– Па, дай бумажку, – клянчит Женя, – ну, дай.
– Отстань, – папа зол, играет с блондином в паре, – хотя бы чуток соображать надо.
– Па, ну дай бумажку.
– Женя, – говорю, – иди сюда. Вот, у меня есть бумага.
Женя в два счета перебирается ко мне:
– Дядь, а вы умеете делать бумажные кораблики?
– Еще бы. Я большой мастер по бумажным кораблям.
И вот уже целый флот покачивается на волнах.
Начинается перечень. Сбывшихся и несбывшихся кораблей.
Когда я был чуть постарше Жени, и папа начинал меня отчитывать, я делал вид, что изнываю от вины. А за спиной, ухватившись за медную ручку дверей, плыл на всех парусах, разгуливал по мостику корабля.
Мужчины перестали играть в карты, слушают. Краснолицый с шрамом на бедре рассказывает. Голос у него хриплый:
– Меня, брат, еще на Финской войне крестили. Ты, говорят, в рубашке родился. Собачий холод, снег. Деревьев уйма. Два-три дерева подрубим, значит, чтоб верхушками сошлись, вроде шалаш. Костерок. Спим, а дневальный глядит, чтобы не подгорели, толкает: на другой бок переворачивайся. Как шашлык. А хвоя, как подсохнет, так враз до верхушек вспыхнет. Прямо столб огненный… А шарахнуло меня под Новороссийском, ну да, на той самой земле, на Огненной. Зацепились за берег десантом. Не так уж и мало, а, в общем-то, горстка. А он, гад, сандалит, утюжит, пашет. Верь не верь, седели ребята. Был у нас там такой отпетый, любого часового ножом снимет, а потом сам всю траншею пришить может, и без одного звука. И тот сдал. Лежишь на пятачке, а по тебе молотят. Меня утром полоснуло. Так на берегу до ночи пролежал. Увозили по морю раненых только, когда темно.
– А потом? Долго, наверно, снилось? – спрашивает блондин.
– И сейчас бывает. Снится.
* * *
Я предчувствовал: что-то должно случиться. Мы шли по Греческой площади, и я внезапно, как толчок, ощутил чей-то взгляд.
Оглянулся всего на миг. На веранде кафе, забитом народом, за столиком сидела Светлана, и спиной ко мне – Юра Царёв. Я мгновенно узнал его по очертаниям спины, хотя он сильно похудел. Глаза у Светланы, явно увидевшей меня, остекленели, как бывает за миг до потери сознания.
– Настенька, дорогая, – я впервые назвал ее так, – если я почувствую, что кто-то за мной бежит, быстро зайди, видишь, в магазин. Оттуда можешь за мной следить.
Я знал, такие вещи она понимает с полуслова.
На площади было много народа, слышался стук множества каблуков и шарканье подошв. Но у каждого человека своя походка, свой стук каблуков. Я узнавал дробный, спотыкающийся от нетерпения, стук ее каблучков. Когда-то в ночи стук каблучков уходящей навсегда Лены отдавался во мне полной потерей надежды, уходил, ослабевал, оборвался, оставив меня в абсолютной бездыханной пустоте. Теперь же стук шел ко мне, нарастал, и я убыстрил шаг, чтобы добраться до маячащей вдали свободной скамейки. Только дойдя до нее, обернулся.
Светлана не просто бросилась мне на шею, она свалила меня на скамью, обхватила шею и стала просто душить. У нее был безумный блуждающий взгляд, она издавала какие-то нечленораздельные звуки, что-то в груди ее глухо клокотало. Я пытался оторвать ее руки от моего горла, прижать ее голову к груди. У нее была истерика. Меня она душила, а сама задыхалась. Прохожие останавливались, Из ближнего киоска прибежала продавщица со стаканом воды. Человеческому взгляду тяжело видеть припадок. Человек или убегает от этого, сломя голову, или торопится помочь. Я силой повернул ее голову и просто влил ей в схваченный судорогой рот пару глотков из стакана. Она немного пришла в себя, обмякла, буквально распласталась на моей груди, уткнулась лицом в мою шею и затихла. Мне даже показалось, что она потеряла сознание, но я боялся оторвать ее от себя и взглянуть ей в лицо. Вдалеке, на веранде, маячило повернутое к нам непривычно худое и желтое лицо Царева, кажущееся еще более худым и заострившимся от любопытства.
Вероятно, она все же на миг потеряла сознание, ибо вдруг подняла голову, не осознавая, где она, обводя всё вокруг невидящим взглядом. Начала приходить в себя. Из глаз ее потекли слезы. Я достал платок и начал вытирать ей глаза. Она, как ребенок, подставляла мне лицо. Бормотала:
– Что же ты наделал? Почему оставил меня? У меня папа умер, а ты… вот так… Где эта, ну, краля, что шла с тобой. Испугалась, сбежала? Я бы ей глаза выцарапала.
Я гладил ее по голове, настроение у меня было омерзительное, знакомая мне в такие мгновения пустота ширилась под ложечкой, затрудняя дыхание.
Я уже знал, что это происшествие на Греческой площади навечно войдет в мою память. Мне было ее искренне жаль. Такой взрыв чувств. Что-то за этим скрывалось. Это, верно, моя планида: прошлое должно меня время от времени догнать и вцепиться в холку когтями.
– Светлана, – сказал я как можно мягче, слыша, как биение моего сердца отдается в ушах, – разве это я тебя оставил? Ты сбежала, исчезла. По-моему, просто пряталась от меня. Оказывается, ты с Юрой Царевым. Понимаю, он болен. Ты выхаживаешь его.
– Да пошел он к черту. Я любила и люблю только тебя. Жаль, что не могла понести от тебя ребенка, а Юрка ничего не может.
Я узнавал Свету, ее острый язычок, ласковый и циничный одновременно.
– Да, я виновата, ох, как я виновата, – начала она каяться.
– Но ты что тут делаешь? Ты же должен в поле пропадать, да еще в такое летнее время. Лучше признайся, кто эта краля? – она явно говорила, сама не зная, что.
Краем глаза я видел приближающуюся Настю. Она была выше и крепче Светы. И я мог воочию сравнивать их.
– Вот, познакомьтесь. Анастасия, моя жена. Помнишь купель Ай-Анастаси в горах, а это живая душа – Анастасия.
Света вздрогнула при звуке этого имени, вяло пожала протянутую ей руку, такую крепкую и женственную одновременно. Хотя она все еще не до конца пришла в себя, но все же понимала, что силы неравны. С трудом встала и пошла к веранде кафе, покачиваясь и спотыкаясь. Ковыляла, как птица, не привыкшая к земле. Теперь Юра стоял, вытянувшись во весь рост, и худоба его была просто пугающей.
– Я потрясена, – сказала Настя, – такой удар выдержать – нужна дьявольская сила воли.
– Только этого не хватало, чтобы ты во мне открыла дьявола.
– Я с трудом себя сдерживалась от того, чтобы броситься и оторвать ее от тебя. Она же могла тебя задушить, Такие слабые женщины цепки, как кошки.
В оставшиеся дни отдыха меня тянуло на Греческую площадь, как преступника тянет на место преступления. Мы пару раз приезжали сюда, даже попивали кофе в том злополучном кафе, но больше Света не появлялась. Я не был уверен, но мне казалось, что Царёв проходит лечение в каком-нибудь лечебном комплексе, а она где-то поблизости от него снимает квартиру или угол.
Хотя это было достаточно далеко, но взгляд Царёва с веранды продолжал сверлить меня. Все годы я почти физически ощущал, как этот человек, мой сокурсник, дышит мне в затылок. Он был малоразговорчив. За годы учебы мы едва перекинулись с ним несколькими словами. Долговязый, вялый, он проявлял завидную активность, когда дело касалось моих женщин, отбил Лену и тут же ее бросил, преследовал Свету, узнав о наших с ней похождениях, о которых она, открытая душа, рассказывала девицам-сорокам на всех углах, а те уже, за добрую душу, разнесли по всем остальным углам.
Только однажды я случайно поймал его обращенный на меня неожиданный взгляд, вроде бы обычный, равнодушный, но дрожь прошла по моему телу и волосы зашевелились на голове.
Это был нескрываемый взгляд врага, завистника, ненавистника. Как будто за вялостью и расслабленностью сверкнул нож, исподволь убивающий наповал.
После этого я избегал встречаться с ним не только взглядом, но и держался от него поодаль. И всегда он мелькал вдалеке, в окружении адъютантов, того же Витька, Даньки, и кого-то еще с незапоминающимся именем и лицом. Мне непонятны были их с ним отношения, но я никогда не спрашивал их об этом. Что-то его изводило. Не Прометей клевал ему печень, а сам он, вероятно, ел себя поедом.
Это могло показаться смешным, несерьезным, но я твердо решил не допустить его встречи и знакомства с Настей. Я был уверен, что тогда, с веранды кафе, он во все глаза глядел именно на нее. Не знаю, какого цвета у него глаза, но сглаз его был черным.
Мы с Настей продолжали чудесно проводить время, а ее понимание всего, что произошло, подступало к моему горлу тяжким комом одновременно вины и благодарности. Но горечь от всего того, что случилось на Греческой площади, не отступала от меня. И только поднявшись на борт того же "Адмирала Нахимова, идущего в Ялту, я начал успокаиваться.
Море, приближающиеся горы Крыма и ее присутствие рядом постепенно ослабили эту горечь до полного исчезновения в момент, когда мы ступили на столь любимую мной крымскую землю.
Цель этой поездки, по сути, определилась в Одессе, когда ночами я рассказывал ей свою жизнь на Демерджи-яйле, и она взяла с меня слово, что мы посетим купели Ай-Андри и, главное, Ай-Анастаси.
* * *
А в Ялте музыка играла. Мы сидели на крыше ресторана, подобной палубе корабля, музыканты рубили румбу, а я не отводил глаз от очертаний вершин Чатыр-Дага, Демерджи, Караби-яйлы, как будто вернулся в лучшие дни моей жизни.
На следующий день с раннего утра, сложив все необходимое в рюкзаки, мы на автобусе доехали до Перевала, мимо мест, где по преданию Кутузов потерял глаз, а чуть дальше стояла батарея, в которой служил Лев Толстой, мимо пустынного в этот час ресторана на яйле. И как всегда при возвращении на знакомые места, все здесь как бы сжалось, скукожилось, и мы быстро поднялись между горами – "Лысым Иваном" и "Кудрявой Марьей" – на Демерджи-яйлу. Орел лениво кружил над столь ранними путниками, и даже он казался меньше, чем раньше, походил на ястреба. Сел недалеко от нас и неуклюже заковылял за скалу. По каким-то запомнившимся очертаниям скал я нашел место, где стояла наша палатка. Место было грустно и вызвало в сердце мгновенный укол печали.
Настя шла легко, сказывалась профессиональная закалка. Я петлял по знакомым тропам, показывал места, где ночевал, где застал меня ливень, где я заблудился в облаках. Она помалкивала, но, казалось, впитывала каждое мое слово. Посидели у родника, с которого начиналась речушка Улу-Узень, поели, попили кристальной почти ледяной воды, легли на спины, и долго глядели в синее небо, мгновениями погружаясь в дремоту. И хотя она была не в меру самостоятельной, меня не покидал страх за ее жизнь, за каждый ее шаг, ведь это я потащил её сюда, и должен был быть на страже в любой миг, чтоб защитить ее от неожиданности, провала, зверя. А недалеко от нас все так же зиял невидимый отсюда кратер снежного колодца. На этот раз я и словом не обмолвился о нем, а она деликатно не спросила об этом, хотя я чувствовал, вопрос вертелся на кончике ее языка.
После полудня мы поднялись на высоту. Как ни странно, именно тут было абсолютно то же, что тогда, со Светой: было ясно видно, как очертания облаков, ниже нас конденсирующихся над яйлой, в точности повторяют её очертания. С высоты неожиданно открылось – во всё видимое пространство – море, и летящий ниже нас самолетик. Это было тогда для Светланы настолько неожиданно, что она беспомощно прижалась ко мне всем телом, и долго не могла прийти в себя, уткнувшись лицом мне в грудь. Я не мог отрешиться от ее облика, возникающего на любом повороте. Неужели она так и будет всё время стоять между нами? Во всяком случае, здесь она от меня не отставала.
Солнце было еще высоко, но уже готовилось к закату. И мы шли вниз, загребая ногами вороха сухой листвы. В августовском предзакатном воздухе тихо кружились опадающие с деревьев листья.
Спустились в долину. Вот и купели Ай-Андри и Ай-Анастаси. Они, казалось, совсем одичали в своей прекрасной отчужденности и открытости небу. Теперь чудное лицо Анастасии отражалось в купели ее имени. Как было уговорено заранее, мы сбросили одежды и погрузились в купель. Сидим в обнимку. Тела наши покрываются пупырышками от ледяной кристальной воды. Мы согреваем друг друга нашими телами. Мы высушиваем их губами от груди до пят. И чудится мне, что Ангел Господень, охраняющий рай, опять ко времени возникший в моих мыслях, засмотрелся на нас, опустив свой карающий меч.
Мы сгребаем груду листьев, жадно проглатываем нехитрый ужин, забираемся в один мой обширный спальный мешок. И оттого, что это выступает повторением, и рядом со мною любимое мной до потери пульса существо, сила чувства еще острее. И мы любим друг друга всю ночь. А в перерывах лежим, замерев, засыпаем, просыпаемся. И столько покоя над татарскими строеньицами и над всем этим чудным местом, куда годами не ступает нога живого. Только изредка прошелестит, опадая, лист. И всё стоит, замерев, в печальной и высокой, в Божественной ненужности никому, – только нам двоим, безымянным – мужчине и женщине.
Проснулся от ощущения, что снова в мешке один. Она стояла на верхней кромке долины, обнаженная, закинув руки за голову, на фоне начинающего рассветать неба, и на миг, со сна, показалось мне, что это Светлана, и я вздрогнул. Я ведь и словом не обмолвился о том, что у меня было со Светланой в этих местах.
Вероятно, в женских душах есть свои, быть может, небесные пути восприятия таких мест, и ведут они их по тем же линиям жизни. Это была чистейшая мистика, но это вершилось на глазах и потрясло меня сильнее всего, что происходило с нами в последние месяцы.
Я с трудом выпутался из мешка, испытывая непривычную слабость, и поднялся к ней. Теперь мы вдвоем, нагишом и в обнимку встречали рассвет на этих высотах.
В задымленном, видавшем виды чайничке, который я никогда и нигде не оставлял, храня в рюкзаке, вскипятил чай. Так и не одевшись, сидя в спальном мешке по пояс, мы пили, обжигаясь, чай, и это снова было повторением прошлого, без всякого упоминания с моей стороны.
– Я тебе очень благодарна, что ты меня привел сюда, – сказала она. – Ты ведь знаешь, что я бывала в более высоких горах, в Тянь-Шане, и они действительно казались поднебесными, цвета и краски Рериха ощущались на каждом шагу. Но то, что я почувствовала здесь, на этой невысокой яйле с обветренной скалой – головой Екатерины, о которой была наслышана от ребят, работавших здесь, не сравнимо ни с чем по силе воздействия на душу.
– Может, это потому, что я рядом.
– Не зазнавайся, дорогой мой. Помни, во всех мировых делах – зачатии, рождении, жизни, даже смерти, – мужчина существо второстепенное.
– И кто тебя всему этому научил?
– Я самочка – самоучка.
– Ну, ты даешь. Даже каламбурить умеешь.
– Еще не то будет.
– А такая была тихая, заботливая, даже боялась, что покончу собой.
– В тихом омуте черти водятся, прости за эту дурную поговорку.
И потом, я же не знала, что ты еврей, больше похож на немца, или даже – хохла.
– Не понял, причем тут еврей.
– Евреи очень редко накладывают на себя руки, это еще Ницше заметил.
– Ты и Ницше читала?
– И не только. У Авраама Исааковича уникальная библиотека, и он не продал ни одной книги во время блокады и даже не мыслил разжигать ими печку.
– Как же он выжил?
– Да это уникальный врач. Не представляешь скольких он спас от смерти. Анекдотов знает уйму. Вот, к примеру, что такое – чудо юдо? Знаешь? Догадываешься?
– Не томите, мадам.
– Это еврей, устроившийся на работу.
– Слушай, Анастасия, с тобой опасно иметь дело.
– А то.
– Куда же мне деться?
– Держись за меня, и все будет в порядке.
– Может, меня не устраивает матриархат?
– А куда ты денешься?
– Из-под женской власти я бежал не раз.
– Но я же тебя люблю.
– Так быстро?
– А это не требует много времени. Стрела Амура летит считанные мгновения. И не знает промаха.
– Сбегу.
– Найду из-под земли. Я же ходок профессиональный.
– Это я заметил.
– Ради любви я способна на все. Ты, конечно, подвернулся мне на пути. Но это – судьба.
– Не шути.
– Какие там шутки. Не вижу радости в твоих глазах, а даже какой-то страх. Да поверь же, такое редко случается между женщиной и мужчиной, если ты искренен со мной, как я с тобой. Это наше с тобой спасение.
Она шла впереди меня, с легкостью горной косули перепрыгивая с камня на камень вдоль летящей вниз речки Улу-Узень. Захотела искупаться под летящими с высоты тяжкими струями водопада. И я сидел в зарослях, со стороны, и вправду, как существо второстепенное, не отрывая глаз от ее обнаженной фигурки под струями, я даже исподтишка пару раз щелкнул ее фотоаппаратом.
Мы отдохнули внизу, в совсем одичавшем и одряхлевшем фруктовом саду, в том месте, где стояла когда-то наша палатка.
Поели яблок и слив, которые она тщательно омыла в ключевой воде.
Вышли к морю. Она заплыла так далеко, что едва была видна ее головка, а я остался на берегу. Я все еще не мог прийти в себя от всего ею сказанного на оставленных нами пару часов назад чистейших высотах. Слова, сказанные там, воистину, как чистое промытое золото, западают в душу.
Анастасия открылась мне с неожиданной удивительной стороны, существом не от мира сего, быть может, ангелом во плоти, управляемым с неба, и потому способным, как на доброе, так и не доброе. Странные мысли вертелись в моем сознании. Не подобна ли она демону Лермонтова, только женского рода? Но поцелуи ее не обжигали потусторонним огнем, а были земными. Быть может, лишь по сладости, от которой кружилась голова, отличались от поцелуев, положим, Нины или Лены. Светлана стояла особняком, потому что отдавалась этому беззаветно. И все же, никто из них не мог дотянуться, я бы сказал, до смертельной сладости Анастасии, до ее ошеломляющего меня понимания любви, до высоты ее присутствия в мире.
А может, я преувеличиваю, старался я себя успокоить. Ощущение собственной второстепенности не оставляло меня.
Вот она вышла из моря, – существо, подобное Афродите или Венере. Она привлекала взоры всего второстепенного населения пляжа, вкупе с женской половиной. Рядом с ней я как бы не существовал в их глазах.
До Ялты мы добрались так же на катере. Я сидел под тентом, а она стояла у борта, как будто летела над волнами, и ветер обвевал ее фигуру, раздувал платье, развевал волосы. Это была ее стихия, казалось, с некоторым пренебрежением отчуждающая меня от нее.