V
Конец пятьдесят четвертого. Я поступила в пединститут на очное отделение. Детям - семь и шесть лет. Когда нахожусь на лекциях, оставляю одних. Маня - за командира. Командует неплохо. Ничего предосудительного не вытворяют. Иногда "моют" паркет. Приходится отчитывать. Сердце, конечно, неспокойно, но что поделать. Выхода нет.
Очень интересны лекции и практические занятия по русскому языку. Ведет их Александр Николаевич Шрамм. Приехал не так давно из Воронежского университета. Возглавил кафедру. Я хожу у него в первых ученицах. Лестно.
А еще подружилась с одногруппницей Лелей. Она моего возраста, не замужем, жила в Рязани. Работает вечером и ночью в какой-то диспетчерской, днем учится. Милая, приятная женщина с несложившейся личной судьбой. Оттого и в Калининграде - на "краю света". Мы кооперируемся. Когда я не могу оставить детей, она - слово в слово - записывает лекции.
Карташова, первого секретаря обкома, перевели на Дальний Восток, в Приморский край. Ты говоришь, что в Москве он кого-то не устраивал или кому-то понадобилось его место. Очень скоро выясняется - кому. Первым секретарем "избирают" некого Шаповалова, присланного из Калинина. Теперь это Тверь. Тут же становится известно, что погорел он на "тройке", то есть тройке лошадей, на которой по Калинину разъезжала его мадам. Правда это или нет, не знаю, но сорока на хвосте принесла, а дыма без огня не бывает.
Нам с тобой очень жаль Карташова: в Калининграде у него остались три могилы - двух мальчиков и жены.
Шаповалов оказывается здоровым красномордым мужиком с грубым голосом и грубыми манерами. Все сразу понимают, что после Карташова придется туго. На том же пленуме обкома, где избирают Шаповалова, для всех абсолютно неожиданно секретарем обкома по промышленности избирают тебя. Вначале все недоумевают: ты хорошо "сидел" на горкоме. Потом становится понятно. Шаповалов, имеющий только партийное образование, абсолютно ничего не смыслит в производстве. Ему нужен человек, который бы его прикрывал.
Тебе очень не хочется уходить из горкома - прижился. Но что поделаешь: партия приказала - бери под козырек. Начинаются бесконечные вояжи по области. И хоть область небольшая и производства захудаленькие, все равно их нужно восстанавливать и развивать.
Очень плохо с квартирами: мало строят, мало восстанавливают. Не хватает рабочих рук, а чтобы они были, опять же нужно жилье. Замкнутый круг…
В пятьдесят третьем смерть Сталина переживаем спокойно: за тридцать лет его правления лично у нас никто от его руки не пострадал, но глаза и уши у обоих широко открыты: все видели, все слышали.
В феврале пятьдесят шестого ты становишься участником двадцатого съезда. Вернувшись, рассказываешь, что 25 февраля утром делегаты уже формально завершенного съезда были приглашены в Большой Кремлевский дворец на закрытое заседание. Выдали спецпропуска. Заседание открыл Булганин и предоставил слово Хрущеву. Хрущев сразу заявил, что будет говорить не о заслугах и достижениях Сталина, а о вещах, не известных партии.
Доклад Хрущева не удалось, как хотели, сохранить в тайне, хотя в парторганизации его рассылали в виде брошюрки с грифом "не для печати", люди быстро узнали о содержании.
Сталин, говорил Хрущев, действовал не в одиночку. Он втягивал в преступления миллионы людей. Не только карательные органы, но и весь партийно-государственный аппарат. Карташов, старый "партийный волк", рассказывал тебе, что еще в тридцать седьмом Политбюро приняло решение: аресты работников тех или иных ведомств должны санкционироваться руководителями этих ведомств. При этом люди нередко выдавали на суд и расправу своих вчерашних друзей и знакомых. Ты все это знал, но сам никогда не подписал ни одной бумаги "на посадку", то есть на незаконную репрессию. Совесть твоя была чиста.
Хрущев говорил, что в представлении миллионов Сталин превратился в полубога, все с трепетом повторяли его имя, верили - только он может спасти Советское государство от нашествия и распада. Служение Родине, социализму превратилось в служение Сталину. Не Сталин служил людям, люди служили ему.
Ты сказал мне тогда, что страна могла бы пойти совсем другим путем, если бы Сталин не уничтожил сотни тысяч представителей старой и новой интеллигенции. Сталин не ускорил, как кричали, развитие страны, а наоборот, замедлил, и цена, которую заплатил народ, подчеркивает всю его безрассудность.
Став секретарем обкома по промышленности, часто ездил в Москву и, как говорят, "руку держал на пульсе". Ты знал, что делается в кулуарах. К Хрущеву относился сдержанно. Хрущев был в Калининграде проездом в Англию. Останавливался на несколько часов. Лизоблюды были тут как тут. В таких случаях ты всегда оставался в тени. На съезд в семьдесят первом тебя избрали люди. И как мог отказаться, не поехать? Хотя никакой эйфории не испытывал. Ворчал, что отрывают от повседневной важной работы: шла модернизация одного из самых больших заводов. Люди потому тебя и уважали, что ты глубоко, с головой, уходил в их проблемы. Никогда никого не обманывал пустыми обещаниями, ничего не значащими советами. Косыгина очень ценил и был с ним лично знаком. Когда в октябре шестьдесят четвертого Хрущева сняли и поставили Брежнева, сказал: сделали это потому, что Хрущев был властолюбив и тоже стал способствовать развитию своего культа. Брежнев же, в отличие от Хрущева, предсказуем, дружелюбен в отношениях с коллегами. Ты не знал, не предвидел, во что выльется "брежневщина"…
В те далекие шестидесятые-семидесятые ты говорил мне, что партхозноменклатур-щики страшно алчны. Освободившись от страха сталинских времен, они, разъезжая по городам и весям мира и видя, как живут люди их уровня, хотят жить так же. Но не получается. И они начинают всеми правдами и неправдами воровать. Органы МВД-КГБ около них кормятся. Особенно это видно, говорил ты, в союзных республиках, где русских стали не допускать к власти, где все по-тихому устраивается между собой. К добру это не приведет. Если что - они тут же убегут из Союза. Для их делишек Союз не нужен.
Господи! Как в воду глядел. Так оно и случилось.
Ты говорил, что народ наш во время тридцатилетнего сталинского правления утратил чувство национального достоинства. Страх - главенствующее чувство, которое руководит людьми. А много ли можно взять с рабочего, даже квалифицированного, с интеллигента, даже знающего, если он принижен?
Власти казалось, что Россия будет стоять веками. Только черта с два! Ненависть верхов и низов из количества перешла в качество - во взрыв.
А власть на Руси почему-то всегда была сволочной. Во все столетия и десятилетия. И теперь она ничего не хочет знать, кроме собственных интересов. Но всякий народ вправе ожидать от нее силы, защиты. Иначе зачем тогда она вообще?
Всякий раз, уезжая в Москву, ты вез многостраничный доклад, и я стала литературно обрабатывать эти бумаги. Ты сказал, что у меня острый глаз, и я способна к редактированию. Мне это, конечно, понравилось. Я старалась.
К концу пятидесятых начали ускоренно восстанавливать город: снесли старые, разрушенные стены, стоявшие словно декорации, стали ремонтировать все, что можно было восстановить; на расчищенных площадях появлялось новое жилье. Строили, конечно, "хрущобы", но пока они были новенькими, все выглядело вполне пристойно. А главное - было куда разместить людей, которые все приезжали и приезжали: расширялась и расцветала рыбная промышленность. Это - без хвастовства - была твоя заслуга. Ты был всему голова.
Летом пятьдесят восьмого я окончила пединститут. Дети ходили в школу. Надо было думать о работе.
IV
В январе пятьдесят восьмого наш сосед Боря Диденко стал директором только что образованного книжного издательства. Меня он пригласил редактировать "рыбкину" литературу. Благодаря тебе, чтению и редактированию твоих докладов хорошо знала все, что делалось в рыбной промышленности области.
Боря Диденко был, конечно, необыкновенной личностью: во время войны горел в танке, руки ему слепили из "месива", где-то у самого сердца сидел осколок. Именно о таких, как он, Маргарита Алигер писала:
С пулей в сердце я живу на свете.
Мне еще не скоро умереть.
Снег идет.
Играют дети.
Можно плакать,
Можно песни петь.
Он, слава Богу, дожил до семидесяти и трудился, трудился, трудился…
Всех "рыбных" авторов поставлял ты. Советовал, из кого надо вытряхнуть все возможное и помочь написать небольшую книжку. Конечно, писала, литературно обрабатывала я. Это был нелегкий труд, но мне нравилось.
Вскоре Борис стал подсовывать и "художественных" авторов, то есть тех, кто считал себя писателями. Среди калининградских журналистов и литераторов были по-настоящему талантливые люди: Сергей Вьюгин и Валентин Ершов. Вьюгин был постарше, Ершов - лет на восемнадцать моложе.
Судьба Вьюгина была неординарной: в тридцать седьмом его, молодого физика, посадили по пятьдесят восьмой. Статья, как известно, политическая. Отсидев в Норильске до пятьдесят четвертого года, под вьюги и метели, начал писать и писал хорошо, умно, часто - по тем временам - остро, и опусы его приходилось пробивать. Делал это, конечно, директор - Борис, но всю доказательную базу готовила я. Слава Богу, почти всегда удавалось найти компромисс.
Валя Ершов, молодой, горячий, ударялся в некоторую эротику. Этого приходилось самой сдерживать: в те годы голые зады через цензуру пройти не могли. А цензура была.
Уже говорила: в пединституте самым любимым преподавателем был Александр Николаевич Шрамм. Насколько был почитаем в своей служебной деятельности, настолько несчастлив в личной жизни. Жена его - Александра Ивановна, моя ровесница, - была, как потом оказалось, больным человеком, но умным, образованным. У нее была какой-то особой формы шизофрения, выражавшаяся в сексуальных вывихах: мать двоих девочек, она, когда работала в вечерней школе, могла сбежать со своим учеником в какой-то украинский городок и жить там полгода. Александра преподавала русский и литературу. Язык чувствовала превосходно.
Когда после полугодовой отлучки вернулась, в школах ей было запрещено работать. Облоно бдило. Александр Николаевич был измучен, и я попросила Бориса взять Александру редактором в издательство. Но и тут на нее мужики клюнули: пожилой уже Вьюгин и молодой Ершов. И была при закрытых дверях на моих глазах потасовка. Смешно и… противно.
В годы, когда стал ты секретарем обкома, часто приходилось бывать на приемах. Косметики никогда никакой не употребляла, но голова, то есть волосы, всегда были в порядке. Появилось несколько элегантных платьев, в которых было не стыдно показаться на людях. На одном из приемов однажды танцевала с самим Рокоссовским. Мужчина - очень красивый и танцевал отменно. Вообще на этих приемах мы с тобой никогда не "держались за руку". Ты приглашал дам, был весел и любезен. Меня тоже кто-нибудь подхватывал. Правда, если кавалер был неприятен, я сразу же пряталась за твою спину.
Отношения твои с сослуживцами всегда были дружественными, но не близкими, как с Карташовым. Ты хорошо чувствовал людей и старался не наступать им на мозоли. У тебя были прекрасные товарищи - Боря Диденко, Саша Илов, Левочка Шур.
Весной шестьдесят четвертого Машенька окончила школу с золотой медалью. У нее были серьезные намерения - поступить в Бауманское на спецфакультет, где когда-то учился ты. Мне казалось это слишком трудным для девушки, но Мария всегда была самостоятельной: хочу - буду. И поступила. Без всяких блатов. Девчонка была способной.
Летом шестьдесят девятого впервые по санаторной путевке поехали в Мисхор. Поехали втроем - с Митей. Санаторий располагался среди камней, фуникулера к морю не было. Приходилось спускаться и подниматься, выворачивая ноги. На троих дали одну комнату с лоджией. Я спала на раскладушке. А еще пристроилось к нам семейство Бруштейнов. Бруштейн был секретарем ЦК компартии Израиля. Было ему под пятьдесят, говорил только на идиш, иврите и немецком. Я с ним общалась на немецком, который знала плохо, но все-таки знала. Бруштейн был из богатой семьи. Его жена Мати, молодая женщина, немного знала по-русски: родом была из Словении. Маленькой дочке Фиме было всего шесть лет. Она влюбилась в нашего Митьку и гонялась за ним повсюду. Мати, да и сам Бруштейн очень боялись войны и все просили пересказывать, что пишут в свежих газетах. Однажды во время экскурсии, Бруштейн увидел, как работают, дробя камни кувалдами, женщины в оранжевых жилетах - дорожные строители. Очень удивился, почему так тяжело трудятся женщины. Я объяснила, что у нас все, вся экономика держится на женщинах. И если бы не женщины - в войну пропали бы. Мужики почти все сразу были перебиты: ими очень бездарно руководили. А теперь, после войны, оставшиеся устраиваются начальниками и куда полегче. Женщины вкалывают нечеловечески. Объяснила, что во время войны сама работала физически - и у станка, и шоферила. Он вытаращил глаза.
В семьдесят первом - Митенька уже окончил рыбный институт и ходил механиком в море, а Маша, выйдя замуж за парня из своей студенческой группы и распределившись в Подмосковье, жила отдельно - впервые вдвоем поехали в Друскенинкай в отпуск. Мне посоветовали попить тамошней водички.
Господи! Как же без устали мы бродили! Обошли, кажется, все уголки городка, но чаще всего заходили в католический собор и, протянув усталые ноги, с замиранием сердца слушали орган. Ты говорил: "Лида, почему так возвышающе торжественна католическая музыка? Почему, когда здесь сижу, мне кажется, что сердце, душа улетают куда-то ввысь?"
Такого полного счастья, как в то друскенинкайское лето, не испытывала никогда, а что-то, что - непонятно, носилось уже над нами. Чем лучше шли у тебя дела, тем жестче, агрессивнее становился первый - Шаповалов. Мы не понимали, что ему нужно, а друг Левочка Шур все повторял: "Миша, Миша, как же ты не видишь, что ты среди них - белая ворона". Это действительно было так. Ты, никогда никому не делавший худого и считавший, что и тебя никто понапрасну не обидит, не видел, что проделывал первый…
Тебя любили люди. Любили за то, что ты их любил, жалел и всегда, когда мог, помогал. Особенно хорошо удавалось тебе спасать от алкоголя: мужики после бесед с тобой тет-а-тет почему-то переставали пить. Одумается такой, очухается и видит: нет ничего родней семьи. Благодарили. А еще ты лихо раздавал деньги - из собственного кармана, конечно.
Помню такой случай. Дождливая ноябрьская ночь. Звонок в дверь. Передо мной простоволосая женщина в кое-как застегнутом пальтишке. Плачет-рыдает: умирает в больнице ее дитя, ее мальчик. Врачи сказали: помочь может только Радин. Тебе удается дозвониться в Москву, и уже на следующий день на санитарном самолете прилетает бригада врачей с необходимыми лекарствами. Малыш спасен. Такие вещи, конечно, быстро разносились по городу. Или еще. Был в городе пединститут. В пединституте завкафедрой Захаров. Кафедра философии. Захаров - человек умный, самостоятельный - где-то перебежал дорожку первому секретарю. Что-то сказал, что тому не понравилось. Кафедры марксизма-ленинизма, философии под особым надзором обкома. Тиранили и третировали Захарова по-страшному. Как только не придирались. В сталинские времена посадили бы непременно, но теперь обстоятельства были другие, а люди оставались теми же. В общем, зуботычинам не было счету. Ты уважал Захарова. Придумал какую-то командировку в Волгоград и взял его с собой. Представил тамошнему партийному начальству, и Захарова пригласили профессором в местный институт. Помог с обменом квартиры. Так поступал ты, защищая людей.
Шаповалов же людей ненавидел. Он их, как говорят теперь, в упор не видел. Любил власть и только власть, а ничто так не рождает злодейства, как жажда власти.
VII
В то солнечное майское утро семьдесят второго у нас с тобой было очень хорошо на душе: дети выросли, Мария была устроена в смысле работы и личной жизни, Митюшка ходил в море и зарабатывал неплохие деньги, чем очень гордился. Что еще нужно?
Леня, твой бессменный шофер, приехал почему-то раньше обычного. Я позвала его завтракать: знала, кроме чая, ничего по утрам не ест. Помявшись, он не ослушался. За завтраком много смеялись.
Вы выехали в Нестеров в восемь. В десять там должен был начаться пленум райкома. Ты почему-то не любил тамошнего первого секретаря. Говорил: "Подхалим…" До Нестерова езды было полтора часа.
Уже на подъезде к городу, как рассказывал потом Леня, вы увидели машину Петухова, первого секретаря райкома. Подъехали и тоже остановились. Ты хотел выйти из машины, но Леня тебя остановил: "Подождите, Михаил Тихонович, Петухов сам подойдет". Но Петухов почему-то не спешил, и тогда ты, легкий, как птица, выпорхнул из "Волги" и направился к машине Петухова. Ты шел не по середине узкой дороги, а прижимался к обочине, и Леня вдруг увидел, как из-за поворота на очень большой скорости выскочил мотоциклист. Ничто не мешало ему не наехать, не сбить тебя. Ничто. Но он наехал. Он сбил и промчался еще метров двести. Только потом, когда Леня начал свистеть в бывший у него милицейский свисток, мотоциклист остановился и пошел к машинам. Это был мальчишка, подросток.
Леня, Петухов, шофер Петухова бросились к тебе и помогли подняться. Ты был еще в сознании и с помощью мужчин дошел до своей машины. Уже в машине потерял сознание. Потерял навсегда. Тебя повезли в нестеровскую больницу.
В то утро, направляясь на работу, была в самом радужном настроении: предстояло редактировать отличную рукопись работяг-рыбаков. Из обкома позвонили в двенадцать, в полдень - точно запомнила, потому что страшно удивилась, когда позвали к телефону: ни от кого звонков не ожидала. Звонила твоя секретарша, которую ты очень уважал. Она сразу сказала правду и какие-то успокоительные слова. Сказала, что машина, чтобы мне ехать в Нестеров, будет через пятнадцать минут у подъезда издательства.
Дорогу не помню. Помню, что шофер не докучал разговорами. С забинтованной головой, как в шапочке, ты лежал в палате один. Что-то капало в капельнице. Ни к какой аппаратуре не был подключен: наверно, в Нестерове тогда ее просто не было. Уже поздно ночью в палате появились новые врачи. Сказали, что это бригада нейрохирургов из Ленинграда. Они долго, тихо о чем-то переговаривались, подключили какие-то, видимо, привезенные ими аппараты. Утром сказали: "У Михаила Тихоновича травма, не совместимая с жизнью, и оперировать его не будем - бесполезно". Мне было как-то все равно: уже более суток знала - ты от меня уходишь…
Ты прожил еще два с половиной дня. Иногда казалось, реснички твои начинают трепыхать, и ты хочешь открыть глаза. Но это казалось. Врачи ленинградские не уезжали. На четвертые сутки ты как-то громко задышал. Это длилось, наверно, минуту. Потом все было кончено…
Сама удивляюсь, как из меня не вылилось ни слезинки. Я окаменела и во время похорон, и после похорон. Умом очень хотела плакать, а слез не было. Только сдавило что-то в груди и ни капли расслабления…
После того, как ты сделал последний вздох, меня вывели из палаты и повели почему-то в дом Петухова. Там был празднично накрыт стол. Для кого - не знаю. Я попросила увести меня и отправить в Калининград. Оставаться в Нестерове больше не могла. Тебя перевозили в город уже без меня.