- Потому что есть судьба, которая приходит к человеку сверху, - снова заговорил он, - и есть судьба, которая приходит сбоку, и даже такая, которая нападает сзади, а есть чужая судьба, которая сбилась с дороги и приблудилась к тебе. А моя судьба самая плохая - та судьба, которую человек накликает на себя изнутри. Это вроде того, как человек читает в Торе про десять заповедей, так у него тут же появляются мысли, как их нарушить, или как тот, который покупает набор для скорой помощи, и с ним сразу случается авария, а тот, кто берет домой канареек, тут же попадает в ловушку любви. Это совсем как имя у человека. Вот, твоя мама думала, что мальчик, которого зовут Зейде, никогда не умрет, а я говорю тебе, Зейде, что тот, кого зовут Яков, ему никогда не будет легко в любви. Так уж это от самого первого Якова и до самого последнего, от праотца нашего Якова до того Якова Шейнфельда, который пробовал мыло, и до этого Якова Шейнфельда, твоего отца, который раз в десять лет должен приготовить тебе ужин, чтобы ты пришел навестить его и согласился поговорить с ним. Вот так мы, Яковы, всегда делаем себе тяжелую жизнь с этой любовью. Наш праотец Яков даже поменял себе имя на Исраэль, и что - это ему помогло?! Снаружи имя стало другое, а внутри все несчастья остались с ним. Съешь все со своей тарелки, Зейде, иначе ты не получишь тот десерт с яичным желтком, который ты так любишь, и запомни одно: я не мог в нее не влюбиться. Солнце светило вот отсюда, телега ехала вот оттуда, а глаза смотрели вот с этой стороны, и ты видишь сразу и то, что в глазах, и то, что в памяти: ниоткуда появляется вдруг женщина, и плывет, как по реке, как по воде из зеленого золота, и ветер играет с ее платьем, то прижимает, то отводит его от тела, и тень падает на нее как раз сюда, на шею… Как же мне было не влюбиться в нее? Меня принесло к ней, как приносит желтый лист по воде. Так скажи мне, такое может случиться случайно? Я тебя спрашиваю, Зейде, - может быть, чтобы такое случилось случайно?
8
В ту ночь, первую ночь Юдит в деревне, Моше тоже не мог уснуть.
Как все, кто страдает бессонницей, он чуял, что сулит ему судьба, и уже отчаялся усыпить себя чтением, превратившимся в механическое перелистывание пустых страниц, или попытками навести порядок на складе своих воспоминаний, или подсчетом воображаемых гусей, что без конца выпрыгивали из-за забора Деревенского Папиша.
Он принялся, как обычно, размышлять о своей срезанной косе и о своей Тонечке, которая умерла, не открыв ему, где эта коса спрятана, и снова мучился, гадая, показала бы она ему ее, если бы осталась в живых, или осталась бы в живых, если бы показала, и опять ощутил, как волна ужаса захлестывает его легкие, но вблизи полуночи, когда он вдруг услышал жуткий вой, взлетевший из коровника и прорезавший ночной воздух, братья "Если бы", да "Кабы", да "Если бы не" разом перестали плести вокруг него свои мучительные хороводы, он увидел, как Номи испуганно спрыгнула с кровати, и тотчас тоже вскочил.
Таким странным и неожиданным был этот вой, что в первое мгновение нельзя было даже догадаться, что это плач женщины, а не волчья жуть и не тоскливый стон телки, которой привиделся во сне ухмыляющийся Глоберман.
Моше завернулся в простыню и выскочил во двор, но войти в коровник не решился. Он походил в темноте под стеной и через минуту-другую вернулся в дом, снова лег и, только когда Номи спросила его:
- Папа, почему ты весь дрожишь? - почувствовал, что его трясет, и ничего не ответил. - Кто это кричал? - спросила Номи.
- Никто, - сказал Моше. - Никто не кричал. А теперь спи.
К утру вой уже растворился и исчез, и воздух над коровником зарубцевался, как срастается небо, распоротое лезвием падучей звезды.
Серая ворона прокаркала свой первый крик с вершины эвкалипта, и к ней тут же присоединился бульбуль, позванивая своим язычком, и сокол со своим резким возгласом, и звуки просыпающейся кухни тоже поднялись в воздух. Когда Моше вернулся с дойки, он увидел, что его дети уже сидят за накрытым, чистым столом, от которого приятно веет лимонной коркой, и перед ними стоят тарелки с кусками сыра, который уже успела принести им Ализа Папиш, жена Деревенского Папиша, - как от природной своей доброты, так и потому, что хотела первой глянуть на новую работницу Рабиновича, еще до того, как ее увидят другие женщины деревни.
Нарезанная редиска, с посверкивающими на ней крупинками соли, уже рдела и белела в тарелках, и вокруг приятно пахло солеными маслинами и жарящейся яичницей. Юдит еще на рассвете выскоблила старый табун Тони, и горький дым горящей эвкалиптовой коры вернулся во двор во всей своей силе, а теперь свежеиспеченная буханка уже высилась маленькой праздничной горкой в самом центре стола.
- Теперь ты готова есть мамины маслины, - ворчливо упрекнул Номи Одед, - а ее повидло ты даже попробовать не хотела!
- А ты тоже слез со своего дерева, как только почуял, как у Юдит пахнет еда, - парировала Номи.
Дети поели и отправились в школу, а Моше вернулся в коровник и вбил в стены два гвоздя, в те места, которые показала ему Юдит. Она спросила, где можно достать кольца для занавески, и он принялся обходить двор, выискивая на земле старые гвозди. Выровняв и начистив их, он вернулся в коровник и спросил, сколько колец ей нужно. Она потрясенно молчала, пока он пальцами сворачивал эти гвозди в кольца, и вскоре на растянутой им железной проволоке уже висела дюжина приготовленных таким манером колец, повешенная на проволоку занавеска протянулась от стены до стены, образовав островок уединения в бетонном углу, и приятный лимонный аромат повеял оттуда, прокладывая себе путь в спертом воздухе и тяжелом запахе навоза.
Она расстелила одеяло на железной кровати, а в обед Номи вернулась из школы с розово-фиолетовой охапкой дикого клевера и аистника в руках, поставила цветы в жестяную банку, а банку - на ящик в коровнике и добавила маленькую записочку: "Для Юдит".
- Ну, и что скажут теперь в деревне? - спросил Моше после ужина. - Скажут, что Рабинович отправил свою работницу жить в коровнике?
- А что скажут в деревне, если я буду жить с тобой в одном доме? - спросила Юдит.
Номи собрала со стола хлебные крошки, а Одед не сдвинулся с места. Рабинович молчал, гадая, знает ли Юдит, что он слышал ее ночной вопль.
- Ты можешь сказать им что угодно, Рабинович, - сказала Юдит. - Я уже никому ничего не обязана объяснять.
Она кончила мыть посуду, двумя решительными взмахами стряхнула воду с рук и вытерла их о повязанный на бедрах матерчатый передник тем движением, которое было тогда в ходу у всех деревенских женщин, а теперь исчезло вместе с передником.
- Пойдем, покажешь мне, как отвязывать коров, - и вышла.
А когда смущенный Моше, идя за ней, снова завел свое: "Подумай сама, как это выглядит…" - она повернулась к нему и сказала:
- Ты хороший человек, Рабинович. На другого мужчину я бы не положилась, но у тебя я смогу жить.
Они разомкнули железные ярма, и Моше, похлопав коров по задам, крикнул:
- Пшли, пшли! - и выгнал их в темный угол, выделенный для дойки.
Юдит повторила все, что он сделал, потом сняла с головы голубую косынку, энергичным движением задернула занавеску, и решительный треск электрических искр в расчесываемых волосах да бренчание металлических колец на железной проволоке возвестили ему: "Теперь всё!"
И Моше, хотя в этом уже не было никакой надобности, снова крикнул:
- Пшли, невейлис, пшли, старые клячи!
Он потоптался еще с минуту возле занавески, а потом вернулся в дом и лег. Он лежал и ждал.
9
Ривка Шейнфельд была самой красивой из всех красивых дочерей семейства Шварц в Зихрон-Якове. За ней увивались не только парни из Зихрона и поселений Галилеи, но даже из далекой Иудеи, Хайфы и самого Тель-Авива. Ухажеры тянулись к ней, как "томимые жаждой кочевники к оазису в пустыне". Среди них были конные пастухи и виноградари, молодые учителя и простые деревенские ребята. По ночам они жарили себе зерна, собранные на молотилке, пили вино, украденное из хозяйских погребов, и играли на окаринах и мандолинах.
Девушки тоже приходили туда, потому что там можно было встретить парней, возвращавшихся на заре, в самое размягченное и податливое время, когда любовное томление и усталость подкашивают ноги, а утреннее солнце высвечивает разочарование на лицах. И немало пар, говорили в поселке, сошлись там благодаря Ривке.
Каждый вечер отец запирал Ривку в комнате, а сам поднимался на плоскую крышу своего дома и усаживался там: глиняный кувшин с водою - рядом, шелест пальмы - над головой и дробовик, заряженный солью, - в руках.
Ривка смотрела из окна на ухажеров, и ее наполняла жалость к ним и к себе. Но однажды, выйдя в полдень в лавку за мясом, она встретила в пальмовой аллее Якова Шейнфельда, который за неделю до этого приехал в Страну и в поисках работы добрался до Зихрона, даже не зная о существовании самой красивой из дочерей этого поселка.
- Послушайся опытной женщины и найди себе жилье в городе, - сказала мать, когда Ривка сообщила дома о своем намерении выйти за Якова и отправиться с ним в новое поселение Кфар-Давид. - Нет доли горше, чем судьба красивой женщины в маленькой деревне.
Я спросил Деревенского Папиша, как понимать эти слова, и он объяснил мне, что каждое место, будь то деревня, поселок или город, может вместить в себя лишь определенное количество красоты, которое зависит от размеров этого места и числа его жителей.
- Иерусалим, - сказал он, - может вынести дюжину красивых женщин, Москва - семьдесят пять, а деревня - с трудом одну, - и добавил, что это похоже на способность животных вынести змеиный укус, которая тоже зависит от их размера и веса.
- Лошадь выживет, а собака сдохнет, - сказал он.
Циничным и ворчливым стариком стал наш Деревенский Папиш, как это часто случается с людьми, по природе страстными и насмешливыми, но слишком зажившимися на этом свете. Вот и сейчас он принялся утверждать, что для самой красоты было бы лучше, разделись она между женщинами по справедливости, но она, к счастью, не имеет склонности делиться и распределяться между всеми дочерьми Евы честно и поровну.
Ривка вышла замуж за Якова, пошла за ним в Кфар-Давид и очень скоро убедилась в справедливости материнских слов. Она не нашла покоя ни в замужестве, ни в жизни на новом месте. Как только она появилась в деревне, мужчины потеряли сон, потому что сны о ней были утомительней бессонницы, а грезить было легче, чем исподтишка бросать на нее взгляды наяву.
И в ту же ночь
Или в тот же день
Все у этой пары
Пошло набекрень.И женщины судачили,
Штопая носки,
И, хмурясь, теребили
Бороды старики.
А Ривка, которая тоже знала, что она красивее всех женщин в деревне, помнила наставления матери и избегала лишний раз появляться на улице. Она взвалила на себя самые тяжелые и неприятные обязанности, не расчесывала волосы, а когда ей все же приходилось выйти в центр деревни, натягивала на себя рабочую одежду мужа. Но это лишь подчеркивало ее красоту, ибо красоту, как сказал Деревенский Папиш, нельзя скрыть, как у нас скрывают правду, и походка Ривки была походкой красивой женщины, и трепет ее ресниц был трепетом ресниц красивой женщины, и то, как смыкались согласные "п" и "м" меж ее губами и как дрожала согласная "л" на кончике ее языка, было таким томяще-желанным, каким это должно быть у красивой женщины.
И когда она шла, серая ткань на ее коленях взметалась, как крылья птиц, которых никогда не видели в деревне. И ветер прижимал эту ткань к телу, очерчивая рисунок ее ног, и ее груди, и холмик лобка, как он может очерчивать только силуэт красивой женщины.
Но Ривка отказывалась понимать все эти простые вещи, и когда увидела мужа, засмотревшегося на женщину в телеге Рабиновича: усталое тело склонилось вперед, ветер играет с ее одеждой, и свет ластится к теням ее вен, - она сказала себе, что, возможно, слишком перестаралась в своей осторожности и собственными руками лишила себя своего очарования.
Разные вещи, присущими им путями туманных намеков, стали проясняться в ее уме. Потянулись линии, соединяя отдаленные точки. Тоня в вади, альбинос и его птицы, пожар, маки, женщина, плывущая по золотисто-зеленой реке хризантем. Теперь она понимала, что все это - лишь ускользающие начала, кончики проступающих из коры побегов, самые робкие предзнаменования предстоящего; но каков будет их конец? - спрашивало ее сердце. И последствия - "кто их увидит?".
Умная она была женщина, Ривка Шейнфельд, и способна была представить себе будущее и почуять даже то, что еще далеко не прояснилось. Со страхом, смешанным с любопытством, ждала она того, чему суждено было произойти.
10
Время от времени в деревне появлялся элегантный английский офицер в белоснежном морском мундире, сидевший за рулем маленького, облицованного деревянными пластинами, тарахтящего "моррриса". Он заходил к счетоводу-альбиносу и покупал у него птиц.
А однажды к нему пожаловал другой гость: слепой охотник за щеглами из арабской деревни Илут, что лежала за восточными холмами. Никто не заметил его слепоты, потому что совершенно уверенные шаги привели его прямиком в дом Якоби и Якубы.
Араб постучал, и альбинос, вопреки своему обыкновению, немедленно открыл дверь.
- Как ты нашел дорогу? - спросил он.
- Как человек поднимается вдоль ручья, пока не доходит до источника, так и я шел по голосам птиц, - сказал слепой и с широкой радостной улыбкой добавил: - И не упал ни разу!
Он с удовольствием прислушался к пению канареек и рассказал альбиносу, что арабы кормят своих щеглов и бандуков амбузом.
- Это зерна гашиша, - объяснил он. - Бандук берет амбуз в рот, забывает, что он в клетке, и начинает радоваться и петь, как жених, которому на все наплевать.
В свой следующий приход охотник за щеглами принес нескольких бандуков - помесь диких щеглов с канарейками, - а также зерна гашиша, помогающие им петь.
Подобно мулам бандуки тоже не приносят потомства, поэтому их дикая кровь не разжижается в поколениях приручения и неволи. Те, кто выращивает бандуков, не могут похвастаться их длинными родословными и наследственными титулами, но зато цвет бандуков и их пение всегда отличается силой и свежестью, и зачарованный альбинос решил кормить их пищей, вселяющей вдохновение еще больше, чем гашиш. Он посеял у себя во дворе маки и начал выдавливать сок из их стеблей. Большие цветки на верхушках высоких стеблей быстро налились алым пламенем, а потом раскрылись, обжигая двор греховным сиянием и медленно покачиваясь даже при самых сильных ветрах, как это свойственно макам.
Яков заглядывался на цветы соседа, прислушивался к пению бандуков и канареек и не переставал думать о работнице, приехавшей к Рабиновичу.
У маков есть странное свойство, - они не оставляют человека и после того, как он отводит от них взгляд. Багрово-черные, они смотрят на него даже сквозь его смеженные веки. А Яков все таращился на них, то и дело смаргивая слезы, и не знал, как опасны эти его эксперименты.
Но однажды ночью, через несколько месяцев после приезда Юдит в деревню, старый зеленый пикап вернулся в свое стойло по уверенной прямой, и альбинос, трезвый и благоухающий, как младенец, вышел из него и стал выгружать из кузова мешки с цементом и мелом, кирпичи и доски с железом для опалубки.
Яков услышал шум за забором и всмотрелся во тьму. Светлая голова альбиноса сверкала там, будто поплавок в ночном море, и по размеренным звукам его работы Яков понял, что счетовод, вдобавок ко всему, еще и опытный строитель и, подобно кошкам, хорошо видит в темноте.
Несколько ночей подряд он следил за ходом строительства, и ему уже стало казаться, что альбинос заметил это и даже обратил на него внимание. И точно - однажды вечером, отдыхая в саду, листая, как обычно, свою книгу, вздыхая и отхлебывая из стакана, счетовод вдруг приспустил черноту своих очков и уставился на Якова продолжительным взглядом красноватых глаз, который завершился неожиданной улыбкой.
Волнение охватило тело Якова, а страх пригвоздил к земле его ноги.
- Что ты там делаешь целый день у забора? - спросила самая красивая женщина деревни.
Не раздражение было в ее голосе, и даже не удивление, а только настороженность и беспокойство.
- Ничего, - сказал Яков.
По ночам она вслушивалась в удары его сердца, и ей казалось, будто змеиные чешуйки шелестят тоской у него внутри, а днем неумолчное пение птиц возглашало ей дурные предвестья. Одинока была она, укутанная в атлас своей красоты и в мантию своего страха, и только теперь начала понимать то, что мать сказала ей годы назад: что у красивых женщин нет настоящих подруг.
Деревенский Папиш рассказывал мне, что в первые дни после приезда Ривки в деревню местные женщины пытались сойтись с ней поближе. Одни просто останавливались на безопасном расстоянии и смотрели на нее, а другие, что посмелее, подходили, прикасались к ее руке и даже приоткрывали рот, словно хотели заговорить, не понимая, что им просто хочется подышать тем воздухом, который она выдыхает.
- А когда они увидели, что красота не передается, как заразная болезнь, то сразу же отдалились, - сказал Деревенский Папиш.
Но даже он не сумел до конца предугадать, какая сильная любовь наполнит сердце Якова и какие дикие ростки и неукротимые побеги выпустит она из себя.
Смеется с утра,
Весела до заката,
Вся деревня пропахла
Ее ароматом…
Так пел свой гимн Ривке наш Деревенский Папиш, барабанил пальцами по моему колену, и голос его становился все громче и громче.
11
Никто не знал, что таит новая работница Рабиновича в своем сердце - и в своей сумке.
Деревенские глазели на нее настороженно, выжидая чего-то такого, что могло бы дать ниточку к разгадке: запаха незнакомых блюд, аромата странных духов, непривычных и выбалтывающих секреты нарядов, что развевались бы на бельевой веревке.
Но только вопль вырывался по ночам из дома, а он, уж конечно, ничего не разъяснял.
Женщины обменивались мягкими понимающими взглядами, похожими на те приглушенные весенние посвисты, которыми обмениваются полевые мыши, когда шакал рассекает телом высокую траву.
Но в ней не было хищности. Разве что какая-то непреднамеренная загадочность, да еще короткие, завораживающие движения рук во время работы, и те беглые прикосновения, которыми она обменивалась с Номи, и та упрямая, вечно окружающая ее скорлупа, иногда плотная, как штукатурка, а порой прозрачная, точно нежная кожица спелого винограда.