед - он жив ещё, сейчас ему восемьдесят шесть лет - плотничал и наряду с этим возделывал с помощью жены землю, косил луга, за что вносил владельцу ежегодную арендную плату. Он был словенец по происхождению и родился вне брака, как и большинство детей бедняков в то время; достигнув половой зрелости, они не имели, однако, средств для женитьбы и дома для семьи. Но мать деда была дочерью зажиточного крестьянина, а отец деда - дед называл его не иначе как "производителем" - батрачил у него. Так или иначе, но мать деда получила средства на покупку собственного маленького хозяйства.

Многие поколения неимущих батраков с прочерками в метрических свидетельствах рождались и упирали в чужих домах, не оставляя никакого наследства, ибо всё их имущество состояло из праздничного костюма, в котором их и клали в гроб; дед первый вырос в родном доме, а не в чужом, где бы его только терпели за ежедневный труд.

В защиту экономических основ западного мира в разделе экономики одной из газет недавно было сказано, что собственность - это ОВЕЩЕСТВЛЁННАЯ СВОБОДА. Для моего деда, первого владельца хоть какого-то недвижимого имущества в длинном ряду неимущих и, следовательно, бесправных, это определение, может быть, ещё и подошло бы: сознание, что ты хоть чем-то владеешь, давало ощущение свободы, и потому после многовекового бездействия у этих людей внезапно пробудилась жажда деятельности и свободы; в случае с дедом это с полным основанием означало жажду увеличивать состояние.

Первоначальное имущество было, правда, настолько мало, что требовалось приложить все силы, чтобы его хотя бы сохранить. Оставалось, таким образом, единственная для честолюбивых мелких собственников возможность: копить.

Вот мой дед и копил, пока не потерял накопленное во время инфляции двадцатых годов. Позже он снова начал копить, и не только откладывал деньги, но, главное, подавлял свои желания, предполагая это иллюзорное отсутствие желаний и у своих детей; жена его - будучи женщиной - от роду о каких-либо желаниях и думать не смела.

Дед продолжал копить - до тех времён, когда детям понадобится выделить приданое для женитьбы или необходимое имущество для профессиональной деятельности. Употребить накопленное на их ОБУЧЕНИЕ - подобная мысль, особенно в отношении дочерей, просто не могла прийти ему в голову. Вековые страхи голи перекатной, для которой повсюду была чужбина, вошли также в плоть и кровь его сыновей, и, когда одному из них, скорее случайно, чем по принятому заранее решению, досталось бесплатное место в гимназии, он и нескольких дней не выдержал непривычной обстановки; ночью пешком прошагал он сорок километров из окружного центра домой, а там - была как раз суббота, когда обычно дом и двор приводились в порядок, - ни слова не говоря, принялся мести двор; шорох метлы на рассвете говорил сам за себя. Столяром он потом стал дельным и был вполне доволен судьбой.

Он и его старший брат погибли в самом начале второй мировой войны. Дед до войны продолжал копить и вновь потерял накопленное в безработицу тридцатых годов. Он копил, а значит: не пил, не курил и можно сказать не играл. Единственное, что он себе позволял, - это сыграть в карты в воскресенье; но и те деньги, которые он выигрывал - а играл он с умом и почти всегда бывал в выигрыше, - он откладывал, разве что совал самую мелкую монету детям. После войны он снова начал копить и копит поныне, будучи уже на пенсии.

Его сыну, оставшемуся в живых, владельцу столярной мастерской, в которой заняты двадцать рабочих, нет нужды копить; он вкладывает деньги в дело; а это значит, что может пить и играть, в его положении это даже полагается. У него, в отличие от всю жизнь молчавшего, замкнувшегося в себе деда, благодаря этому несколько развязался язык, что он использует, представляя, как член общинного совета, захудалую маленькую партию, грезящую на основании великого прошлого о великом будущем.

Женщина, родившаяся в таких условиях, была заранее обречена. Можно сказать и утешительно: у неё по крайней мере не возникало страха перед будущим. Гадалки на храмовых праздниках предсказывали будущее по руке только парням, а у женщин какое будущее - смех, да и только.

Нет права на инициативу, всё заранее определено: первые заигрывания, смешки, смущение, позже первый раз несвойственное ей самообладание, которое входит в привычку, первые дети, недолгие минуты со всеми после возни на кухне, глухота к ней окружающих, её глухота к окружающим, привычка разговаривать с самой собой, больные ноги, расширение вен, а там беспокойный сон, рак матки, и со смертью исполнено предопределение. Всё это составляло элементы, детской игры, в которую охотно играли местные девочки: устала - очень устала - больна - тяжело больна - умерла.

Мать была предпоследней из пятерых детей. В школе она проявила себя умной девочкой, учителя давали о ней самые положительные отзывы, больше всего хвалили за аккуратный почерк; но школьные годы быстро кончились. Учение было как бы детской игрой; женщина получала положенное законом образование, но, став взрослой, обнаруживала его ненужность. Ей приходилось привыкать дома к будущим семейным обязанностям.

Да, страха она не испытывала, кроме естественного - в темноте и в грозу; и ощущала только переходы от тепла к холоду, от влаги к сухости, от душевного равновесия к недомоганию.

Время, отмеченное церковными праздниками, пощёчинами за недозволенное посещение танцплощадки, завистью к братьям, радостью участия в хоре, бежало быстро. Всё, что ещё происходило в мире, было как бы в тумане; газет они не читали, кроме воскресной газеты их епархии, да и в ней только роман с продолжениями.

А сами воскресенья: варёная говядина с соусом из хрена, игра в карты, смиренное присутствие женщин, однажды всей семьёй сфотографировались с первым радиоприёмником.

Мать была непоседой, на всех фотографиях она то встанет руки в боки, то обнимет младшего брата. И всегда весело смеялась, словно и жить иначе не могла.

Дождь - солнце, на улице - дома: женские настроения зависели от погоды, поскольку "на улице" почти всегда означало - собственный двор, а "дома" - только собственный дом без собственной комнаты.

Климат в наших краях подвержен робким колебаниям: холодная зима и знойное лето, но после захода солнца или просто в тени можно и летом замёрзнуть. Много дождей; часто уже в начале сентября перед слишком маленькими окошками все дни напролёт висит влажный туман, окошки и сегодня делают не больше; капли воды на бельевых верёвках, жабы в темноте под ногами, комары, насекомые, ночные бабочки даже днём, под каждым поленом в дровянице мокрицы и черви; с этим надо было мириться, другой жизни они не знали.

Редко, ничего не желая, она была чуть счастлива, чаще же, не желая ничего, она была чуточку несчастлива.

Возможностей сравнить свой уклад жизни с иным укладом нет: что ж, и никаких потребностей?

Началось всё с того, что моя мать чего-то захотела: она захотела учиться; когда она училась в школе, ещё будучи девочкой, она себя хоть немного ощущала. Именно так, как говорят: "Она себя ощущала". Первое желание, к тому же высказанное и не раз повторенное, стало навязчивой идеей. Мать рассказывала, что "умоляла" деда разрешить ей учиться. Но об этом не могло быть и речи: движения руки было достаточно, чтобы с этим покончить; отмахнулся - и думать о том нечего.

Тем не менее в народе глубоко коренится стародавнее уважение к совершившимся фактам: беременность, война, государство, обычаи, смерть. Когда моя мать просто ушла из дому, пятнадцати или шестнадцати лет, и в отеле на берегу озера стала учиться стряпать, дед согласился с её желанием, раз уж она всё равно ушла; кроме того, стряпая, многому не научишься.

Но другой возможности уже не было: судомойка, горничная, помощница повара, шеф-повар. "Есть будут всегда". На фотографиях - покрасневшее лицо, блестящие щёки; мать подхватила под руки оробевших серьёзных подруг, тянет их за собой; на лице радость от уверенности в себе: "Со мной никакой беды в жизни не случится!"; откровенная, бьющая через край жажда общения с людьми.

Городская жизнь: дешёвые короткие платья, туфли на высоких каблуках, холодная завивка и клипсы, беспечность и жизнерадостность. Мать даже побывала за границей! - горничной в Шварцвальде, тьма ПОКЛОННИКОВ, никому ни вот столечко! Погулять, потанцевать, поболтать, повеселиться: обманные манёвры, чтобы не допустить половой близости, "да мне никто и не нравился". Работа, развлечения; то тяжело на сердце, то легко. У Гитлера по радио звучный голос. Тоска по родине, как у всех, кто ничего не может себе позволить; и снова отель на берегу озера, "я уже работаю в бухгалтерии", похвальные отзывы: "Фрейлейн… обнаружила способности и сообразительность… Нам жаль расставаться со столь прилежной и жизнерадостной… Она уходит от нас по собственному желанию". Она каталась на лодках, танцевала ночи напролёт, не знала усталости.

10 апреля 1938 года: произнесено то самое немецкое "да!". "В 16 часов. 15 минут после триумфального следования по улицам Клагенфурта на площадь под звуки баденвейлерского марша въехал фюрер. Ликование масс не знало предела. Гладь свободного от льда озера Вёртерзе отразила тысячи знамён со свастикой, украшавших санатории и загородные виллы. Имперские самолёты и наши местные, казалось, соревновались в скорости с облаками".

В газетных объявлениях предлагались значки к избирательной кампании и флаги из шёлка или из бумаги. Футбольные команды, закончив игру, прощались со зрителями выкриками согласно предписанию: "Зиг хайль!" На автомашинах знаки "А" заменили знаком "Г". По радио в 6.15 - приказы, в 6.35 - призывы и лозунги, в 6.40 - утренняя зарядка, в 20.00 - концерт из произведений Рихарда Вагнера и до полуночи - развлекательные программы и танцевальная музыка имперской радиостанции в Кёнигсберге.

"Твой бюллетень для голосования 10 апреля пусть выглядит так: больший круг под словом ДА перечеркни жирным крестом".

Воры, выпущенные на свободу в эти дни и вновь попавшиеся, изобличали себя, утверждая, будто купили спорные товары в магазинах, которых, поскольку они принадлежали евреям, ВООБЩЕ БОЛЬШЕ НЕ СУЩЕСТВОВАЛО.

Факельные шествия и митинги; здания с новыми государственными эмблемами обрели ЛИЦО и ВЫТЯГИВАЛИСЬ В ГЕРМАНСКОМ ПРИВЕТСТВИИ; леса и горы также украсились; перед сельскими жителями исторические события разыгрывались в виде спектаклей на природе.

"Все мы были взбудоражены", - рассказывала мать. У них появились какие-то общие переживания. Даже скука буден представлялась весельем праздников - с таким настроением трудились "до глубокой ночи". Наконец-то обнаружилась великая связь между всем, что до сих пор было непонятным и чуждым; всему словно нашлось своё место, и даже отупляющая, механическая работа стала осмысленной. Рабочие движения, которых она требовала, внезапно обрели - ибо человек сознавал, что их одновременно выполняют множество других люден, - бодрый спортивный ритм, тем самым человеку казалось, что он хоть и в сильных руках, но всё-таки свободен.

Ритм стал существованием, он стал ритуалом. "Общая польза выше личной, общие интересы выше личных". Человеку казалось, что везде он дома, а потому исчезла и тоска по родному долгу; на обороте фотокарточек у матери записаны разные адреса, впервые она завела (или получила в подарок?) записную книжку: появилось вдруг так много знакомых и так много всего случалось, что-то можно было ЗАБЫТЬ. Ей всегда хотелось чем-либо гордиться; а раз всё, что она теперь делала, оказывалось по-своему важным, то она могла и вправду гордиться не чем-то определённым, но вообще, эта гордость стала её состоянием, выражением обретённой полноты жизни; с этим смутным чувством гордости она не хотела теперь расставаться.

Дальше