Почему решила написать о том, о чем написала? Да потому что уходит время, уходят люди. А память прошлого, бередящего душу, очень нужна. Отношением к сталинскому периоду истории, вцепившемуся когтями в наше настоящее, определяется человеческое достоинство. Говорить об оплаченном долге - кощунство. По какому прейскуранту могут быть оплачены Норильск и Потьма, Караганда и Магадан, подвалы Лубянки и Шпалерной? Как и чем оплатить муки и гибель невинных - а ведь их были миллионы. Как и чем уврачевать исковерканные души, когда жены отрекались от мужей, дети от отцов, друзья от лучших товарищей. Под злостным и страшным нажимом люди становились гонителями невинных. Потому винтик за винтиком должна быть разобрана обесчеловечивающая машина. И пока это не будет сделано полностью - мира на земле не будет.
2002 г.
Убили тебя, убили…
Я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.Максимилиан Волошин
I
Убили!.. Убили!., тебя, Мишенька, сизый мой голубочек. Нет тебя больше на белом свете, нет вот уже тридцать шесть лет. Слово "убили" произнес тогда и Билютин, начальник областного КГБ. Не знаю, что ему было известно, но он это сказал.
Все, все помню, родной мой, все помню - как-будто вчера было. Мы очень радостно расстались после завтрака. Стоял май тысяча девятьсот семьдесят второго. Рано утром ты должен был ехать в Нестеров. Накануне вечером позвонил Петухову - секретарю тамошнего райкома. Зачем он выехал тебя встречать? Ты ведь не просил его об этом. Зачем остановился на крутом повороте? Таком крутом, что абсолютно нельзя было увидеть выскочившего на полном ходу мотоциклиста.
И тогда, и теперь не держу сердца на мальчишку. Он не при чем. Не мог знать, что собьет тебя, именно тебя. Ему тогда нужно было бы заранее дать задание. Наверно, они бы побоялись. Нет! Дело в другом. Кому-то очень нужна была твоя смерть. Кому-то ты мешал своим присутствием на Земле. Только кому? Даже в мыслях не могу грешить понапрасну. Но ты мешал. И они решились. Ты действительно, как говорил Левушка Шур, был "белой вороной". Помнишь его слова: "Нарываешься, Миша, нарываешься, тебе припомнят". И припомнили…
Ничего не знаю, не помню о тех четырех днях, что просидела в нестеровской больнице. Ты только иногда тихо стонал: видно, очень болела твоя головушка, разбитая так, что нейрохирурги, приехавшие из Ленинграда, сказали: "Травма, не совместимая с жизнью".
Знаешь, они даже не очень мучили тебя лечением: делали нечастые уколы. Может, сейчас в какой-нибудь московской или питерской клинике тебя бы взяли на операционный стол, а потом месяцами возвращали к жизни. Может, превратился бы ты в "растение". Разве это лучше? Уверена, Мишенька, Господь спасает смертью. Может, что-то гибельное предстояло твоей душе.
А смерть - не потеря. Это я теперь знаю. Смерть - приобретение. Смерти не нужно бояться. Если там ждут любящие, от смерти не нужно открещиваться. И мне Господь дал испытание. Значит, не забыл и меня. Ведь было, было у нас, как сказала Тушнова:
Сто часов счастья
Чистейшего, без обмана…
Сто часов счастья!
Разве этого мало?
Знаешь, почему думаю, что у них все было спланировано? Потому что, когда тебя не стало, и они пришли в палату за мной и привели в дом Петухова, стол был накрыт по-праздничному. Для чего? Для кого? Я спросила. Они замялись.
Нет, я не плакала, не стенала. Просто перестала есть и спать. Держалась стойко. Ты бы, Мишенька, был мною доволен.
На похоронах от них все было дежурное. А люди… Люди несли тебе все цветы, что были в городе. Мне потом об этом рассказали. Помню только море цветов, а их все несли и несли…
Тебя, голубочек мой, конечно же, отпели. Заочно. Через месяц я поехала в Москву и все, что положено, сделала в Храме Всех Святых на Соколе. А теперь, когда стала совсем старухой - мне ведь восемьдесят пять, все ворошу и ворошу прошлое: день за днем, день за днем… И ты, мой голубочек, рядом со мной…
II
Что помню о ранних годах, об отце и матери? Очень мало. Помню, как отец держал меня, уже, наверно, трехлетнюю, на руках, а в доме у нас сидел дяденька-священник, одетый в золотой "передник". Много позже узнала, что "передник" называется епитрахилью. Волосы у священника были тоже золотые - наверно, рыжие. Такая же и борода. Отец подносит меня под благословение, а я боюсь и в то же время очень хочу потрогать "передник". Священник крестит меня, и мы с отцом уходим в другую комнату.
Помню маму худенькой-худенькой с огромными черными глазами. У отца глаза синие и небольшие. Черные гладкие волосы мамы стянуты на затылке в тугой узел, и когда идем с ней гулять, она надевает как-то набок белый беретик. У меня на голове тоже беретик, только розовый.
Мама из мещанской семьи. Отец тоже. Про семьи их знаю мало: в детстве как-то не интересовалась, да и жили мы хаотично.
Вначале жили на Поповой горе. Была такая в Казани. Не знаю, есть ли сейчас. Жили в домике бабы Груни, очень доброй, еще не старой женщины. Мне она, конечно, казалась бабушкой. Баба Груня была бездетной и одинокой и потому очень привязалась к нам, Осокиным. Особенно ко мне. Помню большого черного лохматого пса Трезорку и белую кошку Мурку. Мурка в чем-то все время обманывала Трезорку, и тому попадало.
Мама часто оставляла меня на бабу Груню и, принарядившись, куда-то уходила. Отец целыми днями был на работе. Он ремонтировал людям квартиры и, когда заканчивал работу, хозяева подносили чарку. Отец приходил пьяненький, веселый. Его синие глаза искрились, в них загорались звездочки. Он начинал петь арии из опер и оперетт: еще смолоду при первой же возможности бегал в театр на галерку. Они и с мамой в праздники или воскресенье обязательно ходили.
Отец был на Первой мировой, и о его возвращении с войны рассказывали "историю". Солдат во время той мировой травили газами. Под газы попал и он. Лежал, как умерший, в какой-то церкви. Потом очухался и выполз из кучи мертвых. Оказался в госпитале. Там подлечили, отправили домой, а родные уже получили похоронку. Вечером - осень, темно, дождь, - а он пришел домой и стучит в окно. Мать подошла к окну и обомлела… Потом, поставив в церкви свечи за возвращение раба Божьего Владимира, три дня семья без передыху гуляла.
Мне было уже, наверно, четыре - значит, двадцать седьмой год был, когда увидела, что у худенькой мамы растет животик. Потрогала. Мама сказала, что в животике у нее мой братик, которого назовут Африком - Африканом. Мне было очень любопытно, как же узнали, что будет братик. Братик, действительно, появился. Но был он слабеньким и все время кричал - плакал. Мама говорила бабе Груне: "Родился от нетрезвого отца. Вот и больной". Африк прожил недолго, наверно, год. Умер. От чего - не знаю.
Где-то в это же время отец, придя с работы, сказал маме, что записался в партию, и теперь будет ходить на собрания. Собрания продолжались иногда за полночь, но после них отец возвращался трезвым, и родители не ссорились, а быстро ложились спать. Я спала очень чутко и часто слышала их ночные разговоры. Иногда говорили о вождях - умершем Ленине и живом Сталине.
Году в двадцать восьмом жизнь наша резко изменилась: отца, как партийного, послали на "укрепление жизни в деревне". Он ворчал, говорил, что ничего не понимает в сельском хозяйстве и командовать не может. Но что делать: партийный приказ надо выполнять.
Мы с мамой поехали не сразу. Еще какое-то время жили у бабы Груни без отца, но потом отец приехал, они с мамой поругались, и он потребовал, чтобы ехали с ним. Мы покинули Казань, и уже больше никогда я не возвращалась в город своего рождения и детства.
Деревенская жизнь, грубая и грязная, маме и мне не нравится. Отцу дали дом выселенного кулака. Люди на нас косятся: говорят, что кулак был вовсе и не кулак, а многодетный зажиточный, справный мужик. Погнали его с семьей куда-то в Сибирь.
Отец часто уезжает в район за указаниями. Он - председатель поселкового Совета. Обрушивается на дурацкие указания, которые дают ему в районе. Конечно, ругается дома, но однажды, не выдержав, - при людях. Кто-то тут же доносит об этом районному начальству. Отца вызывают в район и велят положить на стол партбилет. Он кладет, а дома говорит маме, чтобы по-быстрому собиралась: надо мотать - иначе арестуют. Мы собираемся в один день. Уезжаем далеко - на Урал. В Свердловск, бывший Екатеринбург. Теперь это опять Екатеринбург.
В самом Свердловске отцу не удается устроиться - нет жилья. Поэтому останавливаемся под Свердловском - в военном городке. Отец хороший специалист. Руки его тут же находят применение.
В тридцать третьем у нас рождается Раечка. Сестричка на десять лет моложе меня. Теперь у мамы я - полноправная помощница. Раечка крепенькая, толстенькая, спокойная, глаза - точно мамины. Мама пошла работать в столовую. С Раечкой после школы - я, а когда я в школе, носим сестричку к соседке. За небольшое вознаграждение соседка сидит с ребенком полдня.
Все как-то устраивается, хотя ссоры между родителями происходят часто. Отец любит компанию, любит выпить. Маме это не нравится. И к тому же мама очень ревнива. К отцу, хотя он совсем не красавец, бабы липнут.
Я заканчиваю школу в тридцать девятом. Мне всего шестнадцать. В первый класс пошла крохой - шестилетней. Брать не хотели. Математика, русский, литература идут у меня одинаково хорошо, но в девятом классе к нам приходит молодой преподаватель по черчению, и все девчонки в него влюбляются, но он почему-то выделяет меня: мои чертежи, и правда, аккуратней, чем у других. Решаю: пойду в политехнический на машиностроительный факультет. Он считается самым трудным. Трудности преодолевать обожаю.
Война сорок первого застает всех в военном городке. Я заканчиваю второй курс института. Отца тут же забирают, но не на фронт, а в трудармию. Отправляют недалеко. Иногда он приезжает на побывку, привозит пайки. Становится очень голодно.
Что помню о войне? И много, и немного. Помню песни и стихи по радио, когда пели:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Или:
Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.
Я хочу, чтобы слышала ты,
Как тоскует мой голос живой.
Помню, как читали стихи Ахматовой и Берггольц:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Мы будем драться с беззаветной силой,
Мы одолеем бешеных зверей,
Мы победим, клянусь тебе, Россия,
От имени российских матерей.
Эти песни и стихи, конечно же, воодушевляли, заставляли думать, что зло не бесконечно, что вот кончится война, и все заживут мирно и счастливо.
Ну, а в жизни военного городка было страшно. Бараки, бараки, бараки… Вся Россия жила тогда, перед войной, и, конечно же, во время войны в бараках. Удобства - во дворе. Но дело не в этом. Страшной была сама "барачная" жизнь: бесконечная ругань женщин, пьяные, оставшиеся вне фронта мужчины. В том числе в таком вот состоянии пребывал иногда и отец, который как мобилизованный на трудфронт работал на Уралтрансе - Уральском транспортном предприятии.
Помню баб, оставшихся без мужиков и начавших потихоньку гулять с парнями, что не ушли еще на фронт или, наоборот, вернулись ранеными и уже не могли воевать. Перед войной открыли много горсадов, танцплощадок, куда вечером ходили девчонки, чтобы вернуться с кем-нибудь и переспать. Потерять девственность стало модно.
К лету сорок первого окончила два курса института, но была очень худенькой и самой маленькой по росту и возрасту. В июле сорок первого предложили место воспитательницы в детском саду военного городка, но я не пошла, потому как даже не намекнули, а прямо сказали, что питаться буду за счет детей. Такой расклад меня не устраивал. Надо мной посмеялись, а та, что пошла вместо меня, очень скоро купила себе чернобурку и лакированные туфли.
Я же пошла туда, где работал отец, - на Уралтранс и, закончив краткосрочные шоферские курсы, стала "рулить". Пока шоферила, никогда никто из мужиков не приставал. Пить и курить тоже не научилась.
Следующий этап - завод. Косыгин переправил его на Урал из Подмосковья. Завод был колоссальный, военный, номерной, делал продукцию, которая с колес шла на фронт. На заводе вначале поставили к фрезерному станку, но получалось плоховато. Начальник цеха хорошо относился ко мне, а когда внимательно посмотрел мои документы и увидел, что в активе - два курса института, назначил экономистом цеха. И я старалась, очень старалась…
Было очень голодно, хотя обед какой-то давали. Но в супе крупинка бегала за крупинкой, а второе - вермишель - складывала в тряпочку и несла домой Раечке. Мама перед самой войной ушла с работы в столовой - попала в больницу. Ей тогда первый раз сделали операцию на щитовидке. Раечка и она были очень голодными. Пайка отца, его денег ни на что не хватало.
Помню очень частые комсомольские собрания, которые затягивались до полуночи из-за сплошной говорильни. Переливали из пустого в порожнее. Меня это раздражало, потому что потом в полночь приходилось одной топать восемь километров до дому через лес - тайгу. Я не трусиха, но было страшно.
Наверно, в это время за мной стал ухаживать Славка, Слава Корольков, что жил в наших бараках. Он был старше на два года, но не оказался на фронте, потому что носил очки с толстенными стеклами. Славка был невысоким, щуплым и очень добрым. Он так преданно смотрел своими светлыми близорукими глазами, что невольно приводил в смущение.
Не получилось у нас даже дружбы: однажды зимой, выйдя на работу еще затемно, увидела, как Славка справлял нужду за бараком: отхожее место было метров за сто.
Он тоже меня увидел и больше уже никогда не решался подойти. Девчонки барачные говорили, что сильно страдал от случившегося.
А тебя, Мишенька, увидала, когда был ты под потолком цеха на высоте, наверно, метров тридцать или сорок. Был перепоясан специальным поясом, а к поясу привязана веревка - тебя страховали. Что нужно было делать на такой высоте, не помню, да может, и не знала, но меня потрясло само твое бесстрашие, и я впервые в жизни попросила девчат познакомить меня со смельчаком. Когда выразила свое восхищение, ты только сказал: "Я - альпинист". Как потом узнала, ты действительно был альпинистом, участвовал во многих походах на Кавказ. Конечно, до войны.
Наверно, через неделю мы встретились опять в цеху. На ходу остановились и очень внимательно посмотрели друг на друга. Я уже знала, что альпиниста зовут Михаилом Радиным, и он - главный инженер цеха. День и ночь сидел ты тогда в своей стеклянной будке чуть ли ни под потолком цеха. Обзор - триста шестьдесят градусов. Тут же на диване и спал. У тебя одного на весь цех было высшее образование - Московское высшее техническое училище имени Баумана. В тот раз ты попросил разрешения проводить вечером домой. Я согласилась.
Тайга вся в снегу была замечательна. Дорога на сей раз не показалась такой длинной. Ты рассказывал о себе. Сам из Грязей, что в Воронежской области. Теперь там немцы, и ты ничего не знаешь о родителях. Беспокоишься - живы ли. На завод сюда, в Свердловск, попал из Подлипок, из Подмосковья, куда был направлен после института. На тебе было демисезонное пальто. Тутошние добрые старики-хозяева дали меховую безрукавку, которая немного спасала. Валенок нормальных не было, потому и ходил в каком-то их подобии - подшитых опорках. Не было даже рукавичек. Шапка тоже, видно, была приобретена где-то по случаю. Ты был высок, но очень худ. Огромные черные не глаза, а очи резко выделялись на лице. Мне ты нравился все больше и больше.
В тот вечер поведал, что отец и мать, особенно мать, очень набожны. Не побоялся об этом сказать. Видно, сразу поверил. Отец твой был пожарным и музыкантом. Играл на трубе. В Гражданскую родители пострадали: в городок приходили то белые, то красные, а в общем - бандиты. Забирали все, что можно. Однажды, когда забирать было уж нечего, живыми закопали их во дворе. Это видел сосед. Когда бандиты ушли, их, еще живых, отрыли.
Отец - Тихон Поликарпович - был мягким человеком, мать - Марья Власьевна - твердой, как камень, очень властной. Но жили, как ты сказал, тихо и смиренно. Был еще брат Петр, но о нем ничего не известно.
Ты снимал угол у стариков - недалеко от завода. Их сын был на фронте. Я понимала, что ты не только раздет и разут, но и очень недокормлен. То, что нам давали в обед в столовой, не могло удовлетворить даже ребенка. Старики-хозяева не держали скота и птицу. Прикормиться было нечем.
Наши провожания не стали частыми: тебе приходилось оставаться на заводе и на ночь, а когда провожались, то по дороге заходили в церковь погреться, если была открыта. Однажды оба признались, что в храме нисходит какое-то благолепие.
На Новый сорок третий год в цех приехали артисты. Певица пела:
С берез, неслышен, невесом,
Слетает желтый лист.
Старинный вальс "Осенний сон"
Играет гармонист.
А перед этим актриса сказала, что слова песни написал Михаил Исаковский и посвятил их какой-то Лиде. Ты очень внимательно тогда посмотрел на меня и немножко зарозовел.
Комсомольцем ты не был, потому что, когда надо было вступать - это было в Бауманском училище, - секретарем комсомольской организации был какой-то прохвост, с которым не хотел иметь ничего общего. А вот в партию вступить решил после освобождения Сталинграда: надеялся уйти на фронт. Думал, что хоть там, на фронте, дадут нормальную одежду и будут кормить. Был весь в чириях, изголодавшийся. Но тебя не отпускали: такого образования, как у тебя, ни у кого на заводе не было.
На фронт не взяли, но тобой распорядилась партия. Именно она тогда и много позже все определяла. Тебе пришло направление на учебу в Москву, в Высшую партийную школу.
Мы были уже очень привязаны друг к другу и расставались тяжело. Старше меня на шесть лет ты был, конечно же, намного умней и сказал тогда: "Лида, чтобы жизнь нас не разметала, давай распишемся. Так будет надежнее". Я согласилась. Но мы не стали близки: негде было, да и последствий боялись. Дома объявила отцу и матери, что вышла замуж.
Это было в конце сорок четвертого, а в сорок пятом, еще до Дня Победы, ты прислал мне, как жене, официальный вызов.
Я стала, наверно, хорошим экономистом, потому что с завода не отпускали, хотя вызов был оформлен аппаратом ЦК. Ты написал, чтобы я пошла к прокурору. Прокурор, вместо того, чтобы дать санкцию, только поиздевался. Пришлось идти в обком. И что интересно: этого прокурора через много лет встретила в Калининграде. Сразу его узнала, он меня - нет. Тогда решила напомнить ему о содеянном. Он тут же залебезил: ты уже был секретарем горкома партии.