- Яшке. Если позвонит, обязательно передам. Яшка теребит меня звонками чаще, чем мои басурмане. Все время зовет в гости и грозится оплатить все дорожные расходы. Надо же - племянник, а добрее детей, - вдруг разоткровенничался Меламед.
- А почему бы тебе туда не поехать? Пожил бы полгода в свое удовольствие, - оживилась Хана-Кармелитка. - Климат там, говорят, сносный, жители не антисемиты, автобусы и банкетные залы не взрывают, - нахваливала она Яшкин рай. Уехал бы Меламед на полгода к богачу-племяннику, глядишь, и отвык бы от своей привычки будить весь дом своим свистом.
- Да куда мне, развалине, одному в такую даль, - отрубил Жак. - Случись что, Яшка со мной возиться не станет.
- А ты... ты... - страх залепил Хане рот. Только договори, и Меламед набычится, побагровеет и тут же укажет ей на дверь.
- Ну, что осеклась? Коли уж начала, так заканчивай!
- А ты... ты туда... не один... вдвоем... с кем-нибудь на пару...
- На пару? С кем? С твоим Мао?
- Может, там кого-нибудь встретишь…
- А где я там в джунглях раввина найду?
- Раввины сейчас и в джунглях водятся, - выпалила она, прижимая к груди венесуэльский подарок. - Ты еще, Жак, ничего... Старше тебя мужчины женятся.
- И покойники в гробу иногда недурно выглядят. Жениться, чтобы и вторую похоронить? Ты же, Хана, ради меня со своим не разведешься...
- А вот возьму и разведусь, - с деланным кокетством промолвила она, пытаясь все превратить в шутку.
- Ну, если разведешься, то в тот же день под венец, а назавтра - в свадебное путешествие... - подхватил он ее шутливый тон. - Сперва отправимся к Яшке, в Венесуэлу, а потом махнем в Голландию, в страну тюльпанов и ветряных мельниц. Яшка по случаю нашего бракосочетания расщедрится и подарит нам одну из своих плантаций, а Эли с Омри преподнесут какую-нибудь бухточку возле Монако и белую-белую яхту.
На старинных стенных часах в гостиной закуковала кукушка, которая своим жестяным клювом громко поклевывала запорошенное сумраком время.
- Уже семь, - удивилась Хана. - Заболтались мы с тобой. Пора Маодзедунчика кормить; уже вовсю скулит, бедняжка.
- Сейчас все скулят, - думая о чем-то своем, машинально закивал головой Меламед и после долгой паузы сказал: - Послушай, не попроси тебя этот кляузник, ты бы, наверно, и не пришла? Ты сюда и раньше-то нечасто приходила, может, раз, может, два - когда Фрида сделала то, что сделала, и после моей операции. Боишься, что Миша приревнует?
- Я уже давно ни к кому не хожу. Меня тоже никто не зовет, и я никого не зову…
Голос ее дрогнул, но Жак уже не слышал, подошел к этажерке, снял с полки шахматы, поставил на стол, медленно расставил фигуры и, когда дверь за Ханой захлопнулась, двинул вперед белую королевскую пешку.
Видно, ничейный счет с Эли его не устраивал.
2
Убедить Жака в том, что ему давно уже пора изменить свой образ жизни, покончить с бессмысленным затворничеством, пыталась не только Хана-Кармелитка. С неменьшим рвением уговаривал Меламеда и Моше Гулько, его ближайший друг и однополчанин - глупо, мол, хоронить себя досрочно, не вылезать из своего дота, надо растрястись, купить билет на самолет и смотаться куда-нибудь от этой осточертевшей скуки на Трумпельдор, вечных разговоров о болячках и смерти, если не к преуспевающим близнецам в Амстердам, то в Венесуэлу к оборотистому Яшке или, на худой конец, недельки на две в Литву, откуда тот и вел свой род.
- Нечего править по себе, живому, поминки. Если хочешь, давай в Литву укатим вместе, - не раз предлагал ему Моше. - В Прибалтике я никогда не был. Почему бы туда разок не съездить? В своей Галиции, в Мукачево, я уже побывал трижды, хотя тоже давал зарок никогда туда не возвращаться. И вдруг потянуло так, как в молодости в Израиль. Наверно, родители позвали. Голос мне был: приезжай, мол, Мойшеле, пятьдесят с лишним лет вороны над нами каркают. Приезжай, сынок, кадиш прочтешь над нашими могилами. И я, Жак, плюнул на все зароки, сел в самолет, и - в Киев, а из Киева поездом к ним. Сошел на станции и - на кладбище. Сам знаешь, что там на кладбищах раньше творилось: граждане скот пасли, надгробья с магендавидами на стройматериалы шли, ими тротуары мостили, лестницы… Думал, не то что могилу - следа не отыщу. Сначала так и было, вороны каркают, я плутаю, плутаю среди обломков камней и куч коровьего дерьма, и все без толку, и, когда уже у меня скулы от обиды и ненависти свело, мне, не поверишь, крепко подфартило, я даже глаза от неожиданности протер, не померещилось ли, нет, не померещилось - они: в ложбине - отец, сверху донизу мхом оброс, чуть поодаль - мать, до пояса сколота, ни имени, ни даты. Стою, смотрю, в глазах ужас, а на душе, страшно вымолвить, на душе, Жак, хорошо - нашел все-таки, не зря поехал. Весь день и всю ночь у могил простоял, плакал, просил прощения, что жив остался, что полвека не приходил. А на рассвете бросился в город мастеров искать, нашел на окраине трех гуцулов-каменотесов, купил у них за доллары гранит и все в порядок привел… вернул родителям полные имена, железной решеткой могилы оградил, бук посадил…
- У меня в Литве никого нет, - отрубил Жак. - Даже надгробий. Мне там нечего ни ставить, ни обновлять. Я в Холоне землю купил - для себя и для отца с матерью. Когда умру, Эли и Омри на общий памятник скинутся...
- Но разве ты там в школу не ходил? В речке не купался? Рыбу не удил? По деревьям не лазил? В конце концов - не воевал? По-моему, даже "За отвагу" получил…
- И вышку в придачу. Хорошо еще, сволочи, приговор в исполнение не привели. Вовремя ноги унес. Появись я при той власти, мне бы показали не речку, где я рыбу удил, не деревья, по которым я в детстве лазил, а вздернули бы на первом суку...
- То было при той власти. А сейчас литовцам наплевать на то, что ты из партизанского отряда в Польшу деру дал. По-ихнему, ты, брат, даже подвиг совершил - с оружием в руках от советских оккупантов улизнул. Такие, как ты, там сейчас в почете. Говорят, они там нашим по первому требованию копии делают.
- Копии чего?
- Доносов, допросов, приговоров. За плату тебе твою папочку на тарелочке с золотой каемочкой принесут. Поехали, Жак... За твоими птичками кто-нибудь присмотрит - моя Сара или Хана-Кармелитка… Когда ты дни и ночи напролет у постели Фриды в больнице дежурил, ни один воробышек на Хану не пожаловался.
- Не пожаловался, - подтвердил Жак.
- Не хочешь один - давай вместе. Малость от нашей жары и ежедневных похоронных новостей остынем. А я тебе за носильщика буду и за фотографа.
- Подумаю, - пообещал Меламед. - С Липкиным посоветуюсь.
Было время, когда мысль о поездке на родину ему и в голову не приходила. Литва была для него краем, исчезнувшим из Вселенной; все, что мог, Жак безжалостно выкорчевывал из памяти. Правда, отчий край изредка всплывал из небытия только в его снах. В них против его воли из-под крови и пепла вырастало родное местечко - Людвинавас: одинокое и невесомое дерево возле хаты - не то разлапистый клен, не то усыпанный пупырчатыми плодами каштан, который в ветреную погоду колокольно гудел и стучался ветвями в ставни; серебряной подковой в камышовом обрамлении посреди лугов мелькало озеро; нырял в дремучий бор, кишевший грибами, извилистый проселок. Там, в этих сумбурных снах, жили отец и мама; за окнами кудахтали куры; на отцовском столе тикали принесенные в починку часы; на чердаке голубятника Гирша Цесарки ворковали сизари и витютени; в поле стрекотала жнейка, клекотали аисты, только его, Жака, в этих ночных видениях не было, как будто он и на свет не родился.
Еще совсем недавно Меламед и мысли не допускал, что все вытравленное и забытое в нем вдруг оживет и воплотится в смутное желание вернуться на круги своя. Приехать и на каждом шагу с опаской и презрением оглядываться, не идут ли за тобой полицаи с белыми нарукавными повязками, уведшие с Мясницкой в гибельные Понары его родителей, или гэбэшники, приговорившие его к расстрелу. Он еще пока, слава Богу, в своем уме, готов ехать куда угодно - в Гонолулу, в Венесуэлу, в Амстердам к своим двухметровым голландским невесткам, которые ни слова не понимают на иврите, но в Литву - к этому он совершенно не готов. На протяжении более полувека он жил, словно Литвы вообще никогда не было в его жизни - не было ни его родного местечка, ни полуподвала в гетто на Мясницкой, ни трупного оврага под Вильнюсом…
Пока двери в Литву были наглухо закрыты на железный запор, Жак и слышать о такой поездке не хотел: в то время его никто туда ни живым, ни мертвым заманить бы не мог. Но когда Горбачев, этот казак с отметиной на черепе, их неожиданно и безопасно распахнул перед беглецами и изгнанниками, Литва снова возникла в разговорах и спорах не как оголенная не поддающаяся заживлению рана, а как живое существо, и в непоколебимой решимости Жака, старавшегося все стереть и забыть, появились первые трещины. Меламед, правда, и раньше не умирал от тоски по ней, но и не утолял, как иные, свою боль анафемами - пускай-де там все от мала до велика провалятся за свои грехи сквозь землю и сгорят в аду; не кинулся он сломя голову и вслед за некоторыми своими ушлыми земляками в турагентства за билетами, не стал в спешке паковать чемоданы и собираться в дорогу, а спокойно продолжал подкармливать своих вечно голодных пташек, не помышляя о скором свидании с Литвой. Однако чем ретивей Жак сопротивлялся обуявшим литваков соблазнам, чем насмешливей относился к полувосторженным впечатлениям тех, кто возвращался домой, в Израиль, со своей, как он по-красноармейски ее называл, "бывшей в употреблении" родины, тем больше его тяготили и эта его непримиримость, и это упорство. Наверно, упрямец до гробовой доски стоял бы на своем, если бы в один прекрасный (для него вовсе и не такой уж прекрасный) день не обнаружил в почтовом ящике письмо. Омри и Эли обычно пользовались телефоном, но чтобы письма писали - такого Жак не припомнит. Словно сговорившись с Ханой-Кармелиткой и Моше Гулько, они предложили ему совершить вместе с ними двухнедельный вояж - и не куда-нибудь, а именно туда, в освободившуюся Литву - мол, пока ты, пап, жив-здоров, мы на семейном совете единогласно решили пройти по дорогим для твоего и нашего сердца местам, по которым когда-то хаживали дед и бабка, посетить Рудниковскую пущу, где ты воевал с немцами. Мартина и Беатрис в восторге от нашей затеи, а о твоих внуках - деловитом Эдгаре и шельме Эдмонде - и говорить нечего: они уже не могут дождаться того дня, когда самолет взмоет в небеса. Лучше всего, как нам кажется, предпринять наше семейное путешествие летом, в начале июня, где-то в первой декаде. Жаль только, что наша бедная мама не дожила до этого… Мартина обещает все запечатлеть на пленку. Надеемся, что ты с радостью примешь это предложение и не откажешься стать нашим гидом и толмачом. Все расходы, естественно, мы берем на себя. Точка и поцелуй в конце письма...
Письмо ошеломило Жака, а желание сыновей взять все расходы на себя просто его рассердило. Он что - нищий? Сам может их куда угодно свозить. Меламед долго не мог принудить себя сесть за стол и написать ответ, несколько раз перечитывал написанное, исправлял фломастером ошибки в названиях родного местечка и Рудницкой пущи, неизвестно от кого прятал конверт в ящик письменного стола, снова доставал и хмурил свои мохнатые, как шмели, брови. После того, как Эли и Омри распрощались с Израилем, он с ними не переписывался; еще больше замкнулся, сравнивая себя в душе с одиноким и захиревшим мандариновым деревом во дворе, которое покинули птицы; на вопросы о близнецах отвечал уклончиво и с раздражением, стараясь представить дело так, будто они не дезертировали из страны своего рождения, не бросили отца на произвол судьбы, а, оставаясь гражданами Израиля, согласились представлять интересы крупной хайфской фирмы в дружественном государстве.
Ушедшие с головой в алмазный бизнес, Эли и Омри нечасто баловали отца своим дорогостоящим вниманием, для приличия ограничивались звонками-милостынями - звякнут из Амстердама или Антверпена, заученно осведомятся, как здоровье, не нуждается ли он в каких-нибудь американских лекарствах, сунут аппарат деловитому Эдгару или шельме Эдмонду, дадут им на ломаном иврите покалякать с дедом, скороговоркой объясниться в любви и - до следующего раза, который Бог весть когда еще случится. Меламед даже придумал горестное и ядовитое определение - телефонные дети.
Письмо близнецов не только обрадовало, но и напугало - куда в его годы, с таким букетом болезней ехать? Зачем им, присяжным путешественникам, квелый попутчик с распиленной грудью и пересаженными сосудами? Неровен час - где-нибудь по пути грохнется замертво. Пусть едут сами, он охотно им подскажет, к кому обратиться - в Вильнюсе живет его однокашник и земляк Аба Цесарка, зарабатывающий на жизнь тем, что забирается с иностранцами на своей потрепанной "Волге" в литовские дебри; Аба за небольшую мзду - долларов сто - покажет им все печальные еврейские достопримечательности: гетто, кладбища, братские могилы, дедовские местечки, где ни одного еврея днем с огнем не сыщешь, а он останется дома, на Трумпельдор, со своими соседями и птицами. За приглашение, конечно, спасибо, но на него пускай не рассчитывают… До июня еще дожить надо, глядишь, Эли и Омри передумают, остановят свой выбор не на Литве, а на какой-нибудь влюбленной в Израиль Микронезии или на экзотическом Непале.
Не дождавшись ответа, старший из близнецов - Эли (он родился на пятнадцать минут раньше, чем Омри) позвонил отцу из Штатов и как ни в чем не бывало начал:
- Алло! Алло! Это Израиль? Квартира мистера Жака Меламеда? Мистер Жак? Очень приятно... Это Вашингтон... Говорит Билл Клинтон.
- Не дури, Эли, - перебил его Жак, которому всегда претила склонность сына к шутовству. В роду Меламеда шутников испокон веков не было - водились одни печальники.
- Как здоровье? - продолжал "Вашингтон". - Не слышу. Говори громче! Боли под лопаткой? Только у мертвых ничего, пап, не болит. Не жалуйся. В твоем возрасте надо благодарить Бога за каждый прожитый день. Письмо про саммит получил? Про встречу в верхах в Вильнюсе?
- Получил, - без всякого энтузиазма ответил Жак.
- Ну и что решил?
- Пока ничего. Я сейчас без разрешения доктора только в туалет хожу.
- Не преувеличивай! Не такой уж ты больной. Отказы не принимаются. Уже заказаны и билеты, и люксы в гостинице. Для всех. Гостиница называется "Стиклю". Тебе это название что-нибудь говорит?
- По-литовски "Стиклю" - это Стекольщиков. Была такая хорошая еврейская улица в Вильнюсе.
- Ты на ней жил?
- Мы с дедушкой и бабушкой в войну жили поблизости - на Мясницкой. А ты не врешь - вы действительно заказали билеты и гостиницу?
- Да. На середину июня...
- Как же так - без моего согласия?
- Тебе что - внуков повидать не хочется?
- Внуков - хочется.
- Так в чем же дело? Все еще боишься, что тебя за твое дезертирство в аэропорту схватят и поволокут в каталажку? Никто и пальцем не тронет. Прошли те времена.
- Лучше уж я к вам в Амстердам. А заказы можно снять... - попытался отстоять свою шаткую независимость Меламед.
- Извини, - Эли вдруг замолк. - Мне по другой линии звонят... Не клади трубку. Я к тебе вернусь.
Жак знал: это теперь надолго. Он и раньше не раз должен был терпеливо дожидаться, пока Эли закончит свои бесконечные международные переговоры и с извинениями вернется к нему в Израиль.
В трубке слышно было, как Эли здоровается с неким важным мистером Джекобсом, который с первого слова принялся уверенно солировать; Эли только внимал ему и то и дело бодрыми и необременительными репликами "Райт!" и "О'кей" окроплял каждый пассаж своего напористого собеседника.
- Йес, йес! - ручейком журчал подобострастный голос сына. - Третьего июля в Москве? О'кей! Меня и сроки, и место вполне устраивают. Я прилечу туда прямо из Вильнюса. До приятной встречи в России, мистер Джекобс... Бай! - Эли "надавил" на Израиль. - Извини, пап. Это был мой партнер из Гонконга, - объяснил он. - Миллиардер Тони Джекобс… Нет, нет, не еврей… Ирландец… Итак, где мы, пап, с тобой пятнадцать минут тому назад расстались? Ах, да, на улице Стекольщиков, что рядом с Мясницкой. Сколько лет ты там не был?
- Целую жизнь.
- Что же, вернешься на целую жизнь назад. Свой билет и страховку ты получишь на Бен-Еуда, 1, в Тель-Авиве у Миры… О'кей? Надеюсь, мы тебе дороже, чем твои воробьи и вороны. А чтобы ты не очень по ним скучал, купим тебе в Литве целый птичник. Будь здоров! Кто-то ко мне снова пробивается… Алло!
И Эли переключился на другую, видно, более доходную линию.
Но Меламед по-прежнему прижимал к заросшему седым ковылем уху трубку и машинально подтягивал длинный, волочившийся по полу шнур, словно норовил удержать ускользающего от него телефонного сына.
"Стекольщиков!" Он никак не мог привыкнуть к мысли, что скоро, спустя целую жизнь, он и впрямь может приземлиться в Вильнюсе, в городе его короткой и гонимой молодости и поселится в роскошном номере (Эли и Омри никогда не останавливались у отца или в дешевых гостиницах - снимали номера в Тель-Авиве или в Иерусалиме) в двух шагах от того места, где на Мясницкой Мендель Меламед по вечерам чинил часы таких же доходяг, как он сам, и где смиренная Фейга своими неистовыми просьбами-молитвами терзала замороченный слух Господа Бога. Клиенты расплачивались с Менделем чем только могли - кто несколькими картофелинами, кто ломтиком хлеба, а кому он правил и даром. Семнадцатилетний Жак, которого тогда еще и Жаком-то не называли, не переставал удивляться отцу, копошившемуся до полуночи в ходиках и луковицах, и несчастным заказчикам - зачем им точное время, не все ли равно, в котором часу полицаи вытолкнут их прикладами на улицу и погонят на работу, как на погибель, и на погибель, как на работу, с кем они, горемыки, боялись разминуться, куда опаздывали? Ведь время евреев в Литве неотвратимо истекало, и уже никакой искусник не был в состоянии завести его заново…