...Расстрелять! - Покровский Александр Владимирович 16 стр.


А как я ему зачет по гимну сдавал? Это была моя лебединая песня. Я потом когда рассказывал людям, у меня люди заходились в икоте.

Решил однажды зам принять у нас зачет по гимну. (Он у нас, у командиров боевых частей, еще ежедневно носки проверял, сукин кот. "Командирам боевых частей построиться в малом коридоре! Командиры боевых частей, ногу на носок ставь! Показать носки!" И я знал, что если у меня носки черные или синие, значит я служу хорошо и в тумбочке у меня порядок, а если у меня носки красные или белые, то служу я плохо и в тумбочке у меня бардак. То есть критериально мог в любой момент оценить свою службу.)

И тут – гимн! Напросился я первым сдавать. Зашел к заму, встал по стойке "смирно" и запел, а зам сидит, утомленный, и говорит: петь не надо, расскажите словами. Не могу, говорю, это ж гимн! Могу только петь и только по стойке "смирно". Пою дальше – зам сидит. Спел я куплет и говорю ему: "Александр Сергеич, это гимн, а не "Растаял в дурацком тумане Рыбачий…", неудобно, я пою – вы сидите". Пришлось заму встать и принять строевую стойку. Он слегка подзабыл это дело, но мы ему напомнили.

А одно время у нас в замах прозябал один такой старый-старый и плешивый. Он все ходил по подводной лодке и боялся за свое драгоценное здоровье. Однажды он меня до того утомил своим внешним видом, что я сказал ему: "Сергей Сергеич, да на вас лица нет! Что с вами? Как вы себя чувствуете?" (Я не стал ему, конечно, говорить, что у него своего лица никогда и не было.)

"Да?!" – сказал он и заковылял к доктору. Надо вам сказать, что этот зам родился у нас только с одним полушарием головного мозга, и причем сделал он это в тот переломный период Второй мировой войны, когда еще было не ясно, то ли мы отступаем, то ли уже победили. Он был такой маленький, высохший и воспринимал только девизы соцсоревнования, да и те с какой-то мазохистской радостью. Ну и какой-нибудь не очень крупный лозунг мог уцепиться у него за извилину. Вползает он к доку и с пришибленной улыбкой объясняет: что-то, мол, плохо себя чувствую. А доктор у нас в то время служил глупый-преглупый. Бывало, посмотришь на него, и становится ясно, что еще в зародыше, еще в эмбриональном состоянии было рассчитано, что родится дурак, с пролежнем вместо мозга. Мысль, зародившись, бежала у него по позвоночному столбу резво вверх, бежала-торопилась со скоростью шесть метров в секунду и, добежав до того места, где у всех остальных начинается мозг и личность, стряхивалась, запыхавшись, с последнего нервного окончания в кромешную темень.

Какой-то период он даже подвизался на ниве урологии – дергал камни из почек. Это когда с помощью такой тоненькой проволочки делается такая маленькая петелечка. Потом эта петелечка просовывается в мочевой канал, там, как лассо, накидывается на камень, и с криком – ки-ия! – выдирается… камень. Испанские сапоги по сравнению с этим делом выглядят как мягкие домашние тапочки.

Вот такого дали нам доктора-орла. Если он чего и разрезал у человека, то одновременно изучал это дело по описаниям. Разрежет и сравнит с картинкой.

В то время, когда к нему вполз зам, док уже досконально изучил человеческое сердце: зубцы, кривые и прочие сердечные рубцы. Трезвея от восторга, он уложил холодеющего зама на лопатки, приспособил картограф, утыкал зама мокрыми датчиками и торжественно нажал на клавишу, сказав предварительно заму: "Практика – критерий истины!"

Зам лежал и смотрел на него, как эскимос на чемодан, замерев в немом крике.

Та-та-та – вышла лента. "Видите?" – ткнул док зама носом в ленту. Зам сунул свой нос и ничего не увидел. "Вот этот зубок", – любовался док. "Чего там? – навострил уши зам, приподнимаясь на локте, – чего? А?" – "А это… предынфарктное состояние. Все, Сергей Сергеич, финиш".

Шлеп – и зама нет. Без сознания. Пришел в себя через сутки. Неделю не вставал; приложив ухо к груди, слушал себя изнутри.

А ты знаешь, Шура, что раньше у замов было трехгодичное высшее образование? На первом курсе они изучали основы марксистско-ленинской философии и историю КПСС, на втором – какую-то муть гальваническую и игры и танцы народов мира, с практической отработкой и зачетом (представь себе зама, танцующего на столе зачетный танец индийских танцовщиц: на ногах обручи, и та-та-та – босыми ножками), а на третьем курсе – плакаты, боевые листки и шестнадцатимиллиметровый проекционный аппарат. Целый год – аппарат, потом – госэкзамены.

Кстати об экзамене; в учебном центре является такой замполит с укороченным образованием на экзамен. Раньше они сдавали экзамены по устройству корабля наравне со всеми. Это теперь не поймешь что, а раньше зам должен был знать "железо". Может, замучились их обучать?

И вот попадается ему устройство первого контура: название, состав и так далее. А он уставился на преподавателя, как бык на молоток. По роже видно, что в мозгу один косинус фи, да и тот вдоль линии нулевого меридиана.

Взял он билет и забубнил: "Я знаю устройство клапана".

"Очень хорошо, – говорит преподаватель, – отвечайте первый контур". А тот ему: "Я знаю устройство клапана". – "Ну при чем здесь клапан?!" – не выдерживает преподаватель.

В общем, зама выгоняют, ставят ему два шара, а на следующий день преподавателя вызывают в политотдел. Там он психует, орет, бегает, полощет руками по кустам: "Да! Он! Вообще! Ничего! Не знает!"

"Как это, – говорят в политотделе, – он же знает устройство клапана?!"

И вот такие ребята-октябрята, Шура, нами руководят и ведут нас, и куда они нас приведут со своим трехклассным образованием – одному Богу известно.

Запускают к нам как-то на экипаж очередного зама. Чудо очередное. Пе-хо-та ужасная! Зеленый, как три рубля. Запускают его к нам, и он в первый же день напарывается у нас на обелиск. Ты ведь знаешь этот памятник нашей бестолковости: установили на берегу куски корпуса и рубки, которые должны были изображать монумент. (Памятники нам нужны? Нужны! Ну, вот – дешево и сердито.) Ну, и снегом это творение отечественного вдохновения слегка занесло. В общем, море, лед, мгла, рубка торчит – вот такая героика будней, – и тут наш новый чудесный зам идет мимо и спрашивает: "А чего это корпус у лодки не обметается и вахта на ней не несется?" С трудом поняли, что он хочет сказать. Узнали и объяснили ему, сирому, что лодка, она в пятьдесят раз больше и так далеко она на берег не выползает. Не выползает она! Ну, полный корпус, Шура! Ну, так же нельзя! Зам, конечно же, нужен для оболванивания масс, но не с другой же планеты!

А третий дивизион у нас в то время был полностью набран из ублюдков. Они, собаки, повадились переключать ВВД как раз в то время, когда замовская задница замаячит в переборке. Перемычка в третьем как раз над переборкой висит.

Ну, и звук от этого дела такой, как будто у тебя гранату над головой рвут. Зам падает пузом на палубу и ползет по-пластунски. А трюмные, сволочи, кричат ему сверху: "Воздух! Воздух!"

Раз пятнадцать ползал и каждый раз приходил в центральный, и командир третьего дивизиона с глупым видом объяснял ему, что ВВД – это воздух высокого давления, что засунут этот воздух в баллоны, что баллоны соединены перемычкой и что, если переключать ту перемычку, то нужно держаться от нее подальше, чтоб штаны были посуше.

Как-то заблудился он в пятом. Перелезает из четвертого в пятый и идет решительно по аналогии. Он решил, что все переборки во всех отсеках должны быть на одном уровне. Идет он, идет и упирается башкой недоделанной в дверь выгородки преобразователей. Открыл, вошел, а там вроде перьспектива, перьспектива и теряется. Зам удивляется, чего это отсек стал такой узкий, но протискивается. Решительный был и бесповоротный. Допротискивался. Чуть не застрял. И лодка кончилась. Вот трагедия! "Как это кончилась?! – подумал зам. – А где же еще пять отсеков?" Выходит он из выгородки задумчивый и медленно движется до переборки в четвертый; садится в открытой переборочной двери и думает: "Не может быть!" Опять, решительный, шмыг в пятый, дверь выгородки на себя, шась – лодка кончилась, и опять медленно в четвертый, а по дороге думает напряженно, аж тихо тарахтит. А вахтенный пятого с верхней палубы через люк свесил голову, наблюдает замовские телодвижения и говорит: "Товарищ капитан третьего ранга, может, вы в шестой хотите пройти?" Недоделанный задирает свою башку, и тут долгое – "Да-а-а…" – "Так это ж наверх!" И они нас учат жить, конспекты конспектировать. А сколько раз его в гальюне запирали? На замок. Идешь и слышишь: бьется одинокое тело – опять зама закрыли.

В гальюне запирали, из унитаза обливали. Поставят тугую пружину, зам жмет-жмет ножкой – никак, жмет с наскоком – и поскользнулся, рожей в унитаз, и уворачивается потом от подброшенного навстречу дерьма. А где ж тут увернешься?! Пробирается потом в каюту огородами. И в этот момент его любил отловить старпом. "Сергей Саныч! – говорил в таких случаях старпом, словно ничего не замечая. – Эту таблицу подведения итогов соцсоревнования надо пересмотреть. Чего это ты за боевой листок по пять очков даешь?" Зам мнется, как голый перед одетым. "Саныч, – говорит старпом лживо, – а чего это от тебя неизменно, непрерывно говнецом потягивает?" У зама рот на сторону, и в каюту бегом, и черный ходит целую неделю. Над ним все издевались. Помощник ему однажды красную строительную каску подарил. Повадился помощник попадаться заму на глаза в ночное время в строительной каске. Долго ходил, пока зам, наконец, не клюнул и не спросил его: "А что это у вас на голове?" – "А это у нас на голове каска, – говорит помощник, – головой все время о трубопроводы бьешься, вот и пришлось надеть".

"И я вот тоже… бьюсь", – говорит опечаленный зам. Он своей культяпкой глупой в каждом отсеке переборки открывал и трубопроводы бодал по всему кораблю. Шишек на голове было столько, что вся голова на ходу чесалась. Откроет переборку, тяпку свою наклонит вперед, переборку отпустит и полезет. Дверь в этот момент начинает закрываться и с головой встречаться – бах! Постоит-пошипит – уй-уй-уй! – почешет, опять откроет дверь, опять – бах! "Вот и мне бы…" – мнется зам. "Дарю", – говорит помощник и надевает ему на голову этот шлемофон.

А ночью командир проверял корабль и в ракетном отсеке наткнулся на зама в каске. Представляете: ночь, тишина, командир идет бесшумно из отсека в отсек, и тут навстречу ему открывается переборочная дверь, и лезет в нее сначала задница, а потом и голова в красном шлеме с безумными глазами.

Командир от неожиданности – юрк! – за ракетную шахту и оттуда крадется, а зам проходит мимо, безмолвный как привидение, и так же безмолвно – трах! – головой об трубу с малиновым звоном. У кэпа нервы не выдерживают, он подпрыгивает и тоже головой – на!

Как говорил в таких случаях Попе де Вега, "лопни мои глаза, если вру!" Факелов – была у зама того фамилия. Старпом его называл – "наш поджигатель". "Где, – говорил, – наш поджигатель?"

Через два года назначили к нам новое междометие. "Я, – говорил он, – представитель флотской интеллигенции", – после чего он добавлял кучу неприличных слов, не свойственных, как мне кажется, представителю нашей флотской интеллигенции. Весь личный состав он делил на "братанов" и "мурлонов". "Мурлонов" было больше. Очень он любил на собрании чистить зубы гусиным пером. Садился в президиуме, доставал перо и чистил. Раз мы ему устроили: когда он в очередной раз посвятил себя в президиуме зубам, все офицеры неторопливо достали перья бакланьи, воткнули их себе в рот и давай ковырять.

Зам стал красным, как пасхальное яйцо. А потом его еще "прапорщиком" достали. У нас в кают-компании была любимая пластинка – "прапорщик". Как поставишь ее, она пошелестит-пошелестит и вдруг ни с того ни с сего как грянет: "Пра-пор-щик!!! Он – по-мощ-ник о-фи-це-ра! Он – ду-ша сол-да-та! Пра-пор-щик!!!"

Ставили ее в восемь часов утра, когда у зама кончался бред и начинался сон. И вдруг исчезает и пластинка, и игла от проигрывателя. Ясно – кроме зама, украсть некому. Набрали мы боевых листков и стали рисовать на них плакаты: "Вор! Верни нам прапорщика!", а под этой надписью рисовали огромную руку, тянущуюся к пластинке. Все это вешалось в кают-компании, а рядом с замом специально заводили соответствующие разговоры: мол, все уже знают, кто это свистнул, но пусть пока помучается. Не выдержал зам – вернул и иголку и "прапорщика".

А предпоследний зам у нас был размером со среднюю холмогорскую корову и обладал выразительной величины кулаками, которые использовал в партийно-просветительной работе. Мозг у него, как и у всех наших замов, появлялся только втягиванием через нос, да и то только в пасмурные дни. Где-то я читал: "Каждый член его дышал благородством". Так вот, ни один член этого прямого потомка лошади Чингис-хана не дышал благородством. "Ах ты сукодей, растакую вашу мамашу", – говорил он матросу в три часа ночи. Вызовет какого-нибудь Тимургалиева посреди Атлантики и давай его обрабатывать.

"Сука, – кричит, – щас как вмажу-у!!!" – и бьет при этом в стенку каюты. А стенки у нас были картонные и гнулись куда хочешь, и с той стороны, на уровне замовского кулака, головенкой к переборке, спал вплотную наш ротный алкоголик-запевала, Юрик Ненашев, по кличке – "Перед употреблением взболтать", командир второго отсека, потомственный капитан-лейтенант – тема всех наших партийных собраний.

От удара Юрик падает головой в проход между койками и на четвереньках слетает вниз, находит свое индивидуальное спасательное средство и, обнимая его одной рукой до судорог, другой – вызывает центральный и докладывает: "Во втором замечаний нет!" Центральный некоторое время молчаливо соображает, а потом спрашивает: "А что у вас там было, что замечаний не стало?" – "Удар по корпусу!" – чеканит Юрик. Вот так, Шура…

– Приготовиться к всплытию на сеанс связи и определение места! – донеслось из "каштана".

Кают-компания пустеет. Вестовой, забирая со столов стаканы, хихикает, он слышал все из буфетной. Скоро придет вахтенный и с третьего раза поднимет торпедиста. Тот, поскуливая и спотыкаясь, отправится к себе в отсек.

Зама так и не удастся поднять. Командиру на всплытии, среди суетни и дерготни, доложат, что зам болен, и командир, торопясь на перископ, махнет рукой и скажет про себя: "Да и хрен с ним".

Пардон

Этого кота почему-то нарекли Пардоном. Это был страшный серый котище самого бандитского вида, настоящее украшение помойки. Когда он лежал на теплой палубе, в его зеленых глазах сонно дремала вся его беспутная жизнь. На тралец его затащили матросы. Ему вменялось в обязанность обнуление крысиного поголовья.

– Смотри, сука, – пригрозили ему, – не будешь крыс ловить, за яйца повесим, а пока считай, что у тебя пошел курс молодого бойца.

В ту же ночь по кораблю пронесся дикий визг. Повыскакивали кто в чем: в офицерском коридоре Пардон волок за шкурку визжащую и извивающуюся крысу, почти такую же громадную, как и он сам, – отрабатывал оказанное ему высокое доверие. На виду у всех он задавил ее и сожрал вместе со всеми потрохами, после чего, раздувшись как шар, рыгая, икая и облизываясь, он важно продефилировал, перевалился через комингс и, волоча подгибающиеся задние ноги и хвост, выполз на верхнюю палубу подышать свежим морским воздухом, наверное только для того, чтобы усилить в себе обменные процессы.

– Молодец, Пардон! – сказали все и отправились досыпать.

Неделю длилась эта кровавая баня: визг, писк, топот убегающих ног, крики и кровь наполняли теперь матросские ночи, а кровавые следы на палубе вызывали у приборщиков такое восхищение, что Пардону прощались отдельные мелочи жизни. Пардона на корабле очень зауважали, даже командир разрешил ему появляться на мостике, где Пардон появлялся регулярно, повадившись храпеть в святое для корабля время утреннего распорядка. Он стал еще шире и лишь лениво отбегал в сторону при встрече с минером.

Есть мнение, что минные офицеры – это флотское отродье с идиотскими штуками. Они могут вставить коту в зад детонатор, поджечь его и ждать, пока он не взорвется (детонатор, естественно). Есть подозрение, что минные офицеры – это то, к чему приводит офицера на флоте безотцовщина. Минер – это сучье вымя, короче. Пардон чувствовал подлое племя на расстоянии.

– Ну, кош-шара! – всегда восхищался минер, пытаясь ухватить кота, но тот ускользал с ловкостью мангусты.

– Ну, сукин кот, попадешься! – веселился минер.

"Как же, держи в обе руки" – казалось, говорил Пардон, брезгливо встряхивая лапами на безопасном расстоянии.

Дни шли за днями, Пардон ловко уворачивался от минера, давил крыс и сжирал их с исключительным проворством, за что любовь к нему все возрастала. Однако через месяц процесс истребления крыс достиг своего насыщения, а еще через какое-то время Пардон удивил население корабля тем, что интерес его к крысам как бы совсем ослабел, и они снова беспрепятственно забродили по кораблю. Дело в том, что, преследуя крыс, Пардон вышел на провизионку. И все. Боец пал. Погиб. Его, как и всякую выдающуюся личность, сгубило изобилие. Его ошеломила эта генеральная репетиция рая небесного. Он зажил, как у Христа под левой грудью, и вскоре выражением своей обвислой рожи стал удивительно напоминать интенданта. Пардон попадал в провизионку через дырищу за обшивкой. Со всей страстью неприкаянной души помоечного бродяги он привязался к фантастическим кускам сливочного масла, связкам колбас полукопченых и к сметане. Крысы вызывали теперь в нем такое же неприкрытое отвращение, какое они вызывают у любого мыслящего существа. Вскоре бдительность его притупилась, и Пардон попался. Поймал его кок. Пардона повесили за хвост. Он орал, махал лапами и выл что-то сквозь зубы, очень похожее на "мать вашу!".

Его спас механик. Он отцепил кота и площадно изругал матросов, назвал их садистами, сволочами, выродками, скотами, "бородавками маминой писи", ублюдками и суками.

– Отныне, – сказал он напоследок, – это бедное животное будет жить в моей каюте.

Пардон был настолько умен, что без всяких проволочек тут же превратился в "бедное животное". Свое непосредственное начальство он теперь приветствовал распушенным хвостом, мурлыкал и лез на колени целоваться. Механик, бедный старый индюк, впадал в детство, сюсюкал, пускал сентиментальные пузыри и заявлял в кают-компании, что теперь-то уж он точно знает, зачем на земле живут коты и кошки: они живут, чтоб дарить человеку его доброту.

Идиллия длилась недолго, она оборвалась с выходом в море на самом интересном месте. С первой же волной стало ясно, что Пардон укачивается до безумия. Как только корабль подняло вверх и ухнуло вниз, Пардон понял, что его убивают. Дикий, взъерошенный, он метался по каюте механика, прыгал на диван, на койку, на занавески, умудряясь ударяться при этом об подволок, об стол, об пол и орать не переставая. Останавливался он только затем, чтоб, расставив лапы, блевануть куда-нибудь в угол с пуповинным надрывом, и потом его вскоре понесло изо всех дыр, отчего он носился, подскакивая от струй реактивных. В разложенный на столе ЖБП – журнал боевой подготовки – он запросто нагадил, пролетая мимо. От страха и одиночества мечущийся Пардон выл, как издыхающая гиена.

Наконец дверь открылась, и в этот разгром вошел мех. Мех обомлел. Застыл и стал синим. Несчастный кот с плачем бросился ему на грудь за спасением, мех отшвырнул его и ринулся к ЖБП. Было поздно.

Назад Дальше