Carus,или Тот, кто дорог своим друзьям - Паскаль Киньяр 6 стр.


- Он прав: открой двери и впусти зло, - сказал Р. - Не противься и не проявляй ненужной отваги. Идея отваги свойственна тем, кто уверен в своем поражении. Откажись от высокомерия. Если ничто не имеет лица, то смотреть вперед так же глупо, как отворачиваться. Не надо драматизировать. Не надо ничего предвосхищать. Не веди себя как трус, зажмурившийся от страха, или как храбрец с зорким, горящим взглядом.

Что бы ни говорил Рекруа, я не обнаружил в его собственном взгляде ни особой трусости, ни особого мужества.

- Живи и думай лишь о том, чтобы быть, а не жить, и перестань пугать себя всякими воображаемыми ужасами, - посоветовал Рекруа.

- Руки прочь! - закричал А., нервно расхохотавшись. Он вскочил на ноги. Налил себе белого вина. И, осушив бокал, поклялся, что попытается не быть, а именно жить.

Вернувшись, Элизабет принялась накрывать на стол. Рекруа пошел за устрицами в рыбный магазин на углу улицы Сен-Гийом. Позже, когда мы ели, А. первым взял слово. Теперь он говорил спокойно и медленно:

- Отсутствие смысла у Р. - да будет мне позволено так выразиться - и случайный характер событий, не поддающийся никакой логике, - все это, может быть, распрекрасные истины, но они ни на что не годны. В них всегда слишком много рассудочности, неуемной, избыточной энергии и страха, а ведь они совершенно бесполезны. И все потому, что подобные конструкции спонтанны. Это похоже на больного, на умирающего, - продолжал он, - когда он вспоминает и встречает, против своей воли, нечто вроде равновесия и формы, которые управляют его воспоминаниями. И как ни случайно все, что было, с течением времени, пережитого им, и в какой бы степени он ни осознавал данную случайность, все это, вместе взятое, имеет меньший смысл при сложении, нежели, в данном случае, при распределении: эта преемственность сразу получает направление благодаря лишь своей позиции во времени или же в том, что она считает таковым. И вот пример: два его воспоминания, какими бы ненужными и безумными они ни казались, непрерывно всплывают перед его мысленным взором, словно статуи, подавляя его ужасом: первое - оттого, что ему ничто не предшествовало, второе - потому, что оно не предшествовало ничему в тот момент, когда оживало в его памяти! Таким образом, любой рассказ моментально встает на свое место, время тотчас обретает видимость стрелы или линии, какими бы безумными ни казались подобные образы, и все то, что он испытал, сразу же получает направление, наполняется смыслом, мгновенно переводя логическую последовательность в бред интерпретации и образуя систему между этими двумя полюсами.

<…>

- Вероятно, ты прав, - согласился Р. - Но случай никогда не идет по прямой. И то, куда он идет, не назовешь направлением.

На это А. возразил, что для него вопрос о направлении уже не стоит. Он больше не способен бороться с тем, что его опустошило. У него нет ни ярких лоскутков, как у его сына, ни фарфоровых чашек и китайских статуэток, как у Уинслидейла, ни амулетов и безделушек, как у Йерра, ни старинных, источенных червями книг, как у Коэна, - ничего, что дарило бы иллюзию власти над этими волнами ужаса или над непроницаемым хаосом, который правит ими с неумолимой деспотичностью.

- Случай, и только случай, - повторил Р., - вот что нужно обсуждать, поскольку отчаяние говорит на том же языке, что и надежда. Поскольку кто-то видит все окружающее сквозь призму возможного, а другой - в свете невозможного. Таким образом, все это одинаково ценно, и почему бы не приравнять случайность ко всякой надежде, всякой иллюзии, всякому отчаянию, всякой обездоленности?! Поэтому я и утверждаю, что, может быть, не стоит пытаться пересиливать боль или врачевать ее, - в данном случае мастерство лекаря пойдет вам во вред, а попытки взять верх над болезнью обернутся ловушкой рабства. Идея исцеления - это склянка с ядом, а техника исцеления - орудие пытки. В депрессии нет отношения силы, и ошейник с шипами, как только его разжимают, становится обычным шейным кольцом. Довольно сомнительное украшение. Подделка под брыжи! Эдакая горжетка!

- О господи, да наш Рекруа - просто Нестор! - весело воскликнул Йерр.

Рекруа обернулся к А. и сказал каким-то странным тоном, что он в "хороших руках", в "надежнейших руках худшего".

Но А. покачал головой.

- Нет ничего, что можно было бы возродить, - сказал он.

- Да в мире никогда и не было первоначального первородства, - со смехом ответил Р. И добавил: - Я и сам больше ничего не знаю - ни забвения, ни иллюзий, ни ошибок, ни сна…

Я сказал ему, что он хвастает. Что в его стремлении поставить страх в привилегированное положение перед правдой есть что-то иллюзорное. Что невроза не существует. Я повторил, что не существует и здоровья. Рискнул даже заявить, что нет ни привилегированного восприятия, ни правды, ни иллюзии.

- О, меня временами одолевают ужасные головокружения, - сказал он. - И поверь мне - они очень различны по силе. Точно страна в крови гражданской войны. Мне чудится, будто моя голова вращается на своей собственной оси, вращается без конца…

- Словно гончарный круг, - подхватил Йерр. - Неужто ты считаешь мою голову менее пустой, чем твоя, и менее забитой этой пресловутой пустотой? Неужто думаешь, что я меньше тебя боюсь этого опустошения? Мне все время кажется, что эта костяная коробка вот-вот треснет и развалится.

А. резко ответил, что пустота кроется в прекращении мысли.

Первый день Рождества. Я зашел к Йерру.

- Вот преданный друг! - воскликнул он, увидев меня.

Мы с Глэдис вышли вместе, чтобы помочь с уборкой на улице Бак. Й. предпочел остаться в своем кресле. Он, видите ли, крайне утомлен! И потом, он совсем не выспался!

Сообщил нам, что оказывает явное предпочтение креслам, ибо кресло - единственный предмет интерьера, "в" который - а не только "на" который - язык позволяет своему хозяину усесться.

26 декабря. Улица Бак. Я - пройдя к нему в комнату:

- Говори, говори! Похоже, что разговор утешает.

- Нет, - бросил он и резко отвернулся.

Потом я и сам подумал, что фраза, произнесенная мной, звучала наивно. В высшей степени наивно. Он глядел на меня с испугом. На нем была желтая пижама, и это выглядело нелепо. Он как будто хотел сказать: с тех пор как люди говорят, кому они смогли помочь? Какой страх смогли умерить, отогнать? Я замолчал. И подумал: "Все, что выражает речь, не способно нас освободить. Иногда она одобряет, проясняет, порицает. Иногда позволяет видеть - тем, кто утешается видимым; иногда позволяет что-то понять, видя, хотя это и есть стремление к слепоте. А слепоту - для тех, кого утешает ослепление, - разглядеть еще труднее".

Вдруг он заговорил:

- Я сейчас на грани утраты разума, утраты всего Всего! У меня внутри полный разгром - мой личный, но полный. День тянется нестерпимо долго. Ночь продолжается бесконечно. Мой мешок с провизией пуст.

Я пролепетал, что его слова не имеют никакого смысла. Какой провизией факт нашего рождения в той или иной день одаряет нас? Но он меня не слушал.

- Ты посмотри, как я постарел! Я выгляжу жалкой развалиной! Мне кажется, что у меня кожа обвисла, и это ясно видно. Вон она - собралась складками вокруг глаз!

Я не ответил. Наступило долгое молчание. Потом он сказал, совсем тихо, сквозь зубы, словно принуждая себя:

- Будь у меня хоть какой-нибудь ориентир, любой - чему или кому я бы всецело доверился, - я бы нашел в себе силы жить.

Я как мог постарался разрушить в нем эту химерическую надежду. Говорил запинаясь. В тот момент, когда я встал, собравшись уходить, он сказал:

- Все застыло, все дышит несчастьем.

- Нет, все движется - и движется так, что может показаться неподвижным… и бесцельным. Не приносящим ни счастья, ни беды.

Среда, 27 декабря. Р. зашел за мной. Мы немного прогулялись вдвоем. Потом пообедали на улице Ла Бретонри.

- А. устраняет препятствия к смерти! - напыщенно объявил Р. И добавил: - Он ищет лазейки там, где ничто не удерживает его в заточении.

День святых невинных младенцев. Йерр виделся с Божем. Бож сказал ему, что не пойдет туда 1-го числа - если предположить, что Э. на это надеется. Дешевый театр. Бесконечное попустительство. И этот вечный похоронный плач…

Йерр объявил, что вернее будет выразить это существительным "томление". Или менее устаревшим - "грустью". Или "омертвением". "Депрессия" в его глазах не значила ровно ничего. На это я возразил, что слова "пустыня, засуха, депрессия", какими бы геологическими они ни были, все-таки являются выразительными языковыми средствами.

- Вы любите образы, - ответил он мне.

А разве ваши mortificatio, languor, tristitia - не образы? Разве в старину ими не оценивали состояние неба или моря? Или блеклость растений?

- Ну разумеется, употребление этих слов восходит к самым древним истокам языка. Однако в современном значении они куда меньше соответствуют старинному своему смыслу - оно их утяжеляет, выхолащивает, обедняет…

- Какими бы древними ни были эти слова, они от этого не становятся менее бесполезными. Старинные сравнения? Это крики, не имеющие возраста. Все это ничего не означает. Служит лишь для того, чтобы распознавать несчастье и делиться им с другими. И чтобы развеивать скуку.

Я позвонил Элизабет из квартиры Йерра. Спросил, не стоит ли нам с Йерром зайти к ним 1-го, - может, наше присутствие его хоть немного утешит. Пусть знает, что мы всегда готовы помочь.

Элизабет ответила, что не уверена, хочет ли он этого. Не лучше ли мне зайти завтра?

Пятница, 29 декабря. Виделся с Э. Она долго говорила о нем. О том, что, может быть, лучше оставить его в покое. 1 января они хотят побыть вдвоем. Его страшит присутствие даже нас, друзей, - оно только усугубляет его тоску. Вот и рождественское застолье в нашей компании он поставил ей в вину. Все его внимание устремлено на воображаемую боль, он с головой ушел в эту манию, он сконцентрирован на своей беде, пытается уберечь ее, замыкая в себе, в своем беспричинном нарциссическом, исступленном саморазрушении.

Его подозрительность лишь углубляет пустоту. Он тяготеет к молчанию, к смерти, которая кажется недостижимой, к избавлению, в которое не верит, и, что бы ему ни говорили, это не разгоняет его отрешенность.

Он без конца жалуется на свои несчастья или на то, что считает причинами своего нынешнего состояния, своего поражения. Причинами того, что кажется ему отверженностью. Терзает себя непрерывными разговорами о близкой смерти, и они его возбуждают, как наркотик. Он уже не может остановиться, ему нужно без конца пережевывать и объяснять мотивы своего "падения", исступленно оправдывать все то, что как раз и доказывает его неправоту, восхвалять несуществующий заговор и воображаемое превосходство реальности, чтобы подчеркнуть и обосновать презрение, которое, как он думает, мы должны к нему питать; чтобы упиваться собственным ничтожеством - ведь он же так хочет стать жалким, презренным ничтожеством - не так ли, Элизабет? Не так ли, Элизабет?

- Бывают дни, - продолжала она, - когда на его лице написана наивная обида ребенка, готового расплакаться и желающего, вопреки всему, чтобы его пожалели. Да, он хочет стать пустым местом, недостойным меня и Д., главной причиной всех несчастий на свете, но при этом отчаянно уповает на нашу любовь.

Он совсем ничего не делает. Заполнить бланк, помочь по хозяйству, вымыть посуду, вбить гвоздь - все это требует от него неимоверных усилий. Все кажется неподъемной задачей. И он часами сидит неподвижно, ведя бесконечный диалог со своим вторым маленьким "я", усопшим и невозвратимым, или, вернее, горько оплакивая себя "того", которого никогда не любили, но которого следовало любить, и который стал им теперешним, и который стал недостоин его самого.

Я прошел к нему в комнату.

- Каждое утро, - сказал он, - одно и то же чувство, всплывающее из глубины веков, - чувство отчаяния приходит с наступлением дня. - И мрачно добавил: - Увядшие цветы, струны музыкальных инструментов обвисшие или лопнувшие. Голова, посыпанная пеплом… Взгляд, который я устремляю вовне, все обесцвечивает. Ну признай же, что здесь все обесцвечено!

- Да нет, вовсе нет.

- Я лишился душевного жара.

- Все это пустяки, ответил я, но он не умолкал. Поспешив закончить разговор, я вышел в гостиную, чтобы поцеловать Элизабет, которая безуспешно делала вид, будто обескуражена меньше, чем я. Потом зашел попрощаться к Д. Он опять стал показывать мне, одну за другой, все свои игрушки. И выглядел при этом бесконечно счастливым.

1 января. Ко мне заглянул Йерр.

Сообщил, что слову "нигилизм" уже сто восемнадцать лет.

2 января. Сегодня мне показалось, что А. полегчало. Он рассказал, что Коэн коллекционирует камины. Нет, вернее так: страстная любовь к пылающему в камине огню заставила его пробить стены во всех комнатах всех принадлежащих ему домов (я и не знал, что К. так богат) и соорудить там камины всевозможных видов и устройств, чтобы, при равном количестве дров одинаковых пород, услаждать свой взор самыми разнообразными языками пламени, длинными или слабыми, высокими и буйными или нежаркими и мирными. А. утверждал, что К. разбазарил на эту странную коллекцию гораздо больше денег, чем он тратит ежегодно на свои книги и рукописи. Я удивился, что К. ни словом не обмолвился мне об этом. Кстати, дымные камины в Баварии не показались мне такими уж замечательными. От них сильно щипало глаза, а голова начинала болеть от угара.

Но Коэн, разумеется, сможет "оправдать" свою неодолимую тягу к языкам пламени, заявив, что в мире мало существ и мало предметов под солнцем, способных - за неимением солнца - добыть разом, одновременно, немного света и немного тепла. И каким бы разрушительным ни был огонь, нет зрелища более прекрасного для глаза. <…> "Языки пламени в камине похожи на бойцовых петухов", - сказал он.

Сейчас А. говорил как прежде. И я счел, что год начался вполне благополучно.

Четверг, 4 января. Мы с Рекруа встретились и посидели в кафе на улице Сены.

Я сообщил ему, что А. стало лучше. Что он рассказывал мне о каминах Коэна. Р. подтвердил то, что мне показалось всего лишь недобрым вымыслом. Он процитировал стишок, напоминающий старинные средневековые вирши (Йерр приветствовал их бурными аплодисментами) о том, что нечто - в остывшей золе - должно благодарить огонь и нечто - в огне - должно благодарить вязанку хвороста, ветви и сучки, собранные в лесу. Таким образом, выходило, что необъятный лес на корню лишен того, что его воспламеняет, так же как огонь, в момент горения, лишен золы.

- Поскольку зола есть последняя застывшая ипостась живого леса, - заключил Р.

Самый невыносимый человек на свете, но в то же время надежный друг, который никогда не подведет.

<…>

Вечером 8 января зашел на улицу Бак. Мне открыла Элизабет. Рядом с ней стоял Йерр. Врач был в полной растерянности. Мы пошли в комнату А.

Уходите, уходите отсюда и молчите! - закричал он. Не спрашивайте меня ни о чем. Мне больно разговаривать.

Мы оставили его одного. Йерр считал, что мы слишком долго тянули с вызовом специалиста. Я посмеялся: какая иллюзия! Малыш Д. дергал меня за полу пиджака, уверяя, что сегодня они "проходили в школе улитку". Я не понял ни слова из того, что он говорил. Он утверждал, что это нечто вроде бургундского слизня. Я решил уйти домой.

9 января. Зашел к А. в середине дня.

- Все кончено, - сказал он, - я сгорел дотла.

И с улыбкой добавил, откинув простыню с головы и повернувшись ко мне:

- Погасите же вашего друга! Погасите его!

И затрясся от судорожного, нервного хохота. Как умалишенный. Потом он пробормотал:

- Я захлебываюсь… сколько тины… и как мало крови…

И, заплакав, отвернулся к стене.

Мне пришлось сделать усилие, чтобы потрепать его по плечу перед уходом.

Среда. Малыш Д. затеял игру в тотальное уничтожение. Он рассыпал по полу детской целую кучу маленьких пластмассовых человечков и расставил их вокруг стада маленьких металлических животных. Игра состояла в том, чтобы с помощью камешков и шариков сбивать одну за другой эти яркие, разноцветные фигурки; стоило им упасть и "умереть", как победитель разражался громкими торжествующими воплями и присваивал жертвам звучные имена. По его просьбе я на несколько минут присоединился к этому развлечению, но мне не удалось блеснуть ни меткостью в стрельбе, ни изобретательностью в придумывании подходящих имен для павших. Например, маленькую рыжую лисичку с пробитым боком я назвал "хитрушкой", каковое определение Д. счел нелепым и уж во всяком случае совсем "неподходящим".

Я прошел в комнату его отца. Несмотря на утверждения Э., что он бредит, мне показалось, что это не так. Напротив, он выглядел довольно сносно.

- Безнадежно, - сказал он, - я впадаю в ничтожество… Чем дальше я пытаюсь ступить, тем сильнее кружится у меня голова. Изжога способна перенасытить. Я это знаю по позывам к рвоте. Ничто не облегчает…

Он объявил мне, что уверен в своей скорой смерти. Однако оба врача, которые его осмотрели, не поставили, по словам Элизабет, такого тревожного диагноза.

- Самое ужасное, - сказал он, - что, умирая, мы первыми участвуем в смерти. Мы не перестаем подавать руку тому, что ввергает нас в страх.

- А когда мы говорим? - возразил я. - Когда чего-то желаем? Вспомни о своей музыке. Какому обману служат созданные произведения? Или радость, которую испытывает играющий ребенок. <…> Или внезапно подмеченная красота чьего-то лица. Разве все это не основано на смерти и разве не по этой причине они так потрясают нас <…> затрагивают чувства, вызывают волнение?

- Я мечтаю о том, чтобы Д. и Э. были счастливы, - ответил он. - Если бы я мог достаточно дорого продать свою жизнь, я бы застраховал свою голову на огромную сумму, чтобы они могли безбедно жить до конца своих дней, а потом покончил бы с собой. Но тогда мне еще понадобилось бы застраховаться от того, чтобы они не носили в себе мое отсутствие. Или, по крайней мере, чтобы мое исчезновение потрясло их не больше, чем то мучительное состояние, в котором я держу их сейчас, тогда как они имеют право на счастье.

В ночь на 11 января у А. случился сердечный приступ. Мне позвонил Йерр. Сказал, что его не стали госпитализировать. Э. была встревожена, но ей казалось, что это не так уж серьезно - скорее нервное. "Туман в конечном счете разразился дождем", - заключил Йерр.

Вечером я навестил А.

- Это начало конца, - сказал он. И, помолчав, добавил:

- А может быть, всего лишь первый звонок?

Я невольно подумал: болтает невесть что, не дай бог, еще накликает смерть.

Назад Дальше