Придурки-евреи - явление грустное и примечательное. Сегодняшнее страдание в соединении с прошлым, древним страданием и традиционной, воспитанной с детства, враждебностью к чужаку превращает их в асоциальных, бесчувственных чудовищ. Они типичный продукт немецкой лагерной системы: когда людям в состоянии рабов предлагаются определенные блага, привилегированное положение и неплохой шанс выжить, пусть даже в обмен на предательство по отношению к товарищам, - хоть один желающий, да найдется всегда. Он уже не подпадает под общий закон, уже неприкосновенен. Чем больше у него власти, тем ненавистнее он всем, тем больше ненависти вызывает. Если ему дано право командовать горсткой несчастных, решать, жить им или умереть, он становится беспощадным тираном, потому что понимает: в противном случае на его место поставят другого, более подходящего. Кроме того, весь запас ненависти к угнетателям, которую он не может проявить, направляется им бессознательно на угнетенных: он только тогда почувствует удовлетворение, когда обиды, нанесенные ему сверху, выместит на тех, кто под его властью.
Мы понимаем, все это далеко от привычной картины, рисующей угнетенных, которые объединяются если не для борьбы, то по крайней мере для того, чтобы легче было перенести свое положение. Мы не исключаем, что такое возможно, но в случаях, когда угнетение не переходит определенного предела или когда угнетатель по неопытности или великодушию мирится с подобным положением или ему потворствует. В наши дни во всех странах, подвергшихся иностранному вторжению, мы можем наблюдать аналогичное проявление соперничества и ненависти между покоренными, но в лагере этот человеческий фактор, как и многие другие, проявлялся с особой очевидностью и беспощадностью.
О придурках-неевреях говорить особенно нечего, хотя их было несравненно больше: ни один заключенный "арией" не оставался без должности, пусть даже и совсем скромной. То, что они отличались тупостью и жестокостью, - вполне естественно, ведь в большинстве это были обычные уголовники, которых специально отбирали по немецким тюрьмам для надзора над хефтлингами в еврейских лагерях. Хочется думать, что отбирать было не просто, иначе можно было бы поверить, что те отвратительные личности, с которыми мы имели дело в лагере, являлись если не типичными немцами вообще, то уж по меньшей мере типичными немецкими заключенными. Еще труднее объяснить, почему придурки из политических немцев, из поляков и русских соперничали в жестокости с обыкновенными преступниками. Впрочем, известно, что в Германии к разряду политических правонарушений относились и подпольная торговля, и интимная связь с еврейками, и воровство у партийных функционеров. Настоящие политические содержались и умирали в других, теперь уже печально известных лагерях, в других хоть и жесточайших, но по многим параметрам отличных от описанных выше условиях.
Но кроме так называемых должностных существовала обширная категория не обласканных судьбой заключенных, которым приходилось бороться за выживание собственными силами: плыть против течения, ежедневно и ежечасно сопротивляться физической усталости, холоду, голоду и характерной для ослабевшего человека апатии, противостоять врагам и не жалеть соперников, оттачивать ум, закалять терпение, укреплять волю. А еще усыплять чувство собственного достоинства, гасить малейшие проблески совести, зверем вступать в звериные схватки, вверяя себя непредсказуемым силам тьмы, на которые в крутые времена опираются целые сообщества и отдельные люди. Существовало множество путей, спасавших от смерти, столько же, сколько человеческих характеров, но все они были путями изнурительной борьбы одного против всех, и многие требовали изворотливости и компромиссов. Спасение без отказа от нравственных принципов, без прямого мощного вмешательства фортуны было по плечу лишь личностям исключительным, масштаба великомучеников и святых.
Чтобы показать, какими способами можно было достичь спасения, мы расскажем истории Шепшеля, Альфреда J1., Элиаса и Генри.
Шепшель в лагере уже четыре года. Начиная с погрома, выгнавшего его из родной деревни в Галиции, вокруг него погибли десятки тысяч ему подобных. У него были жена и пятеро детей, была доходная шорная лавка, но все это осталось далеко позади, и теперь он думает о себе не иначе как о емкости, требующей периодического наполнения. Не сказать, что Шепшель очень крепкого здоровья, очень смелый или очень плохой, да и особенно хитрым его не назовешь: ему ни разу не удалось устроиться так, чтобы можно было хоть ненадолго перевести дух; единственное, на что хватает его изворотливости, это мелкие эпизодические махинации - так называемые kombinacje.
Время от времени он крадет в Буне метлы и сбывает их старосте блока; когда удается накопить немного драгоценного хлеба - арендует инструмент у своего земляка-сапожника и подрабатывает починкой обуви; еще он умеет плести из электрического провода подтяжки; Зиги рассказывал мне, что видел его в обеденный перерыв у бытовки словацких рабочих - он пел и плясал в расчете заработать остатки их супа.
Все это, казалось бы, может даже вызвать снисходительную симпатию к Шепшелю. В самом деле, человек он на первый взгляд безобидный, им движет естественное желание выжить, и ради того, чтобы не погибнуть, он ведет свою маленькую храбрую борьбу. Но Шепшель - не из исключительных личностей, и, когда подворачивается случай, он, не задумываясь, доносит на своего сообщника по кухонной краже Мойше, приговаривая его тем самым к наказанию плетьми, в надежде (ни на чем не основанной) завоевать своим поступком расположение старосты и предложить ему свою кандидатуру на должность мойщика супных термосов.
История инженера Альфреда Л. демонстрирует, помимо всего прочего, несостоятельность мифа, будто все люди равны от рождения.
Л. руководил у себя на родине очень большим химическим производством, его имя знали (и знают) в индустриальной среде всей Европы. Это был крупный человек лет пятидесяти. Не знаю, как его арестовали, но в лагерь он вошел как все - голым, одиноким и безвестным. К тому времени, когда я с ним познакомился, он успел ослабеть и похудеть, но его лицо еще хранило следы волевого, собранного, организованного характера. В тот момент все его привилегии сводились к мытью термоса, в котором получали обед польские рабочие. За эту работу (каким уж чудом он ее добился - неизвестно) он имел полкотелка супа ежедневно. Конечно, этого было недостаточно, чтобы утолить голод, тем не менее никто и никогда не слышал, чтобы он плакался. Наоборот, из скупо оброненных им слов можно было заключить, что у него есть доступ к тайному неистощимому источнику, к бесперебойной "организации".
Внешний вид Л. также это подтверждал, он "держал марку": его лицо и руки всегда были безупречно чистыми, каждые две недели он чуть ли не единственный героически стирал свою рубашку, не дожидаясь очередного обмена (заметим, что для стирки нужно найти мыло, найти время, найти место в переполненной умывальне, зорко, не спуская ни на минуту глаз, следить за выстиранной рубашкой, пока она сохнет, и уже в темноте, после отбоя, надевать ее на себя недосушенной); он был обладателем собственных деревянных сабо для душа, даже полосатые куртка и штаны идеально подходили к его фигуре, выглядели новыми и чистыми. Не будучи еще придурком, Л. делал все, чтобы его за такового принимали, и уже гораздо позднее я узнал, с каким невероятным упорством добивался он этого показного благополучия, расплачиваясь за каждое приобретение или услугу из своего скудного лагерного пайка и обрекая себя на еще большие лишения.
У него были далеко идущие планы, и это тем более примечательно, что зрели они в условиях полной нестабильности, когда все вокруг говорило о недолговечности, временности. J1., однако, последовательно и планомерно шел по пути их осуществления, не жалея ни себя, ни встречавшихся на пути товарищей. Он знал: от значительного вида до значительного положения на самом деле всего шаг и повсюду, но особенно на фоне лагерной безликости респектабельная внешность - наиболее гарантированный способ достичь респектабельности. Он делал все, чтобы выделиться из общей массы: работал с показным рвением, не упуская случая укорить товарищей и призвать их не лениться, не участвовал в ежедневных потасовках за лучшее место в очереди во время раздачи супа, а, наоборот, первым протягивал котелок, довольствуясь самой жидкой порцией, лишь бы староста отметил его дисциплинированность. С товарищами он держался в высшей степени вежливо, подчеркивая отделяющую его от них дистанцию, и эта его сверхвежливость была обратной стороной его сверхэгоизма.
Когда начала создаваться химическая команда, о чем речь пойдет ниже, J1. понял, что его час настал. В группе грязных, оборванных коллег он выделялся чистой одеждой и выбритым лицом, чем сразу же привлек к себе внимание капо и Arbeitsdinst, угадавших в нем потенциального придурка. Его незамедлительно произвели в ранг "специалиста" (кто имеет, тому дано будет), назначив старшим технологом команды, а дирекция Буны еще и взяла его в отдел стирола лаборантом. В дальнейшем ему доверили экзаменовать тех, кого дополнительно набирали в команду химиков, чтобы удостовериться в их профессиональной пригодности. Он всегда был крайне строг, но особенно с теми, в ком подозревал возможных соперников.
Его дальнейшая судьба мне неизвестна, но вполне вероятно, что он избежал смерти и живет сегодня холодной жизнью безжалостного, не знающего радости властелина.
Непонятно, каким образом Элиас Линдцин, номер 141565, вдруг появился в химической команде. Был он карлик, не выше полутора метров, но я никогда еще не видел такой мускулатуры, как у него. Когда смотришь на его голое тело, то можно различить каждую мышцу, она двигается под кожей самостоятельно, точно живое существо. Если, не нарушая пропорций, немного увеличить его тело, то получится идеальная модель Геракла.
Единственное, на что лучше не смотреть, - так это на голову. На обритом массивном черепе, который кажется отлитым из металла или высеченным из камня, четко видны все выпуклости и впадины. От границы волос до бровей расстояние от силы в палец. Нос, подбородок, лоб, скулы твердые и напоминают сжатый кулак, это не лицо, а таран, орудие большой сокрушительной силы. И сам он крепкий, выносливый, в нем чувствуется что-то звериное.
Работающий Элиас - зрелище завораживающее. Польские мастера, даже немцы иной раз останавливаются, чтобы им полюбоваться. Кажется, ему все по плечу. Если мы с трудом таскаем по одному мешку цемента, то Элиас таскает сразу по два, по три, даже по четыре. Часто переступая короткими крепкими ногами, он ухитряется необъяснимым образом удерживать в равновесии груз и одновременно строить рожи, смеяться, сквернословить, рычать и петь без передышки, словно у него луженая глотка. В таких же, как у всех, башмаках на деревянной подошве он с обезьяньей ловкостью карабкается по строительным лесам и бесстрашно бегает на высоте по балкам, носит на голове по шесть кирпичей, может из куска жести сделать ложку, а из полоски стали - нож; везде подбирает бумагу, дрова, уголь и в считанные секунды разводит костер, даже под дождем. Он и портной, и столяр, и сапожник, и брадобрей, он плюет на невероятное расстояние, поет низким и довольно приятным голосом, с первого раза запоминает польские и еврейские песни, вливает в себя шесть, восемь, десять литров супа, тут же возвращается к прерванной работе, и его не рвет и не проносит. Он паясничает перед лагерными придурками, изображая то горбуна, то паралитика, визжа и выкрикивая что-то непонятное под одобрение зрителей. Я видел, как он боролся с поляком гораздо выше себя ростом и уложил его прицельным и сильным ударом головы в живот. Я никогда не замечал, чтобы он отдыхал, стоял или молчал, никогда не слышал, чтобы он болел или получил травму.
О его прежней жизни, жизни свободного человека, никто ничего не знал, да и представить себе Элиаса в облике свободного человека можно лишь теоретически или при богатом воображении. Он говорит только по - польски и на идише с уродливым варшавским выговором, впрочем, вести с ним нормальный разговор все равно немыслимо. Ему можно дать двадцать лет, а можно и сорок, сам он утверждает, что ему тридцать три и он уже заделал семнадцать детей. Вполне вероятно. Он говорит не закрывая рта о самых разных вещах, всегда громко, ораторским тоном, с ужимками дикаря, в расчете на публику, в которой никогда нет недостатка. Те, кто его понимают, жадно ловят каждое слово, давятся от смеха, возбужденно хлопают его по плечу, прося продолжать. Бывает, он вдруг хмурится, злится, начинает, как зверь, метаться по кругу между слушателями, накидываясь то на одного, то на другого, иногда хватает кого-то за грудки своими короткими цепкими лапами, резко притягивает к себе, изрыгает в лицо какое-то оскорбление, потом отбрасывает от себя и под аплодисменты и общий смех, как бесноватый пророк, простирает к небу руки и продолжает свое яростное безумное говорение.
О нем очень быстро разнеслась слава как об исключительном работнике, и по абсурдной лагерной логике после этого он практически перестал работать. Элиас подчинялся непосредственно мастеру, использовавшему его лишь в особых случаях, когда требовались сноровка и сила, в остальное время он, не скупясь на издевательства и жестокость, управлял нами, занятыми серым каждодневным трудом, или исчезал в каких-то таинственных уголках стройки, возвращаясь оттуда с раздутыми карманами либо с раздутым животом.
Воровство - естественное свойство натуры Элиаса, оно сродни врожденной хитрости дикого животного. Его невозможно поймать за руку, потому что он не станет воровать, пока не представится безопасный случай, зато, если такой случай представится, Элиас украдет обязательно, это как дважды два. Столь же бессмысленно, как пытаться уличить Элиаса в краже, наказывать его за кражи: для него это жизненная потребность, почти как дышать и спать.
Можно поразмышлять, что же за человек этот Элиас. Если он сумасшедший, обитающий вне общества, в своем непонятном мире, значит, в лагерь попал случайно. Если он дикое существо, которого не коснулась цивилизация, значит, ему легче приспособиться к первобытным условиям лагерной жизни. Но возможно, он - продукт лагеря, и мы станем такими, если не умрем или если не умрет лагерь.
Скорее всего, Элиас и то, и другое, и третье. Он спасся от физического истребления, потому что физически неистребим; он устоял перед духовным уничтожением, потому что бездуховен. В любом случае он выжил потому, что является существом более приспособленным, более пригодным к такой форме жизни.
Если Элиас обретет свободу, то вряд ли ему найдется место в людском сообществе, скорее всего, он окажется в тюрьме или сумасшедшем доме. Здесь, в лагере, нет ни преступников, ни сумасшедших. Первых - потому что нет нравственных законов, которые можно было бы нарушить, вторых - потому что мы предсказуемы: любое наше действие в условиях данного места и времени - единственно возможное.
В лагере Элиас процветает, живет победителем. Он умеет работать и умеет "организовывать" - это двойная зашита от селекций, за это его уважают капо и товарищи. У кого нет достаточных внутренних ресурсов, чтобы сохранить жизнь, собственного духовного источника, из которого черпать силы, у того есть только один путь к спасению - превратиться в звероподобное, недоразвитое существо, стать как Элиас.
Возможно, кто-то после всего сказанного начнет делать обобщения, проводить сравнение с обычной жизнью. Разве нет вокруг нас, скажет он, подобных элиасов, разве не встречаются время от времени личности, у которых отсутствуют жизненные цели, самоконтроль, интеллект? Однако они живут, причем не вопреки, а скорее благодаря своим недостаткам.
Это серьезная проблема, но мы не будем в нее углубляться, поскольку о человеке, живущем в обычных условиях, написано достаточно, мы же говорим о человеке в лагере. Что касается Элиаса, хотелось бы добавить только одно: насколько мы можем и имеем право о нем судить - он, скорее всего, был существом счастливым.
В отличие от Элиаса, Генри - человек мыслящий и в высшей степени цивилизованный, он изобрел сложную теорию о методах выживания в лагере. Ему двадцать два года, он очень умен, владеет французским, немецким, английским, русским, разносторонне образован.
После того как его брат погиб этой зимой в Буне, он стал абсолютно бесчувственным, закрылся в своей скорлупе и сосредоточенно, всеми способами, которые подсказывают ему живой интеллект и блестящее воспитание, борется за жизнь. По теории Генри, есть три способа избежать смерти, при которых человек не рискует лишиться звания человека: это "организация", жалость и воровство.
Сам он пользуется всеми тремя. Никто не умеет лучше него обводить вокруг пальца (он называет это "обрабатывать") английских военнопленных - в его руках они превращаются в несущих золотые яйца кур (представьте себе, что благодаря одной-единственной английской сигарете можно быть сытым целый день). Однажды даже видели, как Генри ел настоящее крутое яйцо.
Главный источник дохода для Генри - "организация": вся торговля английским товаром в его руках; что же касается умения войти в доверие к англичанам и всем остальным - то способ тут один: жалость. У Генри субтильная фигура, нежно-порочное лицо святого Себастьяна, глубокие черные глаза. Он еще не бреется, его движения полны томного изящества (при том, что он умеет, когда надо, бегать и прыгать, как кошка, а возможности его желудка едва ли не превосходят возможности Элиаса). Генри прекрасно знает о своих природных данных и пользуется ими с холодной профессиональной компетентностью как средством для достижения нужного ему результата. А результаты, надо сказать, просто ошеломительные, речь может даже идти о научном открытии. Суть его в том, что жалость, по утверждению Генри, чувство первобытное и бессознательное, на хорошо возделанной почве оно дает быстрые всходы, причем в первую очередь - в примитивных душах дикарей, тех злодеев, которые нами командуют, беспричинно нас избивают и, если мы падаем под ударами, топчут ногами на земле. От Генри не ускользнула большая практическая польза этого открытия, и он использовал его для своей выгоды.
Как паразитирующий в жирных волосатых гусеницах ихневмон способен одним точным уколом в жизненно важный центр парализовать свою жертву, так и Генри достаточно одного взгляда, чтобы выбрать нужный объект, подходящего донора, son type, как он выражается. Потом он заводит короткий разговор, обязательно на родном языке "объекта", который слушает с возрастающей симпатией, сочувствует судьбе несчастного юноши, и скоро уже его можно брать голыми руками.
Не было ни одной, самой ожесточенной души, к которой Генри не нашел бы подхода, если брался за дело всерьез. И в лагере, и в Буне ему покровительствовали многие: английские солдаты, вольные рабочие французы, украинцы, поляки, "политические" немцы, по крайней мере четыре блочных старосты, один повар и даже эсэсовец. О санчасти и говорить нечего - там для Генри было полное раздолье. Доктор Цитрон и доктор Вайс не просто покровительствовали ему, но были его большими друзьями, поэтому в Ка-бэ он чувствовал себя как дома. Ложился туда, когда хотел, на сколько хотел и с любым диагнозом, какой ему нравился. Когда намечались селекции или работа была особенно тяжела, он, по его собственному выражению, отправлялся туда "на зимовку".
Естественно, что при таких солидных связях Генри крайне редко прибегал к воровству, да и распространяться на эту тему он не особенно любил.