Ждать пришлось недолго. Едва привратник ушел, как послышался свист, постепенно делавшийся все более пронзительным и густым, пока не обрушился грохотом, от которого сотряслась земля. И тогда пришел ветер. Сперва отдельные порывы, с каждым разом все более частые, пока не слились в один, задувший без передышки и устали с силой и свирепостью, в которой было что-то сверхъестественное. Наша квартира в отличие от принятого в карибских странах глядела на горы, по-видимому в соответствии со старинными вкусами каталонцев, которые любят море, но не глядят на него. А потому ветер бил нам в лоб и грозил вышибить стекла.
Самое удивительное, что погода оставалась неповторимо прекрасной - солнце сияло золотом на незамутненном небе. И я решил выйти с детьми на улицу - посмотреть, что делается на море. В конце концов, они на своем веку уже успели повидать и мексиканские землетрясения, и карибские ураганы, так что, подумали мы, ветром больше, ветром меньше - не причина для беспокойства. Мы прошли на цыпочках мимо каморки привратника и видели, как он, неподвижно застыв над тарелкой фасоли с чорисо, глядел на ветер за окном. Он не видел, как мы вышли.
Нам удалось пройти немного, пока мы были под укрытием дома, но едва дошли до угла и оказались вне укрытия, как вынуждены были обхватить руками столб, чтобы нас не унесло ветром. Так мы и обнимали столб, любуясь неподвижным и прозрачным морем посреди этого стихийного бедствия, пока привратник с помощью соседей не вызволил нас. И только тогда мы убедились, что единственно разумным было запереться и сидеть в четырех стенах столько, сколько Богу будет угодно. А сколько ему будет угодно - никто понятия не имел.
К исходу второго дня нам стало казаться, что ужасный ветер - вовсе не разгул стихии, а личное бедствие: кто-то наслал эту беду на тебя, и лишь на тебя одного. Привратник навещал нас несколько раз на дню, обеспокоенный нашим настроением, приносил нам сезонные фрукты и крендельки - ребятам. Во вторник к обеду он одарил нас шедевром каталонской кухни: кролик с улитками. Это был пир посреди ужаса.
Среда, на протяжении которой не происходило ничего, кроме ветра, была самым длинным днем в моей жизни. А потом случилось что-то необычное, как если бы на рассвете стемнело, потому что после полуночи мы все проснулись одновременно от наступившей вдруг полной тишины, которая могла быть только тишиною смерти. На деревьях перед окнами ни один лист не шелохнулся. Мы вышли на улицу - в каморке привратника еще не горел свет - и любовались предрассветным небом, на котором были зажжены все звезды, и светящимся морем. Хотя не было еще и пяти часов, на прибрежных камнях множество туристов наслаждались пришедшим облегчением, и уже готовились выйти в море - после трехдневного воздержания - первые парусники.
Когда мы выходили из дома, нам не показалось странным, что в каморке привратника было темно. Но когда возвращались, воздух уже светился, как и море, а в его каморке по-прежнему не было света. Удивившись, я постучал и, так как хозяин не отозвался, толкнул дверь. Наверное, дети увидели его раньше, чем я, и закричали в ужасе. Старый привратник, при всех регалиях выдающегося мореплавателя на отвороте своей морской куртки, висел на центральной балке, еще покачиваясь от последнего порыва трамонтаны.
Не оправившись еще полностью и заскучав раньше времени, мы уехали из городка до сроку в твердом намерении никогда больше сюда не возвращаться. Туристы уже снова высыпали на улицу, и снова звучала музыка на площади, где ветераны собирались, чтобы погонять шары в петанку. Сквозь запыленные стекла бара "Маритим" мы различили некоторых наших выживших друзей, начинавших жить заново в ослепительной весне, по которой пронеслась трамонтана. Но все это уже принадлежало прошлому.
Вот почему в тот грустный предрассветный час в "Боккачио" никто, кроме меня, не мог понять ужаса, с которым человек отказывался вернуться в Кадакеш, потому что был убежден, что умрет там. И тем не менее невозможно было разубедить шведов, и они, в конце концов, силой увезли парня, самонадеянно уверенные в беспочвенности его африканских выдумок. Они чуть ли не пинками затолкали его в машину, уже набитую пьяными, под аплодисменты и насмешки разделившихся на два лагеря завсегдатаев кабаре, и пустились в этот поздний час в долгий путь до Кадакеша.
На следующее утро меня разбудил телефонный звонок. Возвратившись после гулянки, я забыл опустить шторы и понятия не имел, который час, но спальню уже заливало сияние лета. Тревожный голос в трубке, который я не сразу узнал, окончательно разбудил меня.
- Помнишь парня, которого увезли вчера в Кадакеш?
Дальше я мог и не слушать. Однако все произошло не так, как я представлял, а еще более драматично. Парень в страхе перед неминуемым возвращением, дождавшись момента, когда сумасбродные шведы отвлеклись, на ходу бросился из машины прямо в пропасть, пытаясь избежать неизбежной смерти.
Счастливое лето сеньоры Форбес
Днем, возвратившись домой, мы увидели пригвожденную к дверному косяку огромную морскую змею, черную и глянцевую; это выглядело цыганским колдовством: гвоздь пронзал шею, а глаза еще жили, и разинутые челюсти щетинились пилою зубов. Мне было девять лет, и я так испугался колдовского видения, что у меня пропал голос. А мой брат, двумя годами моложе, выронил баллон с кислородом, маску и ласты и с криком ужаса кинулся прочь. Сеньора Форбес услыхала его крик с каменной лестницы, карабкавшейся меж скал от причала к дому, подбежала, запыхавшись, белая как полотно, и, увидев распятое на двери существо, поняла причину нашего ужаса. Она всегда говорила, что если двое детей собираются вместе, то всегда виноваты оба за то, что каждый из них совершает по отдельности, и потому отчитала обоих за крик, который издал мой брат, и за то, что не умеем держать себя в руках. Она говорила по-немецки, а не по-английски, как предписывал контракт гувернантки, может, потому, что тоже испугалась, но не хотела признаться себе в этом, однако, едва переведя дух, она вспомнила о своем педагогическом предназначении и обрушила на нас каменную россыпь английских слов.
- Это - muraena helena, - сказала она нам, - и так называется потому, что у древних греков считалась священным животным.
Орест, местный парень, учивший нас плавать под водой, неожиданно появился из-за каперсовых зарослей. Он был в водолазной маске, поднятой на лоб, и узеньких плавках, а на кожаном ремне прикреплены ножи различной формы и размеров, - он не представлял себе охоту под водой иначе как врукопашную. Ему было лет двадцать, и он больше времени проводил в морских глубинах, чем на суше, и сам, с ног до головы лоснившийся машинным маслом, походил на морское животное. Увидев его в первый раз, сеньора Форбес сказала моим родителям, что более красивого человеческого существа невозможно представить. Однако красота не спасла Ореста от порицания: ему пришлось выслушать - на итальянском - выговор за то, что он прибил на дверь мурену просто для того, чтобы попугать ребятишек. Сеньора Форбес велела снять мурену с гвоздя, соблюдая должное почтение по отношению к мифическому существу, а нас послала переодеваться к столу.
Мы незамедлительно повиновались, стараясь не совершить ни единого промаха, потому что за две недели установленного сеньорой Форбес режима мы поняли: нет на свете ничего труднее жизни. Моясь под душем в полутемной ванной, я догадался, что брат все еще думает о мурене. "У нее человеческие глаза", - сказал он мне. Я был с ним согласен, однако стал внушать ему обратное и, пока мылся, сумел перевести разговор на другую тему. Но когда мы вышли из ванной, он попросил меня пойти с ним.
- На дворе белый день, - сказал я.
И раздвинул шторы. Стоял август, и за окном до самого края острова раскинулась раскаленная лунная равнина, а солнце застыло в небе.
- Я не из-за этого, - сказал брат. - Просто я боюсь, что буду бояться.
Однако, когда мы вышли к столу, он, похоже, успокоился и все делал так аккуратно и тщательно, что заслужил особую похвалу от сеньоры Форбес и получил два лишних очка за хорошее поведение в течение недели. У меня же, наоборот, вычли два очка из пяти заработанных раньше, потому что в последний момент я задержался и вошел в столовую чуть запыхавшись. Каждые пятьдесят очков давали право на вторую порцию десерта, но ни одному из нас не удалось набрать больше пятнадцати очков. А жаль, действительно жаль, потому что никогда больше нам не пришлось едать таких изумительных пудингов, какие готовила сеньора Форбес.
Прежде чем приступить к обеду, мы стоя помолились над пустыми тарелками. Сеньора Форбес не была католичкой, но, согласно контракту, должна была следить, чтобы мы молились шесть раз в день, и она выучила наши молитвы, дабы должным образом выполнять контракт. Потом мы все трое сели, и мы с братом, затаив дыхание, ждали, когда она до мелочей проверит нашу позу и осанку, и когда сочла, что они совершенны, позвонила в колокольчик. И тогда вошла Фульвия Фламиния, кухарка, с непременным в то ненавистное лето вермишелевым супом.
В начале лета, когда мы жили с родителями одни, обед был для нас праздником. Фульвия Фламиния хлопотала-кудахтала вокруг стола и учиняла полнейший беспорядок, отчего жизнь становилась веселее, а под конец обеда она садилась с нами за стол и доедала понемножечку со всех тарелок. Но с тех пор как нашу судьбу взяла в свои руки сеньора Форбес. Фульвия Фламиния прислуживала за столом в таком мрачном молчании, что мы могли слышать, как булькает в кастрюле суп. Мы ели, выпрямив спину так, что она касалась спинки стула, и пережевывали пищу сперва десять раз на одной стороне рта, а потом десять раз на другой, не отрывая глаз от увядающей слабой женщины железного характера, которая неустанно давала нам урок хорошего поведения. Все в точности походило на воскресную церковную службу, не хватало лишь одной утешительной детали: пения на хорах.
В тот день, когда мы увидели прибитую к косяку мурену, сеньора Форбес стала говорить нам о долге перед родиной. Фульвия Фламиния, почти плававшая вокруг стола в воздухе, разреженном английской речью, после супа внесла жаренное на углях филе белой, изумительно пахнущей рыбы. Мне, всегда предпочитавшему рыбу любой земной или небесной пище, вспомнился наш дом в Гуакамайале, и стало легче на сердце. Но брат отказался от блюда, даже не попробовав.
- Мне не нравится, - сказал он.
Сеньора Форбес прервала урок хорошего поведения.
- Как ты можешь знать, - сказала она, - если ты даже не пробовал.
И бросила на кухарку предостерегающий взгляд, но было поздно.
- Мурена - самая нежная рыба, figlio mio, - сказала Фульвия Фламиния. - Попробуй и увидишь.
Сеньора Форбес не повела и бровью. И рассказала непререкаемым тоном, что мурена в древности считалась царской пищей, а воины спорили из-за ее кожи, потому что кожа мурены придавала невиданную смелость. И сказала нам - в который уже раз за столь короткое время, - что с хорошими манерами не рождаются на свет и они не приходят с возрастом, а прививаются в детские годы. А посему нет уважительной причины отказываться от этого блюда. Я успел попробовать мурену до того, как узнал, что это она, и потому навсегда сохранил противоречивое чувство: на вкус она была нежной, хотя и немного грустной, но в памяти тотчас же вставал вид распятой на дверях змеи и отбивал всякий аппетит. Брат сделал сверхъестественное усилие, откусил кусочек, но не выдержал: его вырвало.
- Ступай в ванную, - сказала сеньора Форбес, не меняя тона. - Умойся хорошенько и возвращайся к столу.
Мне стало ужасно жалко брата, я знал, чего ему стоит пройти через весь дом, уже наполнявшийся первыми сумеречными тенями, а потом одному быть в ванной столько времени, сколько нужно, чтобы умыться. Но он возвратился быстро, в свежей рубашке, бледный, еще не пересилив внутренней дрожи, и прекрасно выдержал строгий экзамен на чистоту. Сеньора Форбес положила ему новый кусок мурены и отдала приказ продолжать обед. Я с великим трудом проглотил еще кусок. А брат даже не взял в руки вилку с ножом.
- Я не буду, - сказал он.
Решимость его была такова, что сеньора Форбес отступила.
- Хорошо, - сказала она, - но и десерта тебе не будет.
Брат получил послабление, и я тоже осмелел. Я положил вилку с ножом на тарелку крест-накрест, как учила нас сеньора Форбес делать по окончании еды, и сказал:
- Мне тоже не надо десерта.
- И телевизор смотреть не будете, - добавила она.
- И телевизора не надо, - сказал я.
Сеньора Форбес положила салфетку на стол, и мы все трое встали, чтобы помолиться. А потом она послала нас в спальню, приказав, чтобы мы уснули, пока она заканчивает обедать. Все наши очки зачеркивались, а только набрав по двадцать очков, мы могли наслаждаться ее пирожными с кремом, ванильным печеньем и изумительными бисквитами с вишней, каких уже никогда за всю оставшуюся жизнь нам не удастся отведать.
Рано или поздно к этому разрыву мы должны были прийти. Целый год мы с нетерпением ждали вольного лета на острове Паителария, к югу от Сицилии, и оно пришло, и длилось целый месяц, пока родители были с нами. До сих пор дивным сном вспоминается мне залитая солнцем долина с вулканическими скалами, вечное море, беленный негашеной известью дом, в окна которого безветренными ночами видны были ложившиеся на морскую гладь лучи маяков с африканского побережья. Мы с отцом исследовали спящие морские глубины вокруг острова и наткнулись на россыпь желтых торпед, увязших на дне во время последней войны; мы откопали греческую амфору почти метровой высоты, увитую окаменевшими гирляндами ракушек, на дне ее еще оставалось древнее отравленное вино; мы купались в заводи, где вода дымилась и была такой плотной, что можно было почти ходить по ней. Но самым ярким откровением для нас стала Фульвия Фламиния. Она была похожа на счастливого епископа, стая сонных кошек похотливо вилась вокруг нее и путалась под ногами, и она говорила, что терпит их не потому, что любит, а чтобы они не дали крысам ее сожрать. Вечерами, пока родители по телевизору смотрели программы для взрослых, Фульвия Фламиния водила нас к себе в дом, в каких-нибудь ста метрах от нашего, и учила нас разбирать далекое бормотание, песни и всхлипывание тунисских ветров. Ее муж, слишком молодой для нее, летом работал в туристических отелях на другом конце острова и домой приходил только спать. Орест с родителями жил совсем рядом и вечером всегда появлялся со связкой свежевыловленной рыбы и корзиной лангуст, и оставлял все это в кухне, чтобы муж Фульвии Фламинии назавтра продал их в отеле. А сам снова надвигал на лоб водолазный фонарь и вел нас охотиться на огромных, словно кролики, горных крыс, которые рыскали в кухонных отбросах. Порою мы возвращались домой, когда родители уже спали, и сами долго не могли заснуть из-за шумной крысиной возни во дворе. Но и шумные крысиные драки были неотъемлемым магическим элементом нашего счастливого лета.
Идея нанять немецкую гувернантку могла прийти в голову только отцу, карибскому писателю, чье тщеславие намного превышало талант. Ослепленный былой славой Европы, он, похоже, не переставал извиняться за свое происхождение как в книгах, так и в живой жизни, и в голове у него крепко засела мысль не оставить в детях даже следов своего собственного прошлого. Мать же, так и оставшаяся скромной учительницей, некогда обучавшей детей, перебираясь из селения в селение на плато Гуахира, и представить себе не могла, чтобы мужу пришла в голову не блистательная мысль. И потому оба даже не задумывались, какой будет наша жизнь с этим дортмундским сержантом в юбке, которая постарается силою вбивать в нас самые протухшие манеры европейского света, пока родители вместе с сорока модными писателями в течение пяти недель будут совершать культурный вояж по островам Эгейского моря.
Сеньора Форбес прибыла в последнюю субботу июля на рейсовом пароходике из Палермо, и нам довольно было взглянуть на нее, чтобы понять: праздник окончился. Она прибыла в сапогах, как у военных, и наглухо застегнутом двубортном костюме, невзирая на летнее пекло, а из-под фетровой шляпы выглядывали коротко, как у мужчины, подстриженные волосы. От нее пахло обезьяньей мочой. "Так пахнут все европейцы, особенно летом, - сказал нам отец. - Это запах цивилизации". Однако вопреки военной выправке сеньора Форбес оказалась довольно тощей и, возможно, пробудила бы в нас искру сострадания, будь мы немного постарше или же обладай она сама хоть каплей нежности. Мир вокруг стал иным. Шесть часов на море, которые мы с самого начала лета превратили в непрерывную игру воображения, обернулись однообразным часом, многократно повторенным. При родителях мы могли сколько душе угодно плавать с Орестом, поражаясь искусству и отваге, с какими он, всего с одним ножом, сходился врукопашную с осьминогами, смело погружаясь в водоворот из чернил и крови. Орест и теперь приплывал в одиннадцать часов на лодке с подвесным мотором, но сеньора Форбес не позволяла ему оставаться ни на минуту дольше одного часа, положенного на урок подводного плавания. Она запретила по вечерам ходить в дом к Фульвии Фламинии, полагая излишней подобную фамильярность с прислугой, и теперь мы вынуждены были отдавать аналитическому чтению Шекспира то время, которое прежде проводили в увлекательной охоте на крыс. Нам, привыкшим рвать манго в чужих садах и забивать камнями собак на раскаленных улочках Гуакамайяла, невозможно было представить беды страшнее этой жизни королевских принцев.
Довольно скоро мы поняли, что сеньора Форбес к себе была не так строга, как к нам, и ее авторитет дал трещину. Поначалу она сидела на пляже под цветастым зонтиком в своем военном обмундировании и читала баллады Шиллера, пока Орест учил нас плавать под водой, а потом долгими часами, до перерыва на обед, давала нам теоретические уроки хорошего поведения в обществе.
Однажды она попросила Ореста отвезти ее на моторной лодке к лавочкам для туристов, теснившимся вокруг отелей, и возвратилась в черном, переливающемся словно тюленья шкура купальнике, однако в воду так и не вошла. Она сидела на пляже, пока мы плавали, и вытирала пот полотенцем, не заходя в душ, так что через три дня стала походить на вареную лангусту, а запах ее цивилизации стал совершенно невыносимым.