Исаакские саги - Юлий Крелин 25 стр.


2

Конец учёбы. Наступили иные времена. Начало работы совпало окончанием эры Сталина. Тогда казалось, что мы приближаемся к светлому будущему. Ох, недолго так казалось. Уже на последнем курсе Боря начал работать в поликлинике. Ещё пугались больные врачей евреев. Ещё искали причины всяких осложнений и тяжелых недугов в происках врачей-преступников. Ещё сохранялся бытовой мрак. Борис ходил по домам. И поскольку он был не участковый терапевт, а хирург, то ареал его действий был сравнительно большой. Это был всё тот же Арбат и его прекрасные переулки. Теперь об этом районе говорят, как о чём-то чудесном, символом прошлого, сугубо московским. Слова воспоминаний овеяны именами прекрасных людей, что жили на той улице, в тех переулках. Сейчас горюют, глядючи на преображение и самого Арбата и переулков его. Печалятся лишь те, кто жил, кто помнит, то старое, что сопровождало их становление в людей. Ностальгия не по времени - по собственной молодости. Осовремененный пешеходный, выставочный, китчево приукрашенный Арбат. Переулки застроены домами для элиты позднего, предсмертного советского периода. Полно мемориальных досок о людях, которых и не знали или давно забыли - министры, генералы и изредка попадаются люди творчества разных его видов. Когда эти дома строили, они, эти дома, в то время убогое, когда хаос энтузиазма перешел в нищенскую упорядоченность, казались, действительно, какими-то особо хорошими, хоромами для высшего класса спокойной болотной жизни, названной потом периодом застоя. Как и положено хаос перешёл в покой и последующую смерть. Смерть общества, рождённого тем ушедшим энтузиазмом.

Боря ходил по домам в переходный период от кровавого беззаконного палаческого бандитизма к узаконенному, усредненному, серому государственному хулиганству, ханжеству, хамству. Крови становилось меньше, но как же без неё!

Ещё жили люди в невероятных условиях, от которых вскоре начали освобождаться, но пока лишь на Арбате. Да и до сего времени не могут войти в нормальную жизнь нормальных квартир или домов. Боря попадал в невероятные клетушки клоповники, тара-канники, где жили непонятно как умещавшиеся там люди. Это уже даже не люди получались. Была же идея у основателя режима создать нового человека. Эти условия вполне подходили. Скажем, на… в одиннадцатиметровой комнате могли жить одиннадцать человек. Человек! Парализованных стариков, порой видел Борис, укладывали на раскладушку, вырезали в её середине дыру, ставили снизу таз - живи себе дед иль бабка, справляй себе все свои физиологические отправления, а уж мы… И очень гордились тем, что голь на выдумки хитра. В поликлиниках врачей предупреждали: пальто на вешалки в квартирах не вешать - можно принести в дом иль в поликлинику любую нечисть. После больного руки мыть обязательно. После! Обязательно!

Но уже недалёк был день, когда начнут строить пятиэтажные, более или менее, комфортабельные, по сравнению с клоповниками предыдущего, но не ушедшего периода, так сказать, Джозефа позднего, но всё равно бараки. И всё-таки, тогда это начинались благодеяния социализма. Какой социализм, таковы и благодеяния. И Борины родители надеялись на снос их разрушающегося дома в арбатском переулке. Ведь маячила отдельная квартира: не раковина на обшей кухне, а ванна и душ, не общий сортир с очередью по утрам. И даже ожидали горячую воду.

Боря ещё полностью не забыл любовь при температуре в коммунальной квартире, где симфония Бетховена ограждала их радости от соседского любопытства.

Любовь спасёт мир. А Борю? Пока он привыкал… Ну, понятно… Но жизнь продолжается. Время задумываться - время любить.

Таня жила в отдельной квартире какого-то ведомственного дома. Ведомственный дом! Не где-то на какой-то ведомственной территории, а вдруг посередине Москвы выделяется ИМ дом. У Тани отец был какой-то чиновник. Что-то идеологическое было его делом. Новые книги, даже которые не при какой погоде не гляделись крамолой, продавали по каким-то спискам. То ли, чтобы дефицит был тотальным, ибо он очень помогал режиму; то ли потому как не хватало ни на что, ибо вся культура оденеживалась по какому-то мифическому, а на самом деле, абсолютно реальному остаточному принципу. То есть бюджет делился на танк, помноженный на ракету с остатком, который и мог пойти на школу, больницу, книгу… Да и то остаток в уме. Сейчас бы сказали о таковом алгоритме жизни и назвали бы ситуацию виртуальной. В то время этих слов не знали. Да и слова танк и ракета были наполовину засекречены. Впрочем, шутка.

Иван Константинович всё, полагающееся ему по списку, покупал, или, как тогда это называлось, выкупал, приносил домой и скрупулёзно их прочитывал. Идеолог же! Помню, принёс он какие-то статьи, якобы Джордано Бруно. Толстого издавали мало. Хемингуэя, Фолкнера - и думать не моги. Разве что Андре Стиль и как высший пилотаж - Ромен Роллан. Вскоре прибавились, на радость, так сказать, "третьему сословию", многотомные собрания сочинений, которые красиво, ровненько, нечитано размещались на полках, которые, кстати, тоже не больно-то легко было "достать". Тогда не покупали - доставали. А тут вдруг Джордано Бруно! Иногда Боря осторожно заводил дискуссии на исторические темы. Врачей уже выпустили и мальчик, уже задумывавшийся, немножко осмелел. Но нет: Да, врачей сажали преступно, а, скажем, Бухарин, всё равно, враг. Партия, мол, всегда признает свои ошибки. Вот про врачей сказали, а про прошлое партия молчит. Слишком глубоко в проблему залезать всё же Боря робел. XX съезда ещё не было, да и собрания сочинений ещё не начали выпускать.

Родители Тани были на своих службах с утра до позднего вечера. И Боря мог целыми днями находиться у девочки, с которой они (время от времени) готовились к занятиям, семинарам, экзаменам. На этот раз болела Таня. Борей был диагностирован аппендицит, что приехавшая "Скорая" подтвердила и, опять же, слово нового времени: диагноз был верифицирован операцией. Боря стал подлинным героем, уж не знаю всей ли семьи, но в уме Тани, безусловно. Он ухаживал за ней, пока она лежала в больнице. Он и привёз её домой, даже не прибегая к папиной персональной машине. Свои машины были у считанных единиц. Зато персоналки с прикреплёнными водителями были у многих чиновников. Настолько, что перостальные водители образовали практически новый класс полурабочих, полуслужащих и уже полных холуев. Хотя три половины вроде бы и не должно быть, но наш своеобразный, "смешной" режим мог создать и много половин у одной целой. Всё не лезло в нормальные нормы.

Таня стала поправляться. Она всё ещё встречала Борю в халате и тотчас после его прихода укладывалась в постель. И он продолжал ухаживать. Таня была высокая, стройная. Волосы были чистым золотом и без всякой краски. Косметикой тогда не особо увлекались. Это не только не поощрялось, но и осуждалось. Крашенные губы, маникюр в институте были невозможны. Большинство девочек стягивали волосы свои в косички, которые баранками закручивались у ушей. Таня была стрижена, прическу делала в парикмахерской и это вызывало настороженность общественности института. Но, когда узнавали её семейный анамнез, как-то успокаивались и никто не привязывался. Разве что, какой-нибудь слишком ортодоксальный, а то и просто шкодливый член комсомольской братвы. Таня при этом, в отличие от возможностей большинства на курсе, хорошо и красиво одевалась, что тоже не способствовало любви окружающих. Но Боря был видно смел и не боялся ни родителей, ни иных членов своего институтского содружества. Всё-таки, как не портили ребят официальные общественные компании и кампании, большинство сохраняло приличные человеческие свойства.

Да и папа её не был агрессивным монстром. В нём был какой-то инфантилизм, воспитанный подчинением правящей идеи. Якобы безудержная принципиальность, бескомпромиссность, при возможности, и даже необходимости откровенно и наглядно соврать для пользы дела на самом деле просто признаки немного патологического детства. Это и есть инфантилизм, более или менее, честных служителей идеи. С другой стороны эти инфантильные служаки и есть айсберги опасности и вполне могут способствовать гибели мира. Папа был доброжелателен и инфантилен.

Ох, и смел был Борис. Ухаживание до добра не доведёт. А собственно, что считать добром? Уже прошёл опасный период, а Таня всё ещё встречала его в халате, соблюдая, так сказать, полупостельный режим. В очередной раз пришёл к подруге друг. Танечка уже привычно принимала его лёжа.

Друг сидел в кресле рядом с постелью и читал вслух Алексей Константиновича Толстого, сатирой которого он в то время был очень увлечен. "Взбунтовалися кастраты, входят в папины палата - почему мы не женаты, чем мы виноваты?… - В сомнительном для того времени местом, он покосился в сторону Тани - …Ты живешь себе по воле, чай, натёр себе мозоли…" Напрасно нервничал и сомневался - Таня спала. Халат немного приоткрылся. Таня была без лифчика. Ему открылась грудь её и не его сиюминутное состояние могло бы позволить достаточно оценить качество того, что перед ним открылось. Кто-то из более опытных друзей как-то сказал ему, что только стоит женщине снять лифчик, как она тотчас почувствует себя беззащитной и быстро сдаётся. Но ему не требовалась ни быстрая сдача, ни нелепая борьба, да и неизвестно будет ли сопротивление. Мозги у мальчика поплыли, он наклонился и поцеловал то, что ему случайно… или неожиданно открылось. Таня шевельнулась, но глаза не открывались. Естественно - он осмелел. Бисировал. "Ты чего, Борь?" "Ничего. Я так". "Как так? Ты чего?" Таня приподнялась и он в испуге отвернулся. Он не получил никакой пощечины. Таня, приподнявшись и придвинувшись головой к голове смотрела на него не мигая. Нет, нет - не лицом к лицу, а именно головой к голове. Другой бы уже давно поцеловал её, а он вот только сейчас и додумался. Время задумываться - время действовать. Всё придёт. И реакции будут более быстрыми и более безошибочными, более сознательными. А пока угар… Уже потом они лежали, накрытые лёгким одеялом, и ласковое, нежное тепло ее тела ублажало его остывающую кожу, вновь разогревая душу.

"Борьк, одевайся. Скоро уж мои придут". Сегодня что-то ему не хотелось вступать в идеологические дискуссии с папой. Но он при этом чувствовал, что если придётся, - уступать ему нынче не намерен.

Иван Константинович принёс очередную книгу, но этот раз не купленную по высоким спискам, а розданную по величайшим спискам. На книге было написано "Для служебного пользования". В продаже она быть не могла. Её давали (давали!) по тем таинственным и высочайшим спискам функционерам партии и бюрократии. Партия, высшее чиновничество, также, разумеется, партийные проростки изнутри одних органов режима в другие, являющиеся лишь декорациями, вела тогда, да и всегда, несмотря на то, что это учреждение было диктаторски правящим, какую-то подпольную жизнь: то письмо тайное от большинства рассылалось, то книги для чтения их, но не для продажи, не говоря уже о магазинах, концертах, фильмах… Вот и Иван Константинович принёс книгу с грифом, причисляющим его, Ивана Константиновича, к высшим доверенным лицам правящего подполья. Вот он, будто, прочитает и укрепит свою веру в правящую идею, которой уже на самом-то деле и не было. Чтоб знал с кем и чем бороться.

Дети тихо про что-то мурлыкали своё, а хозяин листал книгу, и, по-видимому, размышлял можно ли показать это подпольщину мальчику, к тому же и еврею. "Вот, Борь, посмотри. Иезуит, понимаешь, тоже в философию полез. Да у них только Бог на уме. Какая философия, какие размышления, понимаешь, когда они в цепях своих религиозных догм". "А это что?" "Некий иезуит священник Тейяр де Шарден. По спискам дают для работы. Так что я тебе, видишь, по большому…" "Спасибо, Иван Константинович. Я ее читал". Шок. "То есть как!? Откуда? Она ведь… Да и только что…"

Снимается покрывало высочайшей приближённости и таинственности. "Откуда вы всё берёте всегда? Как это вы умеете?" "Кто мы, Иван Константинович?" "Ну… Как тебе сказать… Ну… Вы, молодёжь, скажем". "Пап, что ты? У нас ребята связи имеют". "Не всякие же. Я, понимаешь, про другое. Про изворотливых, пронырливых". "Иван Константинович, мы, молодые, все изворотливые". "Ну, ладно. Все. Да не все. Так вот, читаю я этого иезуита…" "Прочли уже?" "Нет. Просмотрел пока. И не буду. Он, понимаешь, везде разум находит. Даже в камне. Не буду читать всякое иезуитство". "А вот Мендель тоже был иезуит". "Какой Мендель?" "Генетик". "Что вы со всяким бредом носитесь". "Пап, а иные сомневаются, что это бред". "Иван Константинович, это Лысенко бред". "Смотри, как вы распустились. Съезд совсем, понимаешь, не про это признал ошибки партии. А вы, как всегда, сразу на всё наше".

Боря с Танечкой ещё долго провожались в дверях у входа в квартиру. С того дня она уже не лежала в халатике в постели. С того дня Боря старался не встречаться с Иван Константиновичем. С того дня, но от того не дня, а, пожалуй, от того вечера, он реже стал приходить.

"Боря, я сегодня вечером работаю. Утром можешь?" "Утром я ж работаю". "Но ты ж можешь уйти, опоздать?" "У меня назначена операция".

И так далее. Да, да, по стандарту: сначала не могу не придти, могу не придти, не могу придти, не хочу придти…

Что это? Время? Характер? Возраст?

Жизнь покажет.

* * *

Было, было! Карина заснула. А у меня никаких болей, только воспоминания, воспоминания. Ох, Кариночка! Родная! Любимая! Недолгое счастье моё. Бывшая радость моя. И даже здесь, сейчас, в больнице, после операции имитация продолжающегося счастья.

Мне совсем не больно. Правда, когда я кашляю или чихаю небольшая боль в груди, на месте распиленной грудины. Или, когда хожу, болит нога, где были взяты вены для реконструкции моего сердечного кровообращения.

Мне стала холодно и проснувшаяся Карина прилегла рядом и приобняла, да совсем не так, как когда-то я, помогая в нашей первой поездке в машине, пытался помочь ей разобраться с ремнями безопасности. Карина лежала на самом краю, боком, чтоб мне не было беспокойно или больно, во всяком случае, лежала очень осторожно. Но заснула. Устала, бедная. Уже несколько ночей она не спит. Я погасил свет, что светил для наблюдений, почти над моей головой. Ночью зашла сестра и, по-видимому, решив не будить, уже занесла над нами руку со шприцем, одновременно откидывая одеяло и нащупывая место действия, то есть моё бедро иль ягодицу. Хорошо я во время проснулся, а то бы она в темноте поразила бы любимую ягодицу, а не мою.

В результате, Карина проснулась, мы зажгли свет и смех, разумеется, одолел нас всех троих. Но смеяться мне тоже было не очень комфортно. Чтоб не портить общее настроение я смех сдерживал. И утаивал от них некоторое удобство от нашей веселости. Я ж говорю, что я предпочитаю улыбку смеху. Вот и подтверждение. И тихий плач рыданиям. Не хочу и не люблю ни судорожные выдохи, ни вдохи. Операция тому подтверждение.

Не надо хохотать. И слово какое-то противное. Улыбайтесь, как улыбаюсь, как улыбалась мне раньше Карина.

Улыбалась. Я приезжал…

Было: Борис Исаакович проснулся рано. Ещё темно. Даже ещё ночь. Семья спит. И так каждый день. По крайней мере, детей он не видит совсем. Уходит - они спят ещё. Приходит - спят уже. А нынче порой и дома их нет. И не так, чтобы только, как в нынешней ситуации, айв спокойное время, можно сказать, в мирное время, когда тишь и никакие шторма не бушуют в душе. И никакая нежданная любовь не облегчала и не утяжеляла день его насущный.

Борис Исаакович встал и оглядел себя в зеркале: "Ну. Да. Эх. До старости, может, ещё далеко! Хотелось бы. Всё-таки, возраст понятие качественное, а не количественное". Посмотрел на себя в фас, повернулся боком: "А может и не далеко. Да и вообще, именно старость понятие качественное. Хоть, в конце концов, здесь-то уж точно количество переходит в качество. Если успеет. Вот именно".

А он думал, он ждал, что в старости найдёт на него успокоение. Просто, мало читал, наверное. Но пока, до старости… Да, нет же, старость, вот она. Ворвалась мысль: "…если успеет". Чего зря говорить - успела, успела.

Спать не хотелось. Начиналось утреннее возбуждение, рассветная… предрассветная гонка вперёд за жизнью. Всё впереди… Как перед новой интересной операцией. Нет. Иначе. А вообще-то, чего уж нового. Всё старо. ЭТО старее человечества.

Если душ горячий - он может снять возбуждение, угомонить. Утренний горячий душ - это не горячая ванна перед сном. Под таким душем стоишь - и самый главный период размышлений на целый день. Всё можно и обдумать и даже понять порой, что решению не поддавалось, не подаётся. Или наоборот: "А я, пожалуй, сделаю…" Нет! Шарахнем холодным… и все мысли, вообще, отлетели: "Б-р-р! - Быстрей, быстрей!"

Борис Исаакович уже одет. Ни ел, ни пил, быстрей, быстрей. Тихо, тихо, в одних носках он, словно птица пролетел к выходной двери, вставил стопы в туфли, отомкнул замок и бесшумно выскользнул на лестницу. В доме никто не услышал его побег, вернее убег в зону нарушения кодекса установленной, якобы морали. Да, морали он не соответствовал, но против собственной нравственности, пожалуй, не погрешил. Он считал, что чист перед Богом, ибо любил. А как поспорить с любовью. Не у всех на это сил хватает. К тому же он также считал, - хотя может, просто жизнь себе облегчал, - что кодекс этот придуман обществом, а в этом деле приоритет Бога или Природы, каждый думает на своём уровне, а не правилами, что вынуждено общество создавать. Правда, вынуждено!

Также тихо, воровски, чтоб замок не щелкнул, он закрыл дверь, и вниз по лестнице бежал, уже совсем не заботясь о тишине. А дальше машина и уж, действительно, дело техники во всех смыслах. Правда, техника вождения машиной им освоена и этим сильно облегчила ему сосуществование с павшей на него любовью. Легче стало добираться до любимой… Любимой! Надолго ли? С его стороны… С её стороны… Чтоб там ни было, но пока все спят, он с ней.

Назад Дальше