Крузо - Лутц Зайлер 10 стр.


В судомойне "Виолу" слышали плоховато, зачастую разве что тихий шум с обертонами. Наиболее отчетливо доносилась поверка времени. Двенадцать часов. С последним сигналом Эд вынимал руки из воды. Приоткрывал дверь на кухню и просил луковицу. В конце концов молчун Рольф стал заранее ставить на стол справа от двери тарелку с большой, блестящей, разрезанной пополам луковицей и ломтем серого хлеба, Эду оставалось только протянуть руку. На миг он замирал, прислонясь к дверной створке, и перед тем, как кричал на кухню "спасибо" (взгляд выискивал в кухонном чаду Рольфа или кока Мике), улавливал несколько фраз "Виолы". Эда притягивала монотонность ее повторяющихся каждые полчаса сообщений, содержание которых за весь день почти не менялось. Под конец погода, уровень воды, скорости ветра. Объявления о розыске и сообщения для путешествующих, да и штормовое предупреждение особо акцентировать незачем. "Министр экономики ФРГ Хауссман повторно предостерег от дальнейшего сокращения рабочего дня. Население ФРГ не должно страдать от низколетящих самолетов. А теперь послушайте более подробную информацию".

Показывая Крузо, что луковица не мешает ему продолжать работу, Эд съедал ее прямо возле раковины, как яблоко, от которого откусывал время от времени. Поначалу он перед каждым укусом ополаскивал руку, но теперь, когда мало-помалу привык к судомойне и ее токсическим эссенциям, не утруждал себя подобными манипуляциями.

Кроме "Виолы", холодильников, кофеварки и картофелечистки, с которой управлялся лишь завхоз (а он вечно отсутствовал), никакой техники в "Отшельнике" не было, если не считать серый кромбаховский телефон. По крайней мере, существовали окна, которые можно было приоткрыть, и, по возможности, настежь распахнутые двери. Ветер с моря задувал сквозь главный вход, проветривал ресторан и кухню и вылетал наружу через заднюю дверь судомойни. Таким образом Эда и Крузо часами обволакивал теплый, жирный поток, смесь табачного дыма, чада, человеческих запахов и алкогольных паров, удушливая, утомительная. "Коптят, нас коптят, – ругался Крузо, – когда явятся дикари, они нас мигом учуют. Надо вечером как следует отмыться. Отмыться, почиститься, намазаться кремом. И постоянно быть начеку. Расширять пещеру, расширять укрытия. Куда хуже дожидаться беды, чем терпеть ее, Эд!" Гулкое эхо судомойни искажало его слова, так что Эд, возможно, понимал их превратно. Непохоже, чтобы Крузо шутил, он в принципе никогда не шутил, тем более говоря о легендарной истории своего тезки.

Под конец рабочего дня мороженщик швырял ему под ноги свои пустые ведерки.

– Picobello amico!

– Точно.

– Вот именно, точно.

– Точно.

– Ты не наглей, Луковица.

Контейнеры воняли. Дно облеплено холодными гнусавыми фразами Рене. Эд их выполаскивал. Столичное зазнайство Рене (он тоже был родом из Берлина) казалось глупым и одновременно пугало. Что-то сквозило в самой интонации, что-то безапелляционное, отсутствующее в тюрингенском или в саксонском говоре. Белая рубашка словно только что отутюжена, и пахнет от него всегда приятно, думал Эд. Рене носил фирменные джинсы и коричневую расческу с ручкой в заднем кармане. Пластмассовую расческу с широкой, слегка изогнутой ручкой. Иногда, посреди разговора, а не то и за завтраком, он доставал ее и причесывал свои волнистые волосы.

Эд тщательно, досуха вытирал ведерки и ставил их на место под окошком продажи мороженого. Потом тихонько уходил в свою комнату. Он быстро обнаружил, что из столовой можно пройти прямо к лестнице наверх, так что делать крюк вокруг дома совершенно незачем. В глубине коридорчика между столовой и лестницей находилась еще одна дверь, едва заметная, хоть и почти всегда открытая, она этаким шумовым каналом связывала кухню, ресторан и столовую с верхним этажом.

Внешний маршрут соответствовал давнему предписанию, с которым Кромбах непременно знакомил каждого нового сотрудника. Объяснялось все это жалобами довольно высокопоставленных заводских отпускников, их возмущали негигиеничные, невзрачные фигуры, неожиданно возникавшие рядом с их столиками и тучей пота, дыма и алкоголя отравлявшие им безмятежное, озаренное свечами отпускное существование. Кромбах был всего лишь арендатором и не желал неприятностей с так называемым головным предприятием; и вообще, директор следил, чтобы его персонал не слишком близко контактировал с заводскими отпускниками, этими уважаемыми представителями рабочего класса.

Благотворное уединение, о котором время от времени говорили, причем как можно более спокойным голосом и словами, скрывавшими, что вообще-то никто не знал, вправду ли оно существует, Эд испытывал вечером, один в своей комнате. Слушал обрывки мелодий, доносившиеся наверх от "Виолы". Дремал в рокоте прибоя или смотрел в темноту над водой и видел коня-топтыгина. Он был совершенно спокоен. Мог смотреть лошади в глаза, не отводя взгляда.

Казалось, в эти первые вечера во дворе "Отшельника" он начал размышлять, с лошадью перед глазами и с луковицей в руке. Причем знал, что эти размышления действительно берут начало в нем самом. Размышления по ту сторону его восприятия и где-то далеко в глубине, под книжными запасами. Влажные, бархатные ноздри, шум дыхания, покой во взгляде. Ему двадцать четыре года. Он потерял Г. Первый раз в жизни он чувствовал, как начинаются его размышления. Проводя ладонью по лицу, чуял запах ресторанных блюд. Рука маслянисто блестела.

"Энддорн"

Поднялся ветерок. Мелкие вялые балтийские волны спешили друг за другом, одышливое море. Над головой мельтешили ласточки, словно хотели прогнать его. Эд лежал на пляже, на спине, погруженный в созерцание маленьких, с кулак, пещерок, которыми был усеян северный обрывистый берег. Располагались они высоко, прямо под кромкой обрыва, десятью, двенадцатью, а может, и пятнадцатью этажами друг над другом, и напоминали Эду вырубленные в скале жилища пустынных индейцев, виденные в вестернах или приключенческих фильмах. Птицы то и дело ныряли в свои пещерки, потом снова пулей вылетали оттуда.

– Огромные часы с кукушкой, старина, – прошептал Эд, – слышишь, как тикает в глине? Раскрытыми клювами они ловят мошек, как секунды. На лету переваривают время в однородную кашицу, а после, дома, отрыгивают ее и запихивают в клювы своих крошечных забияк – только напичкавшись временной кашицей, можно выучиться летать, старая плутовка, ты знала?

Эд фантазировал с удовольствием, хотя лисица его находилась за пределами слышимости. Так или иначе, нынче у него первый свободный день, первый выходной после прибытия в "Отшельник", и он решил обойти северную половину острова.

Выходные – насчет них не было ни инструкций, ни разъяснений, да и зачем? Никто о нем не думал и ничего от него не требовал. Для Эда эти дни были этапным финишем, тихим триумфом.

– Вот чего ты достиг, – прошептал он в кишащее ласточками небо и отправился в путь.

Словно выброшенный на берег кит, что беспомощно тянет пасть к прибою и отчаянно стремится назад, в воду, поднималась из моря возвышенность Дорнбуша – огромное, медленно распадающееся животное. Штормовой прилив неумолимо вырезал огромные глыбы из его древней ледниковой туши – песчаник, сланец и упсальский гранит, они рассказывали о его давней родине и о десяти тысячах лет, минувших с времен прибытия. Скандинавская туша разрушалась, и кадавр мало-помалу возвращался в море. На северо-востоке мергель и глину течение снова прибивало к берегу, отчего остров начал округляться. Так называемый Бессин, чьи очертания все еще позволяли сравнить контур острова с морским коньком (и оттого любить его еще сильнее), за последние десятилетия увеличился, у морского конька отросли добавочные морды, голова стала принимать устрашающие размеры.

Уже через полкилометра путь оказался закрыт. Кусок береговой кручи недавно отвалился и рухнул в море. Подняв над головой узелок с вещами, Эд медленно двинулся в обход лавины. Дно каменистое, легко можно оступиться. Шел он по грудь в воде. На миг ему послышался чей-то смех, скорее со стороны моря. Отпускники в эту часть острова, похоже, не забирались. Один-единственный парень, пожалуй моложе Эда, загорал на солнце. Он разделся догола и вроде как спрятался в одной из маленьких бухточек. Когда Эд оглянулся, парень уже застегивал поверх куртки ремень. Достал из ниши автомат и помахал Эду рукой.

Пляж устилала мелкая галька вперемешку с мягкими водорослями. Камни покрупнее лежали у воды, круглые булыжники, обросшие водорослями и облизываемые волнами, старательно и бесконечно. Попадались то обширные отломы, огромные пласты, глубокие расселины в побережье, то небольшие, свежие языки тончайшей глины, куда можно было провалиться по колено. При первом шаге они пружинили под ногой, словно резина, а затем, нежданно-негаданно, прогибались, обхватывали щиколотку – глубокая, липкая глина. А тогда было до невозможности приятно топтаться в ней и чувствовать, как это тонкое тесто вдавливается между пальцами… Местами наносы глинозема и глины образовывали блестящие терраски, маленькие, зеркально-гладкие полотна, словно бы туго натянутые и неприкосновенные. Попадались громадные куриные боги и цветки мака, рассыпанные по глине. У берега вода бирюзовая, дальше – серая, вставало солнце, и горизонт медленно набирал четкости. С неприятным чувством Эд заметил, что с обрыва, с высоты пятидесяти-шестидесяти метров, кто-то на него смотрит. Он опустил глаза и попытался ускорить шаг, только вот по камням особо не поспешишь.

Там, где высокий берег понижался, он обнаружил остатки бункера, о котором не раз говорил Крузо. Меж двумя вырванными из крепежа бетонными плитами виднелась уходящая в глубину щель, откуда доносился пророческий голос прибоя; воняло нечистотами. За бункером начинались песочные замки отпускников, построенные с размахом и снабженные надписями из мелких черных камешков: дата приезда, дата отъезда, какое-нибудь имя – Кёлер, Мюллер, Шмидт. Некоторые с кровлями из плавника, некоторые украшены флагами. Эду они напоминали не то блиндажи, не то командные пункты, а не то и обитаемые именинные торты, декорированные разнообразными мелочами – жестянками, пляжными шлепанцами, прибитым к берегу сором. Стражи у входа в эти торты были без одежды, в одних передниках, наверно, для гриля, предположил Эд. Вообще, весь народ на севере острова, похоже, ходил голышом, поэтому Эд повернул на восток. Неожиданно вдали возникла его вышка. Минуло всего-то недели три, но его растрогал вид места, где он провел свою первую ночь, – "где я причалил", прошетал Эд себе под нос.

Орнитологический заказник густо порос невысокими деревьями и кустарником, но в глубь мыса вела тропинка. Эд прошел немного вперед, потом оставил тропинку и шагнул в полнейшую отрешенность. Какой-то шорох- он немедля шагнул в сторону и припал к земле. Не испугался, нет, страха не было. Отметил, что перед глазами возникла свежая зелень. Она шевелилась и произнесла "трава", так мягко, так ласково, словно погладила изнутри свод его черепа.

– Здесь джунгли, а в джунглях прячемся мы, но вы там, на материке, никогда этого не поймете, – пробормотал Эд. Он опять подбросил хорошее поленце в костер своего монолога. Думал: места, где, кроме меня, никто не бывает. Лежа на земле и слушая громкий стук собственного сердца, он ощутил давнюю тоску по укрытию. И понял, что эта тоска усилилась, стала намного больше, чем в детстве.

Когда Эд встал, в воздух вспорхнула целая стая птиц, и на миг он забыл обо всем на свете.

Во дворе "Энддорна", одного из считаных домов поселка Грибен, Эд заказал себе кофе и пирожное. Сидел на воздухе, под сенью ивы, на одном из шатких, беспорядочно расставленных в саду стульев. Неужели что-то в нем выдавало, что он и сам теперь сезонник? – подумал он, ведь обслужили его приветливее, а главное, быстрее, чем туристов-однодневок за тем же столиком. Да и туристы выказывали уважение. Кофейник его был полон до краев, так что хватило почти на три чашки. Один раз на порог вышел хозяин, что-то крикнул официантке, а потом коротко кивнул ему – сам хозяин! На секунду у Эда мелькнула мысль, что он не давал к этому повода, выполнял негласное условие. Тем не менее не подлежало сомнению: теперь он часть острова, по нему это видно. Он – сез в выходной день.

Со стороны дороги "Энддорн" (корабль поменьше "Отшельника") имел пристройку наподобие барака. Когда тамошняя дверь случайно открылась, на столики хлынул поток спертого воздуха. Эд разглядел железную койку и множество спальных мешков и парусиновых полотнищ на полу. И только в следующий миг сообразил, что из пристройки "Энддорна" вышел Крузо. В ослепительно белой рубашке, черные, по-индейски блестящие волосы рассыпались по плечам. Эд хотел окликнуть его, вскочил, поднял руку, но не произнес ни слова.

Решительная походка Крузо, не атлетическая, но все же энергичная, будто он выбит из колеи, будто его гнал вперед какой-то удар, что ли, угодивший в центр равновесия и сместивший его, думал Эд, и теперь он пытается все выровнять, быстро передвигая ноги, бедро неподвижно, ноги чуть-чуть над землей… Эд вдруг огорчился, что Крузо просто ушел, не оглядываясь. Глупо, конечно, и он поневоле признался себе, что здесь нечто большее. Крузо напоминал ему о том, чем он не обладал, чего ему недоставало, нехватка давняя, гложущая, тоска по… он не знал по чему, оно не имело названия. Поначалу ему было неприятно, как Крузович его использовал, прямо, непритворно и открыто, причем многое в его словах оставалось загадкой. Хотя в конце концов Эд сам должен мало-помалу разобраться, как обстоит на острове. Несмотря на прискорбную ситуацию в судомойне, которую Рембо сравнивал с положением рабов-галерников, ему доставляло удовольствие работать рядом с Крузо, нравилась близость этого человека, при всей его недосягаемости. Работа была их общим делом, в ней присутствовала некая доверительность, которую ничем не заменить. Крузо давал ему задания, вносил в дни Эда ясность и неопровержимое ощущение, что и для него есть возможность подняться над своим запутанным, невнятным бытием.

Официантка "Энддорна" чаевых не взяла. Вместо этого спросила, собирается ли он вечером пойти на кельнерский пляж.

– Да, пожалуй, – ответил Эд, который впервые услышал это название. Официантка была могучего телосложения и выше его почти на две головы; круглое лицо удивило Эда, будто он с давних пор не смотрел ни в одно лицо. Когда он встал, она вдруг шагнула к нему и прижалась щекой к его щеке.

– Мы друг другу не платим, просто чтоб ты знал в другой раз, – прошептала она, коснувшись губами его уха. Это было вовсе не объятие, но Эд отчетливо почувствовал мягкость и тепло ее кожи.

У холма, который словно череп торчал из ландшафта, неподвижно замерли лошади. Стоя крупом к ветру, ждали, чтобы мать-земля их оплодотворила. Залив поблескивал на послеполуденном солнце, в гавани тишина. Ни одного туриста. Только какой-то парнишка перед расписанием паромов. Минуту-другую он тихонько бормотал себе под нос часы прибытия и отплытия, потом повернулся к набережной и стал выкрикивать их в морской простор. С отчаянием и страстью, будто иначе паромы не сумеют взять курс на гавань. Будто могут забыть остров. Парнишка, одетый в матросскую куртку и картуз с широким козырьком, двигался как-то странно. Сейчас он шел почти по самому краю набережной, так что Эд невольно отвернулся.

В витрине дома-музея Герхарта Гауптмана висело гауптмановское стихотворение. Рядом акварель Иво Гауптмана. Прибой был сильнее, чем утром. Несколько мотыльков порхали над камнями, словно с трудом подыскивали место для посадки.

– Ты где, старушка? – проворчал Эд, высматривая источник с наносом. Боялся, что уже не найдет свою приятельницу.

Среди водорослей лепились гнезда крохотной живности. Паучки цвета слоновой кости и вроде как осы. Эд видел полчища песчаных блох, похожих на белых, в искорках влаги таракашек. Временами низко над пляжем проносились песчаные смерчики, заметные издалека. На солнце они казались летящими шелковыми полотнищами.

Пещера цела-невредима. Лисица словно бы по-прежнему настороже. Шкурка ее выглядела нетронутой, только чуть потускнела, а на голове, по крайней мере на висках, подернулась сединой, если так можно сказать о лисице. В целом животное слегка съежилось, тушка запала, "но в остальном совсем не изменилась", пробормотал Эд в береговую расселину.

– А что ты думал? – ответила лисица. – Свежий соленый воздух, прохладный глинозем вокруг и одиночество на свободе, тишина, а главное, плеск – вот что мне на пользу, этот плеск – сущий бальзам, ты знаешь, что я имею в виду. Только сырость окаянная докучает, въедается в кости, вдобавок сточные воды, слив "Отшельника", эта мерзость здесь каждый день течет…

– Ах, старина, – пробормотал Эд.

Лисица умолкла. Шагая вдоль наноса, Эд испытывал легкое, нежданное удовлетворение. Откинул волосы назад, напился из родника. Мыльный вкус. Повторение придало ему уверенности, он почувствовал, что стал хозяином этого места, первого принадлежавшего ему одному.

– Ты справишься, старина, – прошептал Эд, – одолеешь одно за другим, только так все и работает, понимаешь?

Ночью у себя в комнате он слушал крики чаек, летевших сперва к острову, а потом опять в море, – в криках не было ритма, они звучали как тявканье нервных собак, которые почему-то подняли лай и никак не могли угомониться. Эд подошел к окну. Все воздушное пространство полнилось этим собачьим тявканьем. Он достал гермесовский ежедневник, хотел занести в дневник очередные пять строчек, но в голове упорно гудели книжные запасы, собственные слова на ум не шли. Он лег в постель, стал слушать тишину, которая все ширилась. И еще прежде чем в "Отшельнике" поднялись ночные шумы, исчез в сновидении.

Потерпевшие крушение I

В коридоре было темно. За поворотом к комнате Крузо начинался приятный запах Моники, в точности такой, каким Эду представлялся запах апельсинов. До сих пор он встретил Невидимочку всего один раз. Но ведь и апельсины ел всего один раз в жизни, в детстве, в 1971 году, когда на несколько недель в продаже вдруг появились южные фрукты, из-за перемены власти – "из-за переворота", как тогда выразился отец. С тех пор переворотов не случалось, да и вообще прошло слишком много времени, чтобы по-настоящему помнить запах апельсинов.

Дверь Моники в конце коридора – единственная со звонком. Кнопка светилась оранжевым, и волосок света в кнопке чуточку трепетал, казался живым, только запертым в ловушку (и умоляющим о помощи), поэтому Эду стоило большого труда отвести от него взгляд. Он глубоко вздохнул, вобрал в себя аромат переворота. Попробовал представить себе, как Рене и Моника могли сойтись и что их связывало. Секс? А что же еще? В постели Рене сущий зверь. Что делало его самоуверенным, шумным и злым.

– Заходи! – Дверь была всего лишь притворена.

Крузо стоял у открытого окна, наклонясь над громоздким металлическим сооружением наподобие штатива, сваренного из ржавых рифленых стальных прутьев. Сверху был закреплен старый бинокль. Эд остановился, но Крузо подозвал его ближе.

Назад Дальше