10
Что же, вот и опять один.
Опять броди себе вдоволь, вдыхая холодный декабрьский воздух на солнечных улицах Рима.
С чем же связана эта нерассасывающаяся тяжесть в груди? Может, все дело в каком-то бесстыдном, через всю жизнь, неверии?
Полный развал привычного, пусть скудного, но ожидаемого-уныло-неотвратимого, выход в мир случайности при нищенской зависимости от чьих-то пожертвований, - все это должно усилить тягу к вере, к неожиданному чуду.
Циничное неверие в этой ситуации равнозначно гибели. Словно Бог оставил тебя именно тогда, когда он тебе смертельно нужен. Ты тянешься к вере, ты хочешь преодолеть собственный душевный холод, ты ищешь эту веру в мимолетном луче солнца, пронизывающем тьму Пантеона сквозь отверстие в куполе, но плотно обступившие понизу гробницы королей Италии опахивают жутью тлена, и единственная среди них могила Рафаэля не в силах этот великодержавный тлен преодолеть.
На пьяцца Навона битники спят у стен, римляне толпятся у мольбертов художников, у лотков с безделушками. Насколько более, чем Кон полагал, поток суетной римской жизни выпекает в своих топках и на жаровнях странные типы - большеголовых, коротконогих, сутулых и долгоспинных, толстых и облезлых; даже смуглый красавец, похожий на Блока, с коробкой шахмат, ищущий, с кем бы сыграть, тоже выглядит чуть дебильным.
Стайка девиц, перед которой выпендривается паренек с бритой головой и выкрашенным в огненно-рыжий цвет коком, этаким современным запорожским "оселедцем". Как это одинаково в юности у всех: циничное легкомыслие по отношению к собственной внешности, к самой жизни - лишь бы так вот выпендриться перед стайкой смешливых девиц. Однажды он чуть жизни так не лишился, не рассчитал сил, переплывая холодную реку на виду у табуна глупых девиц на пари с кем-то.
Так и теперь, кажется, не рассчитал сил, ринувшись в незнакомый прекрасный мир, как в холодную реку, вот и не хватит дыхания доплыть до противоположного берега.
Вода в Тибре в эти декабрьские дни должна быть особенно холодной: Кон стоит на мосту Сан-Анджело, и все мерещится ему жест уходящего из Хиаса вдаль, по улице, Марка.
Жест приветствия и сожаления - уже на весь день.
Вода под мостом Сан-Анджело зелена и темна.
Кон уже не первый раз приходит сюда. Не может оторвать взгляда от замершей у берега странной баржи. Нечто подобное в России называли брандвахтой.
Ни разу он не видел, чтобы мелькнуло на ней живое существо.
Барка мертвых.
Обитель утопленников.
Оживают, что ли, только ночью, как летучая нечисть в гоголевских фантазиях?!
Опять, как в тот раз, - внезапный, доносящийся из каких-то окон, может, с той самой барки, сдавленный, конвульсивный, пугающе нереальный смех.
Опять человечек, явно мелькавший прежде в каких-то подворотнях, остановился неподалеку, тоже глядит в воду.
Лицо у человечка серовато-худое, суетливо-обыкновенное; глаза потухшие и протухшие, но оживленно-почтительные.
От человечка явно пахнет рыбой. Даже на расстоянии.
Вурдалак?!
Кон вздрагивает от мелькнувшей мысли: как изменился Вий.
Кон торопится прочь от этого места, зная, что снова сюда придет.
Катится вал времени мимо дома, в котором жил Гоголь, катится в сторону Тринита де ла Монти, в сторону багряного заката, одинаково обмывающего лицо Гоголя и Кона последней печалью перед провалом во тьму ночи, печалью высокой и неотвратимой и вовсе не возвращающей Виевы страхи, а говорящей о плоском завершении всего, что называется жизнью.
Вместе с ранней луной тянется за Коном странно клубящийся в сумерках сад - ренуарово-муарово-прустовский.
У люка, из-под которого идет пар с запашком отхожих мест, стоит в зазывной позе девица: вот тебе и канализационная проститутка из "Сатирикона" Петрония, переложенная на язык экрана Феллини.
Рим подбрасывает Кону всяческие ассоциации в порядке скорой помощи.
Сквозь какие-то окна, скорее похожие на огромные световые провалы, маячут лица игроков в биллиард - дымно-зеленые: головы их плавают отделенными в пластах сигаретного дыма.
11
На спуске лестницы в сторону улицы Трафоро - от фонтана Треви - вдруг пресеклись высоко выбрасываемые струи.
Внезапная тишина.
И уже различаемый за нею такой странный, знакомый подземный гул.
Он все усиливается в сторону Виа Национале.
Темен президентский дворец на Квиринальском холме; по аллеям парка с очередным конным памятником ветер несет обрывки бумаги, мусор; редки прохожие; каплет вода в угловые чаши улицы Куатро Фонтане, но тут же - ярко освещенная Виа Национале: гул, глубоко погруженный под Квиринальский холм, внезапно усиливается; и, весь превратившись в слух, как гончая, Кон идет в сторону этого усиливающегося гула.
Ослепительно ярок фасад Музея искусств.
И внезапно, за этой ослепительностью, - провал, черная дыра, автомобильный тоннель, втягивающее в глубину земли жерло.
Как же Кон его раньше не заметил?
Все это странно, неожиданно, но… гул - его распирающая земное чрево глухая мощь, его обертоны, сжимающие грудь в отчаянной попытке что-то вспомнить - какое-то забытое тайное знание - как от этого гула избавиться - почему-то связанное с распахиванием какого-то окна в набухшую влагой тьму.
Кон вступает в тоннель, в его смутное освещение, в его загазованность, Кон идет, прижимаясь к стене, облицованной белыми глазурованными плитками, и навстречу ему - поток автомобилей, слепо сверкающий фарами.
Вот оно, внезапно реализованное - через всю жизнь тягой - ощущение какого-то параллельно длящегося тоннеля жизни - не этой, иллюзорной, а истинной, существующей за стеной, спиной, слухом, - ее иного варианта, скрытого и угрожающего. Так вот он какой, этот тоннель, полный тупой отчужденной волны машин, газа, страха быть раздавленным, непомерно увеличиваемого трубой - до сотрясения внутренностей - гула, полный тысяч безликих лиц за проносящимися стеклами, лиц с глазами роботов, устремленными только вперед, не замечающими ничего по сторонам - что там: тень, существо, насекомое? - тоннель, тянущийся дымной газовой воронкой, удушающим шлейфом - из снов Кона в реальность.
Скорее выбраться. Жизнь за глоток чистого воздуха.
Конец тоннеля: спокойные тьма и свет.
Знакомые очертания камня.
Кон может поклясться: полчаса назад стоял на этой же улице.
Ну конечно же, вот надпись: улица Трафоро.
Кон поднимает голову или скорее втягивает ее в плечи: так ожидают внезапного удара, обвала - сверху.
Высоко, справа, - обшарпанная стена: обрывающийся край улицы Боккаччио.
Стена пансиона, в котором Кон провел первую ночь в Риме.
Ветхие ставни прикрывают окна.
Вот оно, то самое окно: Кон распахивал его в мертвую тишину влажного сентября, мгновенно пресекающую идущий из-под пола гул.
Гул.
Замкнулась цепь времен.
Замкнулась, защелкиваемая дверцами автомобилей вдоль улицы Трафоро, полость времени, называемая его жизнью, - в три ли римских месяца, в сорок ли с лишним лет от рождения?!
Замкнулась сетью параллельных тоннелей.
Тоннелем прекрасного искусства, освещаемым вспышками за грош, выхватывающими из тьмы скульптуры Микельанджело, полотна Тициана и Караваджо.
Тоннелем прежней жизни, захватывающим и подземелья Киево-Печерской лавры, и многоэтажные кладбища римских катакомб.
Тоннелем суеты, духоты, развратного изобилия Виа-Венето и Порта-Портезе.
Наконец, этим вот, роющим землю, как крот, сотрясающим тысячелетнее чрево Рима тоннелем, который Кон одолел за пятнадцать минут и за целую жизнь.
Виток четвертый. Capella Sistina
1
В Остию Кон уехать не смог. Потрясенный внезапным открытием тоннеля, его слепым ревущим напором, удушающей бензинной гарью, его взорвавшейся угрозой, ранее свернутой, как спираль в самостреле охотника, в невнятном и преследующем Кона гуле, он бежал, шел, замирал в каких-то полуночных переулках. Багровые подсветки развалин терм Каракаллы несколько привели его в чувство: значит, не блуждал, а тянулся к Порта Латина.
Стол и два стула заброшенно чернели на распростертом в крепком сне зеленом поле с изголовьем у стен Ауреллиана.
Панночка спала мертвым сном. Открыл Марк - полуночник, и так быстро, будто сидел под дверью и ожидал его прихода, будто мучительно сожалел о прощальном жесте, посланном Кону днем, у Хиаса, и отчаянно рад его возвращению.
Проснувшись, они Марка не обнаружили. Лиля опять была весела и беззаботна.
И вот уже который час они болтаются по магазинам, вернее, она сует свой гоголевский носик во все щели, а он лишь при этом носике присутствует, но после ночного кошмара с бельмами автомобильных стекол вместо глаз испытывает необычное успокоение среди тонких неназойливых запахов косметики, тихой, неизвестно откуда льющейся музыки, медлительного течения жизни, вылившейся в эти запахи, кольца, броши, рекламы, лампионы, флаконы, в этих длинноногих девиц-продавщиц; внезапно ощущает всю скрытую за этим энергию и жажду жизни, увидев девушку, вошедшую с улицы, продавщиц, бросившихся из-за прилавков, радующихся ее приходу, вероятно, после долгого отсутствия. Оказывается, в этих ярких формах, замысловатых изделиях, в этой чрезмерной комфортности скрыта нешуточная сила инстинкта самосохранения, сопротивления тому слепому хаосу, который ночью чуть не раздавил Кона своими колесами и смрадным дыханием.
Бесконечные толпы текут за окном в римском солнце.
Мелькнуло лицо мужчины. В глубине толпы. Но столь отчетливо, отрешенно-призывно.
Что за чушь?
Лили и вовсе не видно: ушла на дно, в завал вещей. Но лицо мужчины отчетливо, как при вспышке. Его уже нет: растворилось в текущей вниз, к фонтану Тритоне, толпе.
Мелькнет, как облик в австралийском фильме, увиденном в кинотеатре на Трастевере. Ну что, Лиля? Ее найти можно.
У каждого человека есть своя точка исчезновения посреди мира. Посреди Рима. К кому это относится, к нему или к исчезнувшему лицу?
Кон бежит, не чувствуя ног, расталкивая толпу, чуть не попав под автомашину. Лица не видно, но что-то неуловимо знакомое в походке, как бы пытающейся скрыть собственную неуверенность. Явно не из наших эмигрантов. Одежда не та, повадки. Кон еще никогда в жизни так остро не ощущал в себе таланта ищейки.
Несомненно одно: существо это из той жизни.
2
Откуда нахлынуло? Не из подворотни ли, к фонтану Тритоне с улицы Систина, где ложились на бумагу бессмертные строки "Мертвых душ", в припадке сожженные автором, но не исчезающие из квинтэссенции этого колдовского римского воздуха? Не с улочки ли, где родился, в пресловутой Славуте, в Полесье с полещуками, лесовиками, вурдалаками, лешими, с первым увиденным памятником, пугающим ложной патетикой, мертвыми жестами солдат и рабочих, у въезда в колхоз "3аря коммунизма" с тощими коровами и вымершими избами, с землей, погруженной в ополоумевшую зелень, бескрайним лесом, единственной дорогой, по которой, говорили, Бальзак ездил к Ганской, цадики из Житомира шли в Бердичев, в Меджибож, из Чернобыля в Умань?
Не из тех ли часов расставания, когда перед отъездом посетил Славуту, в которой почти не осталось знакомых, только могила матери под огненным красочно-гиблым закатом над кладбищенским полем, где и братские могилы и обломки плит с могил цадиков?
Не с тех ли пространств магии, мистики, колдовской луны, майской ночи, Вия, леших и ведьм, колдунов и заклинателей, - пространств, обезмозгленных, обдуренных, лишенных сознания, - словно злой рок бессмысленного прозябания отшиб у них память тупостью лживых примитивных лозунгов, оголтелым выкрикиванием их с трибун, затыканием ртов, страхом и гибелью, - и ушли эти пространства, подобно Атлантиде, на дно, затаились всей духовной глубью хасидских цадиков - только и остались на поверхности обломки плит с обрывками надписей на древнееврейском, отданные на глумление пастухам, алкоголикам, нищим странникам, изредка проходящим мимо, и коровий помет дымится единственным признаком жизни на этой непотопляемой юдоли мертвых.
Человек остановился у входа в отель "Эксельсиор". Разговаривает с швейцаром.
О, странная порода людей - швейцары римских отелей: блестящие мундиры, перчатки, эполеты и аксельбанты, фуражки и шнурки, сусальное серебро и золото, патетически вылепленные лица и оперно поставленные голоса, надменные подбородки, царственные жесты, будто вся внешняя мощь власти ушедших столетий обернулась комедией бессилья, обслуживающим персоналом нового века.
Вертящиеся стеклянные двери унесли человека в холл. Присел на высокий табурет у бара. Пьет каппучино. Светски беседует с сидящим рядом.
Не с тех ли он архитектурных пространств, так неощутимо, но жестко формирующих личность, что только по неуловимым признакам узнаешь родственную душу, с которой вместе лепил восковых кур в кулинарном институте, жил в общежитии на Фонтанке, а затем на Ново-Измайловской, шел проходными дворами к родной Мухинке, мимо Пантелеймоновской церкви, в Соляной переулок, пятнадцать-дробь-семнадцать, к Мухинке с надписями по фасаду- "Пинтуриккио", "Гершфогель", с обломанным фонарем у входа и куполами вдали, микельанджеловскими "Рабами", копии которых замерли по коридорам, где блистает Джакометти, потрясает мир Мур своими пустотами в скульптурах, рассекает и сводит пространство Ле-Корбюзье?
Не с ним ли шлепали в слякоти по Пестеля, через Фурманова, по Литейному, мимо магазинов мужской галантереи, ателье мод, букинистического, проходов вглубь дворов, заваленных рухлядью, шатались, погруженные в скудный сон Питера, где - очереди через весь Невский, множество угрюмых, плосколицых и плосконосых, и ощущение, что толпа меняет свой состав на глазах, толпа, прущая из провинции, захватывающая не созданные для нее архитектурные пространства, расставляющая своих дежурных - алкоголиков, живущая столь реально, скудно и нище в призрачных формах великой архитектуры, освященной именами Камерона и Монферана, в Питере, в Северной Венеции, но более модно и державно обстроенной камнем?
Не с ним ли ходили в туалет напротив Исаакия, где мужики играют в карты в подсобке, и острый запах мочевины говорит о том, что воды пьют мало, а все спиртное; не с ним ли толкались в толпе, и скрытая агрессивность Питера давила в затылок, напирала телом и гнилым дыханием стоящего в очереди за тобой, криком старухи, выходящей из кулинарии на углу Литейного и Пестеля и толкающей входящих: "Дайте дорогу!", мелькнувшим мужиком, ущипнувшим Таню за ягодицу, лицами, ликами, бликами, кликами?..
Не с ним ли щурились на облако света - белоголубой, атласный, длящийся фасад Екатерининского дворца, на идущую в небо над полевыми травами склона Камеронову галерею - свод как своды, порталы, колонны, камин Зеленого зала, малахит, медное ограждение, медные совки, домашность печной тяги, барельефы Аполлона и Фемиды?
Не подобно ли облако, надвигающееся со стороны Тринитаде-ла-Монти, тому давнему, которое мы наблюдали вместе, огромному, вызывающему ревматическую ломоту в суставах и ненависть к любому прохожему в тот миг, когда оно цепляется за мертвый шпиль Петропавловской крепости, низко надвигаясь на тебя поверх Марсова поля и вконец зазябшего Летнего сада?
Теперь Кон не сомневался, теперь он неотступно шел по следам, шел тоннелем прежней жизни, тоннелем искусства, тоннелем стеклянных дверей, заверчивающих иллюзорно-ослепительной суетой отелей, баров, магазинов, шел, словно бы преследуя собственную молодость, желаемый, но неосуществившийся вариант своей судьбы.
Смущала Кона какая-то незнакомая и непривычная легкость, с которой преследуемый заводил разговоры в барах или холлах отелей, словно собеседники были его знакомыми, ожидали его, но уж слишком случайны были встречи. Кон даже сумел однажды подойти столь близко, что услышал, о чем шла речь.
Говорили на итальянском и английском - о погоде, о начавшемся дожде, о заложниках в Иране, об афганской войне, недавно вспыхнувшей, о бомбе, взорвавшейся у Национального банка на Виа Биссолати.
3
Дождь загнал преследуемого в автобус, куда Кон заскочил на ходу, делая поразительные успехи в слежке.
И вот они уже оба в толпе, идущей коридорами Ватиканского музея, а за отрытыми окнами льет дождь, мокнут неестественно зеленые в декабре клумбы во дворе Ватикана, в каменных кадках плещется вода, швейцарский гвардеец в средневековой каске с картины Босха и в клоунском одеянии перебежал Двор.
Преследуемый Коном совсем близко; рядом кто-то безумолку тараторит непонятно о чем, ибо при лицезрении Рафаэля голоса идущих рядом превращаются в докучное бормотание, более бестолковое, чем бормотание дождя, забарматывание природы.
Преследуемый почти рядом, но между ними - воды стольких эпох - юности, провинции, Питера; исчезнувшего, но вечного в омуте времени бабкиного палисадника; звезд, пахнущих полынью; сумерек в приречном городе, дальних чистых девичьих голосов, - все это стоит между ними столбом света и боли у входа в Сикстинскую капеллу.
Кон избегал ее, страшился, потому и музей Ватиканский обходил стороной, и надо же, чтобы возник этот - он уже почти не сомневается, кто это, но боится произнести имя вслух, ибо только предположение о том, кто это, мгновенно поднимает пласты воспоминаний: в общем-то и не так давно - Вильнюс, шестьдесят восьмой, декада русского искусства в Литве; делегацию везут к партийному начальству, но Кон и этот, имярек, в сию минуту замерший у "Лаокоона", оба люди непартийные, им надо пропуск специальный выписывать, дело затягивается, партийный босс ждет, мелкие сошки нервно мечутся по коридорам, стража перезванивается по этажам, а после окончания встречи, на которой босс, напутствуя, несет уже вовсе (безумную по своей примитивности) ахинею, оба идут к дверям, и вдруг, обернувшись, замирают от удивления: остальные члены делегации пятятся, босс же подходит к дверям и все выстраиваются к нему в очередь на рукопожатие: им-то ритуал этот знаком; улетаем в Вильнюс без напутственного рукопожатия, и вся декада проступает сквозь пьяный угар: батареи бутылок с виски и коньяком (вино в Литве фруктовое) пострашнее артиллерийских оглушают и сшибают с ног, начиная и завершая творческие встречи, по обочинам которых едва слышен поэтический лепет и политическое бормотание с постоянным, как в дурном сне или виршах патриота-графомана, зачином: "Братский привет…", прерываемые взрывами гомерического пьяного хохота в кулуарах над очередным анекдотом.