Из бурой кирпичной стены выплыла еще одна гребная восьмерка, опустилась на зеленоватую подушку реки, зажатую в каменной рамке набережной, - особенно четко было видно загребного в бейсбольной кепке и с рупором - и скользнула в серую бетонную стену на противоположном берегу, словно гигантский поршень шприца в руках восьми дюжих медбратьев.
- Нет, - сказал Саймон, - когда ты подошел, я думал о… думал себе, смотрел вон туда… - Саймон ткнул пальцем в сторону Темзы и прямоугольных зданий, опутанных зеленью. - Думал, какой ужас испытает художник, если вдруг потеряет чувство перспективы.
- А я полагал, что в этом-то и заключается секрет успеха абстрактного искусства в нашем веке, что вся его суть сводится к попытке взглянуть на мир без предрассудков и априорных концепций - вроде это и у кубистов, и у фовистов…
- Нет, у них речь шла об отказе от перспективы как способа восприятия, как философской категории. Я же говорю о реальной утрате чувства перспективы, когда человек ее не видит, когда он лишен возможности воспринимать глубину и способен различать лишь форму и цвет. Когда перед глазами - плоская картинка, двухмерное пространство.
- А, ты про это неврологическое нарушение, как его там, агнофо…
- Верно-верно, агнозия, кажется… Я сам не вполне понимаю, что имею в виду, - но точно не новый взгляд на мир на манер, скажем, Сезанна, а реальную утрату, ограничение способности восприятия. Ведь что нам дает перспектива? Трехмерное зрение, да, пожалуй, и сознание. Убери перспективу - и индивидуум, возможно, потеряет способность воспринимать время… ему придется заново учиться жить во времени, иначе его мир навсегда останется плоским, как у микроба в препарате для микроскопа.
- Мысль любопытная, - ответил, выждав секунду-другую, Левинсон и тут же выкинул эту мысль из головы вон.
- Саймон Дайкс? - Пока друзья разговаривали, к ним подошла и стала поодаль какая-то женщина. Казалось, она никак не могла решиться, как себя вести - нагло или робко, и поэтому приняла странную позу: рука протянута вперед, тело этаким противовесом отодвинуто назад.
- Да?
- Прошу прощения, что прерываю…
- Ничего страшного, я как раз собирался… - С этими словами дебелый Джордж Левинсон зашагал по белому полу прочь, грузно погрузившись в колышущееся людское море. Выныривая посреди одной группки людей, он подсказывал имена, выныривая посреди другой - имена узнавал, каждым своим действием доказывая, что автор недавно опубликованной в каком-то глянцевом журнале статьи был абсолютно прав, удостоив его титула "самого профессионального болтуна во всем галерейном Лондоне".
- Это Джордж Левинсон, верно? - спросила женщина. У нее было круглое лицо и черные локоны, этакие колечки, набросанные в беспорядке на макушку. Одежда скорее обрамляла, чем укрывала ее маленькое, сутулое тело.
- Так и есть. - Саймон вовсе не хотел, чтобы в его тоне звучало не высказанное вслух "а не пойти б тебе, милочка", но знал, что именно так и вышло: вернисаж успел порядком ему надоесть, он чувствовал себя отвратительно и мечтал поскорее отсюда убраться.
- Он все еще вами занимается?
- Что вы, что вы, нет, уже давно не занимается. Вот в приготовительной школе, после футбола, в раздевалке он занимался мной еще как, но это дело прошлое. Теперь просто торгует моими картинами.
- Ха-ха! - Не сказать, чтобы ее смех был деланным, это вообще был не смех, скорее, намек на возможное наличие у дамы чувства юмора. - Это я все знаю…
- Ну и зачем тогда спрашивать?
- Значит, так. - Лицо собеседницы недовольно скривилось, и Саймон сразу понял, что раздражительность и вздорность отражали ее подлинный душевный склад, а все прочее достигалось титаническим усилием воли. - Если вы намерены грубить…
- Что вы, извините меня, право… - Он поднял руку, помял пальцами сгустившуюся атмосферу, придал ей по возможности изящную форму, погладил ее, погладил даже запястье самой обиженной. - Я вовсе не хотел… просто я устал и… - Подушечками пальцев он пробежался по ее ладони, по браслету часов, сталь, кости на запястье такие же резкие, как его слова, птичьи кости, воробьиные кости, сломанные кости.
Проделав все это, Саймон повернул голову к окну, заметил над рекой стайку птиц, кажется ласточек, порхают туда-сюда, то сбиваются в плотный шар, то разлетаются в разные стороны - точь-в-точь мысли в голове без царя. Подумал о Кольридже, затем о наркотиках. Смешно, этакая синестезия концептов, вот одни люди "слышат", что дверной звонок зеленый, а я думаю о Кольридже как о наркотиках, о птицах как о Кольридже, о птицах как о наркотиках… Тут перед мысленным взором Саймона возникла Сара, особенно ее лобковые волосы, а за ней и эта женщина, куда же без нее, которая хотела войти в его сознание прямо на его глазах, нет, сквозь его глаза - понимаешь, дружище, перспективы-то как не бывало! - и изучить его содержимое, найти, чем поживиться.
- Я вовсе не собирался грубить. Я устал, знаете, этот вер…
- Еще бы, у вас у самого скоро выставка. Скажите, вы из тех, кто все всегда успевает в срок?
- Нет, совсем наоборот. У меня вообще как заведено: я пишу все картины за день до открытия и всю ночь напролет вставляю их в рамы… - Саймон одернул себя. - Постойте-ка, сейчас я снова вам нагрублю. Так не пойдет - я не скажу больше ни слова, пока не узнаю, с кем имею честь…
- Ванесса Агридж, "Современный журнал". - Она протянула художнику свой птичий коготь и не столько пожала руку, сколько почесала ладонь. - Я шла сюда по работе, но, похоже, не стану писать об этой дамочке, так что для меня большая удача… что я наткнулась на вас… застала вас в естественной, так сказать, обстановке всего за неделю до вашего собственного вернисажа… - Тут топливо кончилось и журналистка заглохла. Молчание тяжким грузом рухнуло на пол между ними.
- Дамочке? - выдержав порядочную паузу, осведомился Саймон.
- Я про Мануэллу Санчес, - ответила Ванесса Агридж и легонько хлопнула его по плечу свернутым а трубку каталогом, приняв вид, который ей самой, вероятно, казался кокетливым.
Художник смерил ее новым, бесперспективным взглядом: каплевидная морда с поперечной красной отметиной, сверху черная шерсть, снизу черная шерсть. Надувается, красная отметина расходится пополам, обнажая клыки. Собеседница меж тем продолжала:
- Ходят слухи, что она весьма незаурядная особа - ну, по крайней мере так говорит ее шайка, - но это все враки. Скучна и тупа. Двух слов, связать не может.
- Но ее картины, разве вы не за ними сюда пришли?
- Фи, - фыркнула журналистка, - нет, конечно нет, "Современный журнал" занимается вещами увлекательными, историями про художников, стилем жизни и прочим в том же духе. Этакое "Вазари с клубничкой", как говорит наш главред.
- Броско.
- Еще бы. - Она поднесла к губам свой бокал, прокатный, как и прочие, отпила немного и, не отнимая его от губ, уставилась на Саймона. - А все-таки, ваша выставка. Что там будет? Фигуративные вещи? Абстракции? Возврат к концептуализму в духе вашего "Мира медведей"?
Прежде чем ответить, Саймон вооружился обычным трехмерным зрением и провел повторный осмотр Ванессы Агридж. Осмотр первым делом выявил, что она очень сильно напудрена, лицо - вовсе не каплевидное, напротив, скорее птичье, заостренное, с глазами, смотрящими как бы вбок, а не перед собой, - словно тестом намазано, хоть сейчас ставь в печь. Затем, прикинув, сколько в ней кубометров, килограммов и объемных процентов спирта, Саймон втянул носом ее запах, включил виртуальный эхолот и изучил форму ее тела, скрытую под мешковатым платьем, запустил один воображаемый зонд в анальное отверстие, другой в левую ноздрю, вывернул ее наизнанку, как чулок, - и за всем этим совершенно забыл, кто она, черт возьми, такая и что она, черт возьми, такое тут говорила, и потому сказал прямо:
- Ну, не абстракции, уж это точно. На мой взгляд, современное состояние абстрактной, сиречь неизобразительной, живописи полностью соответствует определению Леви-Строса, то есть мы теперь имеем "академическую школу, представители которой пытаются на своих полотнах изобразить манеру, в какой стали бы их создавать, если бы, паче чаяния, им в самом деле вздумалось этим заняться".
- Отличная фраза, - сказала Ванесса Агридж, - очень… остроумная. Могу я использовать ее в статье, указав имя автора, разумеется?
- Не забудьте, автор - Леви-Строс, это его мысль, а не моя.
- Разумеется, разумеется… - Птичьи лапки журналистки извлекли из ее недр включенный диктофон, нервно затеребили его. Саймон и бровью не повел. - Стало быть, мы увидим портреты? Или, может быть, натюрморты?…
- Обнаженную натуру. - Он вспомнил, как курил на болоте краденую сигару, материнский пояс, не пояс даже, а целый экватор, пенис отца, короткий, обрезанный…
- С намеком на Бэкона или, скажем, на Фрейда? - хихикнула она. - Ну, знаете, когда с женщины, фигурально выражаясь, сдирают кожу, выставляют напоказ анатомию, в таком роде…
- Это картины о любви. - Справил нужду, не снимая штанов. А потом снял, и все дело льется на пол. Капает желчными каплями. Лужа на линолеуме. Подпись под картиной в галерее: "Линолеум, моча". Линописюра под названием "Вздох".
- Как-как? - Ванесса Агридж держала диктофон у самого уха, как эти придурки с сотовыми телефонами.
- О любви. Эти картины откровенно прямолинейны, пожалуй даже повествовательны. Они в подчеркнуто доходчивой форме рассказывают о моей любви к человеческому телу. Это иллюстрации к моему роману с человеческим телом, который продолжается уже тридцать девять лет.
За те несколько минут, что длился их, с позволения сказать, разговор, вернисаж закрылся. Гости направились к выходу, в людском потоке тут и там ненадолго возникали мини-водовороты общения. Джордж Левинсон, проплывая поблизости, обратился к Саймону:
- Ну что, идем?
- Прошу прощения, мэм… а куда?
- Ну, я сейчас к Гриндли, потом, может, в "Силинк".
- Извини, мне надо сначала узнать, какие планы у Сары. Наверное, увидимся в "Силинке".
- Понял, до встречи.
Левинсона смыло, а вместе с ним какого-то парня, которого он подцепил на выставке, - этакая пума, узкие бедра, лиловые глаза, черный шерстяной пиджак. Парочка исчезала вдали, и Саймона вдруг осенило: миг назад он ляпнул этой журналюжке что-то лишнее. Художник расправил плечи и усилием воли вернул себя в настоящее. Вот так все время: просыпаешься средь бела дня за почти что интимным разговором с человеком, которого видишь первый раз в жизни. А чего и ждать, если каждый встречный ведет себя так, словно ходил с тобой в ясли.
Вот какие дела, значит… и тут Саймон сказал Ванессе Агридж, диктофон в руке которой, как он теперь понял, служит оружием, средством шантажа:
- Прошу прощения…
- Не стоит, я вас уже простила. - Не прошло и получаса, а она уже говорит его словами, он частенько подмечал это у собеседников.
- Нет, я не о том. Мне пора. Работа, знаете ли.
- Сара, я понимаю.
- Она моя подруга…
- Натурщица?
- Подруга. Извините, я должен идти. - И он зашагал прочь, прочь из этого желтого капкана.
- Я только хотела… - бросила она ему вслед. Саймон обернулся, женщина с диктофоном уже была просто тенью, миражом на фоне летнего закатного солнца.
- Да?
- Этот, как его, Леви-Строс.
- Да?
- У вас, случайно, нет его телефона? Я просто подумала, лучше уточнить цитату прямо у него, ну, если у меня до статьи руки дойдут.
У входа в галерею вдоль стены выстроилась шеренга телефонов-автоматов. Саймон выудил из кошелька телефонную карточку, вставил ее в щель, набрал номер Сары - рабочий, в художественном агентстве, - и стал ждать, пока установится связь и виртуальные электронные пташки закончат свое милое щебетание. Неожиданно губы подруги прикоснулись к его щеке, ее голос выдохнул ему в ухо: "К сожалению, в данный момент я не могу принять ваш звонок, будьте добры…" Кстати, вовсе не ее голос - совсем непохож, не больше, чем голос ЭАЛа из "Космической одиссеи" на человеческий. И тон не ее - не яркий, живой, а мерный, как метроном, каждое слово резко выделено.
- Ты на месте? - спросил Саймон после сигнала, заранее зная ответ.
- Да, просто решила, что сегодня на звонки не отвечаю.
- Почему?
- Не знаю, - вздохнула Сара. - Не хочу ни с кем разговаривать. Кроме тебя, конечно.
- И какой у нас план?
- Ну, мы тут собираемся небольшой компанией… - Где?
- В "Силинке".
- Кто будет?
- Табита, Тони, наверное, хотя он еще не знает, придет ли. Может, Брейтуэйты.
- Солнечные мальчики, веселые девочки.
- Ага. - Сара коротко рассмеялась, так они всегда смеются вместе, будто целуются. - Солнечные мальчики и веселые девочки. Когда тебя ждать?
- Я уже иду, - ответил Саймон, повесил трубку и, преодолев полосу препятствий из разнообразных "пока", "увидимся", "до вечера", а лучше сказать "до следующего года", спустился по чугунным ступеням на тротуар.
Летний Лондон переживал последние минуты часа пик. Галерея, откуда вышел Саймон, располагалась, конечно, не в Гавани Челси, но окружающий мир уделил вернисажу ровно столько внимания, что разница между Импириал-Роуд и Олд-Чёрч-стрит оказалась полностью стертой. Саймон направился вдоль по Набережной Челси, периодически оглядываясь через плечо на золотой шар на крыше здания. Помнится, кто-то говорил, что тот поднимается и опускается и по его положению можно определить, прилив сейчас или отлив; знать бы еще, как это делается.
Саймон устал. В легких плескалась мокрота, свидетельствующая, как обычно, либо о том, что он заболевает, либо о том, что выздоравливает. Не в состоянии понять, с какой же из альтернатив имеет дело, художник кашлял и отплевывался, шагая по дороге в сторону Эрлз-Корт мимо застрявших в пробке машин. Братья Брейтуэйт. Солнечные мальчики и веселые девочки. Клуб "Силинк". Все это означало, что сегодня вечером - который не замедлит перейти в ночь - ему опять придется перекрикивать музыку из динамиков, истошно хохотать и строить глазки. Участвовать в съемках очередного эпизода воображаемого сериала с целой толпой безымянных, но незаменимых персонажей даже не второго, а третьего-четвертого плана. Финальная сцена, как всегда, будет такой: он вернется домой в три, а то и в четыре, пять или полшестого и будет наблюдать, как разноцветные лучи рассвета заливают город и озаряют бардак, который тут развели похмельные полуночники-наркоманы.
Наркотики, тяжело вздохнул Саймон, опять эти наркотики. Какие, кстати? Неужели снова этот лондонский барный кокаин, на торговлю которым администрация закрывает глаза, потому что знает - на тех, кто его нюхает, он производит только один эффект: заставляет заказывать больше выпивки? Это уж точно, без него никак не обойтись. Саймон уже видел, как измельчает белые кристаллики, забившись в крошечную туалетную кабинку, видел и то, что будет потом, видел, как они с Сарой примутся трахать друг друга с этаким обреченно-отрешенным усердием, словно им обязательно нужно успеть до конца света, который непременно наступит наутро. Именно в такое, с позволения сказать, расположение духа со всей неизбежностью всякий раз и приводила их эта дрянь. Точь-в-точь два скелета в шкафу, совокупляющиеся с треском, свистом и грохотом, только костяные щепки летят. А на следующий день он проснется и бестелесным призраком поплетется к банкомату, зажав в руках кредитку, где в ложбинках выдавленных цифр еще сидит характерный белый порошок.
А может, будет и экстази, Сара откуда-то добывала и это добро, наверное через Табиту, - впрочем, Саймон не спрашивал. Поначалу он считал, что название дури - самый настоящий обман, и говорил Саре: "Если эта штука приводит в "экстаз", то легкая раздражительность - все, чего можно ожидать от "озверина". Но постепенно разобрался что к чему. Перестал смотреть на экстази как на психоделическое средство, вроде кислоты и грибов, которыми регулярно - более или менее, скорее более - баловался в студенческие годы в Слейде, и понял, что объект воздействия здесь не само сознание, а его интерфейсы, человеческие взаимоотношения. Это был, так сказать, "полунаркотик", он позволял дойти до раскрепощения и даже до развязности, но лишь с помощью эмоций другого человека и в его обществе. Люди под экстази разговаривают с тем необыкновенным чувственным напряжением, какое доступно только подросткам, когда настоящий интим вне сферы возможного, но на его дальнюю перспективу делаются самые толстые из намеков.