Шамес Шайке воспринимал это как должное. В том, ныне исчезнувшем мире "поруш" был вполне обычной фигурой, вызывавшей даже восхищение. Однако же некоторые мелкие черты характера именно этого святого мужа были многим в досаду. Так, он взял себе в привычку выносить суждения по разным вопросам религии, что, как указывает дядя Хайман, имел право делать только раввин. Вызывала раздражение и чрезмерная забота "поруша" о чистоте собственных мыслей. Он всегда был начеку, чтобы оградить себя от греховных помышлений, но это было безнадежное дело. Не говоря уже о человеческих слабостях и несовершенстве человеческой натуры, в самом же Талмуде полно рассуждений, касающихся секса; это совершенно естественно, коль скоро Талмуд есть обобщение всего человеческого опыта. О сексе в Талмуде говорится мудро, терпимо и, по правде говоря, в весьма недвусмысленных выражениях. Поэтому, пытаясь и штудировать Талмуд, и одновременно избегать нечистых мыслей, бедняга "поруш" оказывался между молотом и наковальней.
Но когда нечистые мысли приходили-таки ему в голову, он опрометью бросался к рукомойнику и тщательно мыл руки. Рукомойник был не слишком вместительный, и к тому же, как мы помним, водопровода в синагоге не было. Когда "поруш" наталкивался в Талмуде на особенно откровенную страницу, он за какой-нибудь час мог опорожнить весь рукомойник. А наполнять рукомойник водой было обязанностью шамеса. Мой дед должен был с ведром идти в прихожую к бочке, которую по утрам наполнял водонос Хайкель, тащить ведро в синагогу и наливать воду в рукомойник. Молящиеся приходили в синагогу по два раза в день, и, перед тем как начать молиться, они мыли руки. Пустой рукомойник мог стоить шамесу места и зарплаты. Так что у шамеса была основательная причина держать зло на "поруша" из-за его заботы о чистоте собственных мыслей.
Тем не менее дед никогда не просил "поруша" изучать Талмуд где-нибудь в другом месте и мирился с его присутствием. Таков уж был шамес Шайке Гудкинд, мой дед с отцовской стороны. Мне вовсе не кажется, что с этой стороны у меня такое уж низкое происхождение, как думает мама. У меня нет маминого высокомерного отношения к шамесам, коль скоро я, так сказать, сам наполовину шамес.
Кстати, "поруш" - это слово на иврите, которое означает "отделившийся", "аскет". В христианской Библии оно звучит как "фарисей".
* * *
Папа уехал из Минска в большой спешке. У него не было другого выхода. Как я уже говорил, в царской России евреи были париями: вынужденными жить в особых районах - в так называемой "черте оседлости" - и не имевшими доступа к университетам, к престижным профессиям, к государственной службе. Однако русский царь даровал евреям две неоценимые гражданские привилегии: они имели полное право платить налоги и подлежали призыву в армию. А, к сведению моих молодых читателей, служба в царской армии продолжалась не каких-нибудь жалких полтора года; вас могли забрить на добрых двадцать лет. Вас могли послать служить в далекий Владивосток, или куда-нибудь за Полярный круг, или в такие места, как Севастополь или Баку, где летом жгучий зной. И вам предстояло прожить долгие годы, возможно, ни разу не увидев другого еврея. Что же до еды, то тут у вас был выбор: либо употреблять в пищу, как ярко выражается пророк Исайя, "свиное мясо и мерзкое варево", либо помереть с голоду.
Солдатам-евреям в минских казармах в этом смысле еще очень повезло, потому что их кормили местные евреи. В наши дни, когда столько просвещенных евреев, не моргнув глазом, едят "свиное мясо и мерзкое варево", эта проблема может показаться несерьезной, однако для евреев из старого галута религия была делом жизни и смерти. Поэтому призыв под воинские знамена не вызывал у евреев такого всеобщего воодушевления, на которое, возможно, рассчитывал царь Николай. Когда мой отец получил призывную повестку, все смешалось в доме Гудкиндов. И семья решилась на отчаянный обман. Папин старший брат Йегуда за некоторое время до того был освобожден от рекрутской повинности. Не важно, почему. По правде говоря, я и не знаю, почему, и никто из ныне живущих людей не мог мне объяснить, почему, но факт гот, что он получил белый билет. На этом все и строилось. Замысел заключался в том, чтобы на некоторое время спрятать Йегуду от глаз людских, а папу выдать за Йегуду - с тем, чтобы он при наборе показал документ Йегуды об освобождении от рекрутчины, - а про Илью сказать, что он якобы в отъезде. После этого папа должен был не мытьем, так катаньем раздобыть деньги на дорогу и уехать в Америку. После его отбытия настоящий Йегуда должен был снова объявиться в Минске. И что бы потом ни случилось, семья готова была принять на себя все последствия, только бы сыну синагогального шамеса не пришлось есть свиное мясо и мерзкое варево ради вящей славы царя всея Руси, которому, кстати сказать, только что перед тем задали порядочную взбучку японцы, так что служить папе было не только тягостно, но и опасно.
Здесь мы пропускаем множество подробностей - как лже-Йегуду под конвоем отвели в рекрутское присутствие, где он решительно заявил, что он не Илья, и как перед присутствием ему в поддержку собралась вся семья, и все такое прочее, - чтобы поскорее перейти к "порушу". Русские чиновники обычно плохо отличали одного еврея от другого, так что неизвестно, почему унтер-офицер, ведавший рекрутским набором, что-то заподозрил, но так уж случилось, что он заподозрил. Он доставил папу домой - семья бежала следом - и потащил его в синагогу, где в тот момент не было никого, кроме "поруша", который сидел у окна над своим Талмудом и что-то бубнил себе под нос. Минские городовые хорошо знали "поруша". Они с суеверным почтением относились к своим собственным праведникам, и они знали, что этот странный еврей из Солдатской синагоги - тоже вроде святой схимник, не оскверняющий уста свои ложью. Караул! Что делать? Никому в голову не пришло заранее предупредить "поруша" о подмене - ужасная оплошность! А если бы его и предупредили, что толку? Кто мог взять на себя смелость попросить "поруша" соврать - даже если соврать нужно было царскому офицеру?
Унтер поставил папу прямо перед "порушем". За спинами у них сгрудилась вся семья, а вместе с нею теперь уже и большая толпа зевак, сбежавшихся со всего еврейского Минска. Наступал кульминационный момент драмы, граничащей с трагедией. Уклонение от рекрутского набора было очень серьезным преступлением.
- Как звать этого парня? - рявкнул унтер, глядя на "поруша".
Святой муж продолжал бормотать и раскачиваться над Талмудом, не обращая на офицера никакого внимания. Тогда тот положил руку на плечо "поруша":
- А ну, старец, тебя спрашивают: как звать этого парня?
"Поруш" поднял голову, обвел глазами трясущуюся от страха семью и толпу бледных как мел других евреев, потом взглянул на папу.
- Это вы про Йегуду? - спросил он унтера по-русски так, как будто тот задал глупейший вопрос.
Затем он снова склонился над Талмудом и продолжал бормотать и раскачиваться.
Так это все и было, если верить папе. Озадаченный унтер-офицер капитулировал.
"Поруш" потом ни разу не упоминал об этом случае. Никто никогда так и не узнал, почему ему пришло в голову ответить именно так, как он ответил. Позвольте мне высказать свою догадку. Русский офицер, дрожащая как лист семья, бледный молодой парень, толпа перепуганных и взбудораженных евреев - все это отлично могло подсказать "порушу", что тут происходит. И все же как мог такой святой человек явно солгать, для того чтобы спасти папу от рекрутчины? Однако разве он солгал?
Вовсе нет. Он лишь задал простейший вопрос:
- Это вы про Йегуду?
Ладно, ладно. Вам претит такая талмудическая казуистика. Вы скажете, что вопрос, который "поруш" задал унтер-офицеру, был находчивым и остроумным способом пустить ему пыль в глаза. Но смотрите: из этой пыли я вышел на Божий свет, как народ Израиля некогда вышел на свободу из пыли египетской пустыни. Так что не ругайте талмудическую логику в присутствии Дэвида Гудкинда.
* * *
А теперь о другом. Где же все-таки сын бедного шамеса достал двести рублей на пароходный билет в Америку - да еще в такой спешке? Я не буду этого скрывать. Папа был честнейший человек, какого я знал, но деньги эти он взял из кассы лесопильного завода, где он служил доверенным счетным чиновником. Владелец завода, старый еврей по имени Оскар Коран, был не из тех людей, которые дарят деньги или ссужают их взаймы. Когда папа брал деньги, он был намерен их вернуть, и он их вернул, даже с процентами; но к тому временя, когда он сделал предложение маме, он еще даже не начал их выплачивать из своего пока еще очень скудного жалованья. Но об этом - позднее. А теперь я расскажу о себе - давно пора.
Глава 7
Мое имя
Моя сестра Ли - колоритнейшая фигура, но если ей хочется оставить по себе память, пусть напишет собственную книгу. Она родилась первая. И очень быстро. Никто никогда не говорил, что она была недоношенной, и однако же, если отсчитывать от дня свадьбы наших родителей, она появилась на свет на три недели раньше, чем положено. Я впервые решил эту конфузную математическую задачу, когда мне было лет тринадцать. О своих вычислениях я поведал Ли (она в это время мыла посуду после шабеса), но она сказала только:
- А, заткни фонтан, болтаешь неизвестно что!
Ей было в ту пору семнадцать лет, и она на всех тогда постоянно огрызалась.
В это время "Зейде" уже приехал из России и жил у нас. Едва успев появиться, он первым делом потребовал, чтобы к главному выключателю было подсоединено реле, которое по пятницам автоматически выключало в квартире все лампочки точно в половине одиннадцатого вечера - для того, чтобы никто не мог выключить свет вручную. В эпоху создания Талмуда электрического освещения еще не было, но раввины конца девятнадцатого века превосходно сумели приспособиться к этому замечательному изобретению. Они постановили, что электричество есть не что иное, как одна из форм огня, который, естественно, запрещено зажигать и тушить в шабес. Никакой проблемы.
Но пятничный вечер имел для Ли огромное значение: в этот вечер она обычно устраивала в гостиной вечеринки со своими знакомыми мальчиками. Казалось бы, неожиданное затемнение в половине одиннадцатого должно было интенсифицировать процесс ухаживания, однако на самом деле все получалось как раз наоборот: ее кавалеров это отпугивало. Она их не предупреждала заранее - небось стеснялась признаться, что у нее дома такое средневековье. Несколько позднее я расскажу о том, каким курьезным образом моя семья приспособила свои религиозные убеждения к "а голдене медине". Мы жили, я бы сказал, сверхнасыщенной еврейской жизнью, но все же ко времени появления в нашем доме "Зей-де" ни Ли, ни я не имели никакого представления о том, что выключатели в пятничный вечер - это табу. Однако же "а голдене медине" или не "а голдене медине", а спорить с "Зейде" мама и папа не стали, и реле было установлено.
Для Ли это был удар в солнечное сплетение. Сейчас ей уже за шестьдесят, она давно бабушка, но до сих пор ее холодный пот прошибает, когда она вспоминает про эти пятничные затемнения: она снова и снова ворошит былые обиды и предает анафеме то реле, особенно когда она в очередной раз пытается бросить курить (ее норма - две пачки в день; тем не менее она здорова как лошадь). Итак, ни один из ее бронксовских еврейских ухажеров не отваживался в неожиданно наступившей темноте нащупать дорогу к Ли. Наоборот, все они старались как можно скорее нащупать дорогу к двери и кубарем скатывались вниз по лестнице - и больше не приходили. Так рассказывает Ли. Я должен заметить, что позднее она вышла замуж за превосходнейшего человека - врача из Порт-Честера, штат Нью-Йорк. Ей бы поблагодарить "Зейде", вместо того чтобы поминать его лихом пятьдесят лет спустя. От всех этих ее бронксовских ухажеров с потными руками и прыщеватыми щеками ей было бы проку что от козла молока.
* * *
Как и у дяди Хаймана, у меня тоже есть свое неизгладимое воспоминание. Я раскачиваюсь взад и вперед на железной дверце подле кухонного окна, за которое мама выставляет мусорное ведро. Время - зимнее, и в ящике за окном холодятся на морозе яйца, масло, молоко и тому подобные продукты. Окно открыто, и я пытаюсь дотянуться до бутылки с молоком, как вдруг снаружи раздается жуткий шум: свистки, колокольчики, автомобильные сирены - настоящее светопреставление. Я пугаюсь и опрометью кидаюсь к маме:
- Что это?
- Война кончилась, - говорит мама, даже не поднимая головы от раковины. В моих младенческих воспоминаниях мама всегда стоит у раковины: то моет посуду, то чистит картошку или овощи. Она застыла в этой бессмертной позиции, как группа морских пехотинцев, поднимающих флаг на Иводзиме.
Первая мировая война кончилась 11 ноября 1918 года. Я родился 15 марта 1915 года. Трех с половиной лет от роду я отнюдь не обладал такой цепкой памятью, как дядя Хайман. В одном месте своих заметок, которое я здесь не привел, он упоминает, что когда случилась история с глыбой льда, ему было всего-навсего два с половиной года. Я спросил маму, что она знает об этой истории. Она ответила, что ничего об этом не слышала; она поставила под сомнение даты, приведенные дядей Хайманом, и презрительно фыркнула на рассказ о том, что папа угрожал удрать в Америку.
- Все это выдумки Хаймана, - сказала она. - Ничего такого не было. Твой отец был слишком благоразумный ребенок, чтобы кататься на глыбе льда, а даже будь это так, дядя Хайман не мог этого помнить. И не мог он запомнить, какой это был день недели. Он, верно, все это придумал. Ему приятно было рассказывать, что твоего отца высекли. Твой отец всегда был самый умный.
Вот тебе и раз! Прошлое - особенно прошлое иммигрантов-американцев - это темный лес. Попробуйте найти в нем дорогу - будете тыкаться как слепой котенок и вернетесь туда, откуда пришли.
* * *
Я только что перечел то, что сейчас написал. Преждевременное появление Ли на Божий свет - это всего лишь курьез. Я просто отмечаю это и не делаю никаких далеко идущих выводов. Я не могу себе представить, что у мамы с папой были какие-то шуры-муры до свадьбы. Мама ни на миг не забывала, что она дочь раввина и внучка знаменитого раввина реб Исроэла-Довида Мосейзона - автора "Башни Давида", который, в свою очередь, был потомком раввина по прозванию Минскер-Годол, что значит "Великий человек из Минска". Минскер-Годол был раввин давно минувших дней, знаменитый по всей России тем, что на его могиле совершались чудеса. Я знаю, мама втайне думает, что я - очередное земное воплощение Минскер-Годола, и то, что мне сейчас доверили работу в Белом доме, - это для нее лишнее тому подтверждение. Может быть, так оно и есть, но чтобы это доказать, нужно, чтобы я сперва умер и у моей могилы прозревали слепые и пускались в пляс калеки. А то, чем я занимаюсь сейчас на поверхности земли, не дает - пока - никаких оснований даже для того, чтобы считать, что я хотя бы Джорджтаун-Годол.
Когда мама была беременна мной, она читала "Дэвида Копперфилда" - и решила, что я стану великим писателем. Это было еще до того, как я перевоплотился в Минскер-Годола. Мама, само собой, исходила из предположения, что я буду мальчиком, а не еще одним выстрелом вхолостую, как моя сестра. Ли до сих пор таит обиду за то, что в нашей семье ее рождение было воспринято лишь как досадная задержка на пути к величественному появлению моей замечательной персоны. Так оно и было, и я осознал это, как только вообще стал способен что-либо осознавать. Когда Ли рассказывает о наших детских годах, то, если она в этот момент не кипятится из-за того реле "Зейде", или из-за бабушкиных мигреней, или из-за обеда, на котором подали морскую пищу, все ее истории сводятся к тому, как я затмевал ее, оттеснял ее, получал все самое лучшее. К обеду с морской пищей я еще потом вернусь, а пока нужно, как я обещал, рассказать о моем имени.
Вы думаете, это такое простое дело? Вы ошибаетесь. Начать с того, что каждый еврей, который хоть раз в жизни переступал порог синагоги, знает, что еврею положено иметь два имени: одно - внешнее имя, для внешнего мира, и под этим именем он всю свою жизнь известен окружающим, другое - внутреннее, еврейское имя, которым его называют, когда его поминают в молитвах, и когда его в синагоге вызывают читать отрывок из Торы, и когда его женят и разводят, и когда пишут надпись на его надгробии. Никакой шамес, выкликая меня читать Тору, никогда не называет меня "мистер И. Дэвид Гудкинд" - это было бы совершенно немыслимо. В любой синагоге я - всегда "реб Исроэл-Довид бен Элиягу". Обычно нам дают внутреннее, еврейское имя в память о ком-то из родственников, скончавшихся до нашего рождения; а затем родители пытаются найти какое-то внешнее имя, сколько-нибудь схожее с внутренним или хотя бы начинающееся с той же буквы.
Забывают свое внутреннее имя только самые-самые ассимилированные евреи. Таких евреев в "а голдене медине" сейчас пруд пруди, и раввинам приходится выдумывать им внутренние имена, строя догадки от обратного - от внешнего имени. Так на бракосочетаниях и похоронах Марк превращается в Моше, Гертруда - в Гиту, Питер становится Пинхасом, и все надеются на лучшее. В последнее время у христиан снова вошло в моду называть детей библейскими именами; поэтому и у нас сейчас чаще, чем раньше, встречаются Йегуды, Сары и Йцхаки. В таких случаях внешние имена сливаются с внутренними, и это спасает озадаченных современных раввинов от хотя бы одной из трудностей аккультурации.