После каждого распыления парализующих веществ гуманитарные организации врага устраивали проверку. В зону сбрасывали на парашютах или завозили на машинах кофры, забитые продуктовыми концентратами и несъедобной мукой, вместе с листовками, объясняющими на разных, непонятных, языках наилучший способ адаптироваться к присутствию врага, а также причины, по которым враг ненавидит наши верования, наших кумиров, наших исторических вождей, наш образ жизни, а нас самих любит. А еще в каждом контейнере находились плюшевые игрушки, предназначенные завоевывать сердца детей и приучать их к культуре врага, к его эстетическим и религиозным предпочтениям, его гастрономическим запросам, его гигиеническим практикам, его юмору.
Доди Бадаримша обожал плюшевые игрушки врага. Он подвешивал их гирляндой вокруг шеи или раскладывал кругами в просмоленных пожарищами местах. Он укладывал их на еще неостывший гудрон, обращая к небу широко раскрытые глаза, словно в ожидании очередного огненного ливня, и разговаривал с ними. Иногда члены "Светлого будущего" присутствовали при его монологах и, глубоко тронутые магией этого, как им казалось, спектакля агитпропа, принимали в нем участие: шептали какие-нибудь фразы или, в свою очередь, устраивались возле плюшевых игрушек.
И вот как раз во время одного из таких почти театрализованных сеансов в начале улицы Рецмайер на очень короткое время беззвучно вспыхнул удивительно яркий белый свет. Это было похоже на проблеск горизонтальной молнии. Тело Доди Бадаримши разделилось на несколько частей, причем некоторые выглядели малопривлекательно. Плюшевые игрушки вместе с тремя зрительницами, присутствовавшими на его моноспектакле, раскидало по сторонам, а его голова несколько часов прочно удерживалась на статуе неизвестного героя, которая, как и мы, чудом уцелела от изуверства. Затем скатилась в траву и оттуда, смежив веки и угрюмо осклабившись, уставилась в сторону реки.
В тот же день беспилотный самолет преследовал Альму Бахалян по проспекту Братьев Самагон. Возле нее упал мешочек канареечно-желтого цвета. Кислотные брызги обезобразили женщину, которая держала перед нами пламенные речи и учила поносить врага, проклинать врага и никогда не брать с него пример, никогда, даже если это вопрос жизни и смерти. Мы всегда считали Альму Бахалян вдохновительницей и коллективной возлюбленной "Светлого будущего". Ее раны затянулись меньше чем за семь недель. Наши страстные отношения с ней возобновились. Ее лицо было ужасно на вид, ее губы лепетали что-то невнятное. Наш любовный пыл охладевал, но некоторые из нас вновь женились на ней. Вопреки обстоятельствам, мы никогда не пренебрегали моралью и чувством ответственности. Альма была беременна нашими делами. Мы не собирались оставлять ее на произвол печальной судьбы.
В свою очередь, были сражены еще несколько знакомых мне бедолаг: Ашнар Мальгастан с Бутонного бульвара, Гачул Бадраф с улицы Марии Шраг, Агамемнон Галиуэлл с Ястребинки.
Затем все стихло.
Ужасная миссия была выполнена. А может быть, исходя из своей причудливой концепции мира, враг решил тестировать свои сосиски, стрелы и идеологически корректные плюшевые игрушки в другом месте.
Существование вновь нормализовалось.
Некоторые смельчаки покинули "Светлое будущее" и целой группой ушли в сторону международного сектора, где, по слухам, располагался палаточный лагерь и ночлежка, но большинство из нас, не отличаясь инициативностью и полагая, что богатые настигнут нас, где бы мы ни скрывались, вновь собрались в районе Окаян, у площади Сестер Окаян и там остались.
И там остались в ожидании приказа.
15. Чтобы рассмешить Мариаму Кум
Мариама настаивала на том, чтобы я починил крышу до наступления дождей. Ее и впрямь требовалось починить, а я лишь подлатывал дыры и искал любой повод, чтобы отложить серьезную работу на потом. Мастер я неважный, и в разные периоды жизни либо стыдился этого, либо не обращал на это внимания. Но тогда, как раз перед сезоном муссонов, эта неумелость, надо признаться, меня стала угнетать. Я был малодушен, противен сам себе и все тянул; лежа на кровати, я лишь удрученно взирал на прорехи с ночным небом. Переделка крыши относилась к тому роду деятельности, в котором моя некомпетентность проявилась бы снова, вызвав насмешки соседей и усталую снисходительность Мариамы. Я никогда не умел выбирать нужные листья, с хорошей фактурой, правильной формы и наиболее долговечные, а когда листья случайно подходили, складывал их плохо. В этой области я лишен интуиции. Если и существует передаваемая по наследству генетическая установка следить за жилищем, то ни в моей памяти, ни в моей крови не сохранилось ни малейшего ее следа. День за днем я наблюдал: сравнивал соседские методы со своим и пытался понять, почему мои усилия ни к чему не приводят. Я наваливал дополнительные слои листьев и веток, но при первом же дожде вода собиралась в стыках и проходила через участки, которые до этого казались мне совершенно непроницаемыми.
Мои любительские заплатки не держались, и после одной-двух отдельных гроз пришло время муссонов, которые препятствовали любым серьезным мероприятиям по переборке крыши. Она напоминала лоскутную тряпку. Внутрь дома лило вовсю.
Ливни чередовались с незначительными перерывами. Они были теплыми, почти горячими и очень сильными. Ветер не направлял воду, создавая подвижные завесы, как это происходит в других широтах. Капли падали вертикально, неизменной плотной картечью, которая длилась часами.
Лило в закутке, который мы называли ванной.
Лило в захламленной половине комнаты, которую мы называли чуланом.
Лило в том углу, где мы чистили фрукты и который называли кухней.
Лило в той части, которую мы называли спальней.
Отныне каждую ночь мы с Мариамой переходили с места на место в поисках зоны, где наша дремота была бы защищена от воды. Запах прелой соломы заполонил хижину. Вдоль трещин набухали слезы, они подтягивались к коварным ручейкам и капали. Во мраке наплывала тягостная плесень. Дышать носом становилось затруднительно, и часто, дабы улавливать воздух, необходимый для выживания, нам приходилось разевать рот, как утопающим или рыбам, выброшенным на берег, с тем чувством неотложности и тем ощущением отупения, которое возникает при встрече со смертью.
Мы были уже не молоды, но Мариама все еще оставалась красивой женщиной. В знойном, влажном до сырости мраке я видел, как она приподнимается, приоткрывает глаза и у себя над головой, где-то в дырявом своде, рассматривает кусочек чуть более светлого неба, а еще я угадывал, как она беспокойно разглядывает пол, так как, судя по звукам, лужи увеличивались и постепенно окружали нас. Она не жаловалась. Она оглядывалась по сторонам и не закрывала глаза. Я тоже. Мы оба боялись провалиться в сон, как будто опасаясь, что по недосмотру допустим несчастье. Словно боялись пропустить обрушение стены или следующую степень обветшания жилища. Я очень хорошо помню эти раскаленные, мокрые ночи, которым, казалось, никогда не будет конца. В моих воспоминаниях мы не произносили ни слова. Дождь неистовствовал, колотил вокруг нас и снаружи. Я лежал возле Мариамы и не мог заснуть, взмокший, как и она, от дождя и пота, и мы не произносили ни слова.
Часто на ней была синяя лагерная рубаха с капюшоном из плетеной травы, часто на ней не было ничего, одна лишь скрученная вокруг шеи тряпка, которую время от времени она снимала, чтобы вытереть грудь или лицо. Иногда нас окутывал слабый свет, который делал ее почти зримой. Я смотрел на ее ноги, опускал взгляд до щели, в которую я, возможно, если бы она выразила желание, ввел бы свой член, возможно и даже охотно, так как, несмотря ни на что, именно эта генетическая установка у меня сохранилась, к тому же с придатком и сопутствующими речами. Смутно или нет, но Мариама, несомненно, догадывалась об этом немом вожделении, предметом которого была она сама, об этом запросе, целью которого была часть ее самой. Да, она, несомненно, об этом догадывалась.
Но игнорировала.
Она ничего у меня не просила, не делала ничего, что было бы похоже на просьбу или хотя бы ожидание какого-либо проникновения.
Вода стекала в канавки, которые мы выкопали перед домом. Она журчала вдоль досок порога, которые мы продавили, чтобы выводить потоки наружу. Она с бульканьем капала на наши тела и в лужи, которые увеличивались вокруг кровати. Она лилась вертикально в том месте, где накануне вечером прорвало крышу. В ее распевах на разные водные голоса не было ничего страшного, даже напротив, слышались убаюкивающие интонации. Воспринимая ее как неотъемлемую часть ночи, мы начинали слышать и другие звуки. Как, например, звук воздуха, с трудом проходящего через горло Мариамы. Она дышала, как дышат после бега, покушения или преступления.
Она дышала, как дышат после лагеря.
Я и сам задыхался.
Не сводя глаз с отверстия, являвшего нашу половую разницу, разницу между ней и мною, не сводя глаз, словно магнитом притянутых к едва различимой в темноте вульве, я задыхался.
Все на минуту зависало, и во мне просыпались былые образы разврата, память об атавистических схватках, головокружениях и запахах. Затем я отводил взгляд и заставлял себя перебирать в уме менее чувственные воспоминания. Внутри моей головы зрелище прекращалось или, точнее, превращалось во что-то запредельное, за гранью ностальгии, фрустрации или фаталистической тоски. Образы коитуса становились абстрактными и, спустя несколько минут, совершенно неадекватными, невнятными.
А когда Мариама меняла позу, ее тело полностью исчезало, растворялось в ночи, пропадало.
А еще нам обоим приходилось вскакивать и как можно быстрее заделывать брешь, которая образовывалась в желобках, несколько минут ворошить булькающую грязь, шуровать во тьме, волновать наше общее молчание, наше изнуренное соучастие. Мы делили беду изо всех сил. Затем мы вновь ложились, рука в руку, бок о бок, счастливые, оттого что снова чувствовали себя неподвижными и спасенными от воды.
Короче, не знаю, играло ли состояние крыши определяющую роль в этой истории, но сезон дождей никогда не благоприятствовал нашим с Мариамой ночным соитиям.
16. Пепел (5)
Здесь сгорел Бенни Магадан.
Здесь сгорел Даматрул Горбай.
Здесь сгорел Жан Голеф.
Здесь Элиен Гургияф сгорел.
Здесь сгорел Лазарь Шармядко.
Здесь Бахамджи Барёзин сгорел.
Здесь Лола Низфан сгорела.
Здесь Антар Гударбак сгорел.
Здесь Ашнар Мальгастан сгорел.
Здесь сгорел Гачул Бадраф.
Здесь Агамемнон Галиуэлл сгорел.
Здесь сгорел Дмитрий Тотергав.
Здесь сгорела Мальма Олуджи.
Здесь сгорел Голкар Омоненко.
Здесь сгорел Леонал Балтимор.
Здесь Алиния Хосподол сгорела.
Здесь Таня Кабардян сгорела.
Здесь сгорел Айиш Омоненко.
Здесь Макрамьел Вулвай сгорел.
Здесь Гадурбул Озгок сгорела.
Здесь сгорела Маруся Василиани.
Здесь Марио Грегорян сгорел.
Здесь Горгил Чопал сгорел.
Здесь Манаме Адугай сгорела.
Здесь сгорела Буйна Йогидет.
Здесь сгорел Доди Бадаримша.
Здесь Алма Бахалян сгорела.
Здесь сгорел Дудар Брол.
Здесь Ханалгуд Болгорджи сгорел.
Здесь Дражда Бударбай сгорела.
17. Пепел (6)
Голливог пробурчал что-то не очень внятное; Гордон Кум бросил на него усталый взгляд, затем посмотрел вдаль, в сторону горизонта. Горизонта, собственно говоря, уже не существовало. Казалось, мы очутились на дне какого-то таза с туманными стенками, растворяющимися в парадоксальной полутьме, которая была не мраком, не сумраком, а чем-то вообще неописуемым на обычном языке гоминидов или родственных им существ. Мир, пространство которого по природе своей искривлено, концентрировал здесь всевозможные непонятные кривые и утрировал их таким образом, что угольная чернота и свинцовая серость, обозначавшие его зримые пределы, не были характерны ни для земли, ни для неба. Открывая глаза для ознакомления с пейзажем, сразу хотелось перенести внимание на не очень удаленные детали, дабы не смущать себя этой космической несуразностью. Вокруг Гордона Кума не было ничего, лишь грубая пепельная панорама, которая никак не кончалась и в то же время казалась вмурованной в стену из непроницаемых туч. Восприняв внутри себя образ голливога и этой не поддающейся определению перегородки, он захотел прикрыть глаза. Потом перевел взор на более близкий предмет. Среди руин еще торчало несколько фасадов, и на одном из них, самом высоком, какой-то человек возобновил свое медленное и абсурдное восхождение.
Гордон Кум долго следил за его продвижением. Человек поднимался с альпинистскими предосторожностями, не сползая вниз, но с остановками, которые казались очень долгими, словно в эти промежутки времени он отказывался от любых движений и поддавался действию радиации, уже не делая вид, что сопротивляется. Затем он оживал и с удвоенной энергией карабкался еще два-три метра, на этаж выше, определяя своей целью следующее окно, до которого добирался изнуренным, после чего усаживался между двумя безднами и застывал, видимо, испытывая желание покончить со всем этим, завалившись в ту или иную сторону.
Просидев какое-то время в неподвижности, он вновь зашевелился. Гордон Кум увидел, как он помялся в мучительной нерешительности, а затем полез к следующему этажу. Каждые пройденные пол метра были подвигом. Над ним находилось окно, которое, должно быть, соответствовало седьмому или восьмому этажу. Несколько долгих минут он провисел на подоконнике, потом нашел опору для ног и подтянулся. Затем совершил чудесный рывок и забрался в этот проем, выше которого не было ничего, только потухшее размытое небо. Он уселся, ногу перекинув на одну сторону, другой ногой болтая на той, где раньше была, наверное, квартира или коридор, а сейчас - ничего, кроме провала.
Над разрушенным городом было тихо, и вдруг все услышали, как человек что-то закричал.
- А этот-то, что он кричит? - спросила малиновка.
Минут тринадцать или четырнадцать царило молчание.
Человек опять закричал.
- Здесь сгорел Леонал Балтимор, - кричал мужчина.
- Это ты кричишь? - спросил голливог.
- Нет, не я, - сказал Гордон Кум. - Слитком далеко. Оттуда я кричать не могу. Это кричит тот человек.
- Это кричит тот человек, - подтвердила малиновка.
- Видишь, - сказал Гордон Кум. - Это не я.
- А я-то подумал, - сказал голливог.
Тот человек на восьмом этаже был едва виден. Он уже не кричал. А через какое-то время исчез. Возможно, провалился в пустоту, и никто не видел его падения, или же перелез на другую сторону фасада.
- Интересно, что же он кричал, - сказала малиновка.
- Он напомнил мне о Леонале Балтиморе, - сказал голливог.
- О ком? - спросил Гордон Кум.
- О Леонале Балтиморе, - сказал голливог. - Об одном из наших товарищей.
- Я уже не помню, - сказал Гордон Кум.
- А я еще немного помню, - сказал голливог. - Один из наших товарищей. Он не состоял в Партии, но все считали его одним из наших.
Они посмотрели на далекий черный фасад, на котором ни одно живое или мертвое существо не подавало признаков существования.
- Он сгорел, - сказала малиновка.
- Я уже не помню, - сказал Гордон Кум.
- Он сгорел, - сказала малиновка. - Надо сказать что-ни-будь в память и о нем.
18. В память о Леонале Балтиморе
После нескольких месяцев подполья Леонал Балтимор получил оплачиваемую официальную работу. За один доллар в неделю он залезал на крышу указанных ему домов и отгонял орлов, которые там гнездились. Изменился климат, изменилась и фауна: она обеднела потомками больших обезьян, обогатилась хищниками различных видов. Столичные улицы лежали в руинах и грудах мусора, однако высотка Коварски все еще стояла. Многие этажи были разрушены, заброшены, стены продырявлены снарядами, но она каким-то чудом все еще стояла среди каменного крошева. Внутри здания все было раскурочено, лифты сгорели, и требовалось время, веревки и сильные ноги, чтобы забраться на крышу.
Именно туда и направили Леонала Балтимора.
Ему объяснили, что таким образом он продемонстрирует свое стремление к социальной интеграции, и работа увеличит его шансы на получение гражданства. Леонал Балтимор не верил тому, что ему говорили; он плохо понимал язык тех, кто отдавал ему приказы, не имел ни малейшего представления о намерениях своих нанимателей, но рассчитывал изменить свою жизнь благодаря этому значительному еженедельному финансированию.
Орлы были большого размера и не желали подчиняться жестам Леонала Балтимора, они отказывались отступать, когда он, грозясь, приближался к ним, хлопали крыльями, кричали, открывали огромные клювы, созданные для того, чтобы сминать, расчленять и раздирать, и, в свою очередь, угрожали Леоналу Балтимору. Орлы смердят, орлы теряют грязные перья, шевеля крыльями, орлы поднимают с серой поверхности крыш серую пыль и токсичные осадки, оставшиеся после дыма от бомбежек, орлы направляются к Леоналу Балтимору с пронзительными криками, которые поэты в своих поэмах называют клекотом и связывают с идеями силы и величия, но которые на самом деле, если послушать вблизи, оказываются лишь мрачными нестройными воплями. Орлы пугают Леонала Балтимора, орлы бьют Леонала Балтимора, орлы пытаются попасть ему в лицо, выклевать глаза или разодрать шею под самым подбородком, разодрать запястья у самого основания кистей. Орлы свирепы и склонны гнездиться на верху зданий, невзирая на запрещающие инструкции, которые им зачитывают недочеловеки, оплачиваемые людьми, недочеловеки типа Леонала Балтимора, а также невзирая на то, что при обстрелах и бомбежках часто раскалываются их яйца и в клочья раздираются их птенцы. Леонал Балтимор носил с собой палку от метлы, чтобы отражать самые опасные атаки хищных птиц. Когда он, успешно изгнав орлов, спускался, все тело его было пропитано мерзкими запахами, испускаемыми орлиными подкрыльями и грудинами, в мыслях своих он не мог избавиться от смрадного орлиного дыхания и сильной вони орлиных гузок и был весь в кислом поту.
Наниматели Леонала Балтимора доверили ему обслуживание восьми высотных зданий. Среди них самой тяжелой для восхождения была высотка Коварски, но даже на менее высоких постройках ему приходилось проявлять чудеса акробатической ловкости, чтобы добраться до крыш, которые из-за последовательных налетов вражеской авиации превратились в смятые лабиринты, где распределение бетона в пространстве потеряло всякую логику.