Анюта что-то говорит, но он не понимает ни слова. Он гладит ее пьяной мальчишеской рукой, слушая чужие слова на чужом языке.
Анюта расстроена.
Оказывается, – объясняет она, – у Кремера сегодня открытие выставки, но мама не пойдет, она больна, а папа в страшном бешенстве собирается, так что Валя даже не стала его звать.
Кто это, Валя? – спросил Антонию.
Женщина мозга, – ответила Анюта, желая сказать "прислуга", – очень для меня приблизительная (хотела сказать "близкая").
Антонию кивнул.
Анюта заплакала.
Зайка точила зубки. Теперь, когда ей не надо было умирать, она строила планы, робко расцветала, смеялась навстречу каждому новому дню. И ей особо понадобилась улыбка. Она точила зубки, чтобы одеть их в фарфор, керамику и даже перламутр, она будет откусывать звонче, она будет привлекать к поцелую мохнатых шмелей, несмотря на свою траченную хирургическим скальпелем грудку, она будет, как Нора, лучше, чем Нора. Впрочем, зачем она все время оглядывается на Нору? Да кто она, эта Нора, откуда в ней точка отсчета, мерило, алгоритмическая линейка?
Зайка точила зубки в миленьком кабинете на старинной площади. Престарелый доктор с умным еврейским лицом все что-то причитал и колдовал над ее распахнутым аленьким цветочком, задавал ей вопросики, в ответ на которые она обворожительно блеяла, соглашаясь или отрицая его предположение.
Поедете, наверное, к морю? – вопрошал он. – Накупаетесь там…
К морю ей было нельзя, да и купальник сейчас надеть ей было совсем не просто. Красновато-коричневый шрам наискосок того места, где еще недавно красовалась милая, но коварная грудка, маскировал дверку, через которую на нее при малейшем поводе выходил огромный страх – черный, вязкий, бесформенный. Из самого нутра, из надрезанного сердца.
Ыа, – проблеяла Зайка и мотнула головой, – ыа.
Ну, тогда, наверное, поедете в прекрасную Европу, к старым камням, любоваться на шедевры старых мастеров.
Этот страх ясно обозначился, когда она только пришла в себя. В большой палате, заполненной солнечным светом и запахом лекарств. Он вышел на нее из дверного проема – темная тяжелая тень, впоследствии оказавшаяся Норой, которая ждала, пока она проснется, чтобы слабо пожать ее слабую ладошку и поставить на прикроватный столик банку с тюльпанами.
Неужели Зайка всю жизнь боялась Норы?
Она, Нора, умная красивая еврейка, она, Зайка, глупая и веселая русская.
Норе вечно чего-то неудобно, она страдает, а Зайке всегда отчего-то смешно, и она легкомысленно обещает, собирается, потом забывает, потом выкручивается, и никто на нее не сердится, потому что зачем сердиться на Зайку, глупо как-то. Именно в эту рассеянность, в эту расхлябанность сознания, а отнюдь не в сосредоточенную заостренность так часто попадается суть, – говорила Зайка с глупым выражением лица, цитируя умную Нору, когда на нее рассерженно шумели потерявшие время, надежду, деньги мужчины и женщины, сослуживцы и друзья друзей.
Угу, – промычала Зайка в ответ на Европу, – ыгы.
Она засобиралась в Европу, теперь, когда жила совместно с этим страхом, добавившим ей основательности, тяжести, задумчивости, она засобиралась в Европу к седым камням и старым полотнам.
А что раньше? С хахелями, поклонниками, подружками закатывались на скопленные гроши в Европу второго сорта и там хохотали до утра, согреваясь дешевыми коктейлями и пороховыми ласками необязательных мужчин.
А теперь как будто Нора с этим страхом переступили через ее барабанные перепонки, перепрыгнули через носовую перегородку и расположились, развалились в ней, делая все мысли двусмысленными, настроения переменчивыми, взгляды противоречивыми. Она даже как будто начала смуглеть, наша белобрысая Зайка, то ли от того, что страх примешивал к ее коже свой окрас, то ли потому, что стало проявляться побочное действие Норы.
Ах, простите, – забормотал доктор, – сделал вам, наверное, больно.
Ну, не в полной мере, – серьезно ответила Зайка нориной фразой, сплюнула кровавую слюну и деловито засобиралась.
Опаздываю на выставку, – пояснила она доктору свою поспешность. – Заморозка за два часа пройдет?
Значит, ты не пойдешь? – рычал Баржес, привычно метаясь по комнате. – Не пойдешь? Достойная месть. Мне, вбухавшему деньги в этого шута горохового только ради ностальгии по его затхлой квартире, где мы когда-то любили друг друга.
Нора, ты слышишь меня? За Риту что ли? Она тебе все разболтала, да? А что мне оставалось делать? Становиться инвалидом, импотентом, душевным уродом из-за твоей распущенности?
Отсутствие Норы на предстоящем открытии было равносильно публичной пощечине: все увидят, что ей на него наплевать. Все – Кремер, Нина, общие друзья, важные для него гости, эта дуреха Риточка.
Хорошо, что Анюта не видит этого сумасшедшего дома! А ведь я мог бы иметь множество детей, сына, наконец, не от тебя, от других женщин, и никогда не позволял себе этого, а ты все себе позволяла: девку завести, шмоток накупить, а меня презирала…
Он выл, он ревел, он бросался на нее, неподвижно лежащую под пледом в двух свитерах, с кулаками.
Что, больна?! Опять больна?! Ты издеваешься, издевалась и будешь надо мной издеваться.
В отчаянье он позвонил Кремеру:
Скажи ей, чтобы она пошла, она не идет.
Я учу речь, – ответил Кремер, – не мешай мне. Конечно, Нора придет, у нее же слово на открытии. И я должен ей передать… подожди, сейчас посмотрю что…
Баржес разбил телефон. Баржес вывалил из шкафа ее платья и грозился поджечь.
Я же говорила тебе, что нездорова, – тихо произнесла Нора. – Почему ты все время меня куда-то гонишь, зачем тебе быть пастухом, я же не ем твоей травы?!
Он рычал, клокотал слюной.
Ты никогда не ходила, у тебя всегда были отговорки.
Вот мой день рождения, мы купили билеты в оперу.
Вот мама приехала, мы отмечали первый поход Анюты в школу.
Вот мы с друзьями сняли лучший ресторан города и отмечали первый наш миллион денег!
Тебя нет, нет, нет, ты гримасничаешь, тебе недосуг.
Перестань кричать.
Так ты унижаешь меня, выставляешь посмешищем, да?
Перестань кричать, я умоляю тебя.
Она прогоняет его из комнаты.
Он входит, шаркает, хлопает, кричит.
Он входит в носках.
Он входит в нелепой севшей сорочке, срывает ее, кидает на норин диван, поверх пледа и длинных ее темных ладоней.
Он замечает, что надел белье шиворот-навыворот.
Он кричит на позвонившую Риточку.
Что у тебя болит, живот, живот, говоришь?
На выходе он сталкивается с Валей.
Можно она посидит у Галины Степановны, ей с этой (кивок в сторону Нориной комнаты) очень тоскливо.
Ей можно. Он понимает. Он парень что надо.
Ему два квартала, но пробки, пробки ужасные.
Невозможно больше с ней. Куда это ведет? А ведь есть молоденькие животики, молоденькие шейки, и тогда и путешествия, и выходы в театры, и совместные поездки по делам. Ему за сорок, ей 25, как Риточке, как Верочке…
Какой такой Верочке? – удивился он своим мыслям. – Кто она такая? Может быть, скромная вера каждого мужчины за сорок, что в его жизни еще будет риточка?
Общество. Брат писателя, вдова композитора, сестра главы, собака пинчер, которую не пустили. Только ее и не пустили, но пустили безмозглых и красивых догов, милых спаниелей, пуделяш и, конечно, охотничьих и сторожевых, естественно, полукровок, ведь сторожевые сторожат, а охотничьи охотятся – борзо, легаво, гонче.
Движение по одиночке, движение парами… Вот здесь должна была быть Нора рядом с Кремером, но ее нет, вместо нее на изображении черная дырка. И здесь, рядом с директором музея – тоже дырка, и здесь, когда все двинулись по лестнице вверх под звуки гения, умершего триста лет тому назад. Она, Нора, тоже должна была встречать Кремера с каталогом в руках, словно с хлебом-солью, и опять, вот незадача, черная дыра, пустое место, отсутствие Норы.
Как всегда, от неловкости и безделья все начинают интересоваться вдруг чьим-то отсутствием: где Нора, что Нора? Перекаркиваются и не находят ответа, а Нора взаправдашняя, не та, которую потеряли на вернисаже, мечется по дивану под пледом в отчаянной боли, пытаясь дозвониться поочередно Павлу, Зайке, дозваться Валю, но ни гу-гу. Ей надобно доктора, а у них праздник, вернисаж, и телефоны все свичт-офф или только неслышно вибрируют, поглощая Норину мольбу о докторе, помощи, превращая ее порыв все-таки удержаться в злобу, отчаянье, бессилие.
Но есть на подхвате, наготове теплая Риточка.
Там, а не здесь.
Где надо жить и не надо умирать.
Она подхватывает каталог, она уговаривает Сенсеро Идальговича сказать пару слов о Кремере вместо Норы, о значении его таланта для большого куска суши, в смысле тверди, называемого Европой. Он соглашается, справляется, согретый плохим бордо, который разносят неумелые официантки, и хорошей русской барышней Люсей, которую он принес себе сам.
Риточка жарит Павла, словно жаркое, своим огнедышаще умелым обихаживанием. Она берет его под руку, она представляет его всем важным птицам и рыбам, она проводит его, Кремера и важных млекопитающих вдоль картин, умело предложив Кремеру самостоятельно рассказать о своих картинах. Ну, право, неужели бы Нора сделала это лучше самого Кремера!
Этот вечер я приготовила для тебя, чтобы тебе наконец-то было уютно, – прошептала Риточка на ухо Павлу, когда газетчики и репортеры зачехлили свои приборы дальнего и ближнего наблюдения и переключились на корзиночки с вчерашним оливье. – Ты ведь достоин самого лучшего, ты знаешь об этом, Баржес?
Ему стало приятно. Ему стало сладко и липко. Ему досталось внимания ничуть не меньше, чем виновнику торжества, он рассказывал и комментировал, откровенничал и хохмил, да они друзья сто лет! Да он помог великому другу вернуться на родину! Да он всегда любил живопись и Кремера и никогда не стремился коллекционировать и вот теперь каждый может увидеть! И каталог он старался, он ничего не пожалел, ну, конечно, Кремер подарит что-нибудь музею, да, Петруха, ну, скажи, да?!!!
Риточка красиво стояла рядом с ним.
Ему было удобно держать спину, ему было приятно носить ее рядом с собой, на своей руке, под своим локтем.
После этого кошмара, – выдохнул он в ее ароматное ушко, пахнущее по последней моде, – нам надо отдохнуть, поедем куда-нибудь на недельку?
Это была фраза из фильма.
Миленький, – сказала Риточка, – миленький, как ты устал…
Это тоже была фраза из фильма.
Вернисаж клонился к закату, ценных гостей пригласили в ресторан.
Дозвонилась Нора.
Ей очень плохо, ей нужен доктор. Она просит скорейше вызвать ей неотложную помощь. Она не знает, где Валя, она с трудом дозвонилась.
Кто эта молодая леди рядом с нашим Баржесом?
Она тебе идет, – подмигнул ему Кремер, – сидит хорошо…
А как стоит! – Баржес в хорошем настроении, он насвистывает, как соловей, по дороге в ресторан. Риточка сидит рядом с ним в его пахнущем дорогой кожей авто.
Вызвать ей скорую помощь, бросить все, ехать домой, как было уже не один раз? И месить эту липкую и склизкую глину совместной жизни дальше?
Он вспомнил Другой город. Промозглые улочки, пустые разговоры. Или пройти сквозь этот момент, как сквозь скобу металлоискателя, чтобы улететь в другую жизнь? Вонзить, наконец, булавку в это тряпичное сердце? В чужое сердце, где живет вечная чужая, ядовитая для него тоска под названием чужая кровь.
Что у тебя было с моей женой? – внезапно спросил он у Риточки, коленку которой сжимал правой рукой, словно ручку коробки передач.
Черте что, – рассмеялась Риточка. – Искупление исполнить можно?
Она нежно обняла.
Она страстно поцеловала.
Она положила его руку на свой мягкий молодой живот, такой же обезжиренный, как и перевариваемый в нем йогурт, так же, как когда-то давным-давно, еще в пыльной мастерской Кремера, впервые сделала Нора.
Он не стал звонить врачу.
Он не стал звонить нориной маме, чтобы перепоручить ей эту заботу.
Он подумал о том, что должен освободиться, наконец, и даже мысленно подтолкнул ее к дверному проему, за которым сияло вечное солнце и не было никого и ничего – ни птицы, ни облачка, ни ветерка.
Норе тоже показалось, что там нет ни облачка, ни ветерка.
Она так просто приподнялась и прошла в другую комнату, а потом в третью, четвертую и пятую. И все, и весь переход. Туда, на ту сторону тела, на ту сторону улиц и городов, хлеба, пиццы, книги, дерева, зеркального небоскреба, в котором так сумасшедше отражается жизнь.
Ну, вот я и умерла, – подумала Нора, почувствовала Нора, обрадовалась Нора. Это оказалось так просто и знакомо: никакого волшебства и трагического театра. Она прошла по этой комнате, напомнившей ей что-то как будто виденное, поздоровалась с кем-то, сама не поняла с кем. Открыла форточку, поймала еще различающими свет глазами предутренние весенние зарницы. Что-то треснуло, словно чулки, и она шагнула в образовавшуюся щель, прошла по коридорчику, заставленному вчерашним хламом. Господи, как же все это естественно, – не переставала умиляться Нора. Она видела все время кого-то, как будто людей, кто-то ворочался, кто-то с жаром разговаривал, молодая ее мама – такая хорошенькая! – шила на зингеровской машинке, зажимая булавки с рубиновыми головками в углу рта. Хлопнула входная дверь, послышались голоса, крики.
Что же будет с Анютой, – мелькнуло у нее в голове, – с Анютой-то будет что?
То, что Нора вышла, ушла, промчавшись длинной тенью мимо дурно засыпающего дипломата, анализирующего свою простату, мимо вдовы почти что космонавта, утешающейся приготовлением бобового варева со свиной корейкой, ныне пожираемого стерилизованной необъятных размеров кошкой Пусей, мимо консьержки, дремавшей на собственной груди, уложив туда голову, словно в альков, первой заметила Валя, вернувшаяся в четвертом часу от Галины Степановны: когда кончились все фильмы и утроба больше не принимала ни чая, ни печенья.
Есть кто? – рявкнула Валя с порога, почувствовав в темноте квартиры нечто неладное. – Есть?
Включила свет в прихожей, раздавила ногой какую-то склянку с овальными капсулами, просыпавшими на ковер желтоватую пудру, которую пылесосить потом битый час.
Черт! – отрыгнула она какой-то зловонный душок. – Черт подери!
Я здесь, – отозвался кто-то из темноты, визгливо, пронзительно, словно это не склянка погибла под ее огромной сизой пяткой, а мышь. – Я здесь, здесь!
Господи, – воскликнула Валя. – Господи, помилуй! – Она заметалась по комнатам, зажигая везде свет, расшторивая окна. – Да шо же это такое, Нора Михална? Норочка Михална, вы здесь???
Подошла, увидела, закричала, у Павла номер выключен, Галина Степановна пришла, поморщилась, велела звать скорую.
Сидели с ней. Что-то откупорили.
Ну, забирать-то без Павла нельзя, никакую вещь нельзя выносить из дома без разрешения хозяев.
Потом констатировали какие-то осложнения и перитонит, можно было спасти, но спасение это спасение, только ангелы спасают, а для этого у них должно быть и настроение, и время, час суток, должно быть подходящим, лучше светлым, потому что частицы солнечного света играют в спасении не последнюю роль.
И, конечно, спасаемый должен уметь, даже расставаясь с жизнью, удерживать равновесие между землей и небом, между притяжением каждого из них, иначе душа его опрокинется в ту или другую сторону, и никакой ангел не сможет совершить над ним своего спасительного дела.
Риточка готовила мероприятие похорон. Такие заказы она не любила, но в ней была и дисциплина и воля, поэтому Андрюха с работы так ее и ценил.
Твой толстосум заплатит нам за работу, – там ведь и банкет, и выступления, и небольшой фильм можно снять на память, да? – интересовался он. – Я понимаю, это не фальшивый праздник, но нужно расширять диапазон, развивать сферу услуг!
Ну, конечно, заплатит, – вздыхала Риточка, – куда он денется, не будет же он сам возиться. Подожди, может, еще и выйду за него.
Эта идея Андрюхе нравилась: будет Риточка помогать ему находить хорошие фальшивые праздники для подготовки. Баржес-то, наверное, не оставит жену без дела?
Эта идея нравилась Нине.
Узнав о Нориной кончине, она расстроилась не очень, но пристроить Риточку, пока та сама не пристроилась к Кремеру, она была просто обязана. А то спелись на этой выставке, как голубки, даром, что голубки не певчие.
Я бы на твоем месте даже и не думала, – сказала Нина Баржесу, – извини, что нарушаю приличия и обычаи предков, говоря такое, – но жил ты – не позавидуешь как, а достоин ты самого лучшего. Молодая жена, да еще из провинции – лучше быть не может, послушай меня, я знаю, что говорю. И Анька твоя, которую теперь точно надо домой возвращать, тебе только спасибо скажет.
Аня плакала. Ей было страшно. Раз так, значит, и она однажды умрет. Оказывается, смерть совсем рядом ходит.
Она воображала видения.
Антонио утешал ее.
Они поехали на мотоцикле к лесному ручью, он включил музыку и, нежась в лучах милого солнышка поздневесеннего разлива, она всхлипывала и соображала, что теперь у нее есть особое право считать всех должниками.
А что ты можешь сделать для меня? – спросила она неопрятного паренька в продолжение своих мыслей.
Он ответил.
Она улыбнулась.
Баржес был возбужден, Баржес был счастлив. Он все повторял запившему было Кремеру, что у Норы обнаружились сотни новых вещей – блузок, сапог, юбок, и он, разбирая их, вдруг понял, что Нора была имитацией, а не самой жизнью. Воплощением, а не оригиналом.
Эти копии не снашивают одежду и не пачкают трусов, у них другая задача, – до хрипоты доказывал Павел. – Вот так и Нора – ничего поношенного или смятого, все новое и всего – на десять, двадцать, тридцать жизней.
Ты рехнулся, – завывал в ответ Кремер, – тебе надо полежать в психиатрической клинике.
С Риточкой они понимали друг другу с полуслова, словно сообщники.
Вале видеть в Риточке возможную новую хозяйку нравилось: своя, понятная, хоть и молодая! Сладим!
Эта мне нравится больше, – призналась она Галине Степановне, – какая-то она легкая.
Да не еврейка же, наша, – гудела Галина. – Мне пусть хоть полведра нальют, я на похороны этой черной норки не пойду.
Баржес ощутил, что привел все свои дела в порядок. Майкл отстранен, Норы больше нет.
Он сказал электрической леди, утешившей его проверенным способом на ковре, что по-настоящему свободен, богат, здоров, а значит, счастлив.
Леди не удивилась:
Тебе нужна хорошая теплая девочка, – сказала она по-матерински, – у нее из животика вылезет похожий на тебя мальчик, и тогда твое семейное фото можно будет помещать на журнальные обложки.