В минуты отдыха беседовать с Генри очень приятно. И даже полезно: никто не сравнится с ним в таком доскональном знании лагерной жизни, о которой он рассуждает в свойственной ему немногословной, сжатой манере. О своих достижениях он, как воспитанный человек, говорит скромно, будто все это мелочи, зато с удовольствием рассказывает о подготовительной работе, о том, как заранее рассчитывает, что для сближения с Гансом надо спросить его про сына, который сейчас на фронте, а Отто продемонстрировать шрамы на ноге.
Да, говорить с Генри полезно и приятно. Иногда кажется, что между ним и тобой возникает теплота, симпатия, устанавливается взаимопонимание, даже близость. Возникает иллюзия, что он открыл тебе свою страдающую душу, впустил в тайники своих мыслей. Но уже через секунду грустная улыбка на его лице превращается в холодную, словно отработанную перед зеркалом маску, Генри вежливо извиняется ("…j ai quelque chose a faire", "…j'ai quelqu'un a voir"), снова уходит в себя и - жесткий, чужой, враждебный ко всем, непостижимый и хитрый, как библейский Змей, - возвращается к своей охоте, к своей борьбе.
После всех разговоров с Генри, даже самых дружеских, оставался легкий привкус поражения, смутное подозрение, что и я для него не человек, а лишь орудие, которым он легко манипулирует.
Я знаю, что Генри жив. Мне очень хотелось бы узнать, как он живет на свободе, но встречаться с ним желания у меня нет.
ЭКЗАМЕН ПО ХИМИИ
Девяносто восьмая, или, как ее называли, химическая, команда должна была состоять из специалистов.
В день, когда объявили о ее создании, на площади для перекличек в серых предрассветных сумерках пятнадцать хефтлингов сбились в кучку вокруг нового капо.
И сразу же разочарование: он - "зеленый треугольник", значит, из уголовников; в Arbeitsdienst посчитали, что капо химической команды совсем не обязательно должен быть химиком. Задавать такому вопросы - пустое дело: все равно не ответит, а то еще наорет или побьет. Впрочем, он не производил впечатления силача, и роста был ниже среднего, это несколько обнадеживало.
Разочарование еще больше усилилось, когда он произнес краткую речь на немецком казарменном жаргоне. Химики, значит? Ладно, пусть так. А он - Алекс, и, если кто думает, что попал в рай, тот сильно ошибается. Во-первых, пока не начнется производство, девяносто восьмая будет работать при складе хлорида магния как обыкновенная транспортная команда. Во-вторых, пусть не воображают, что если все они тут - ученые, интеллигенция, то смогут водить за нос его, Алекса, немца из рейха, он им покажет, где раки зимуют, ей-ей, покажет… (Алекс грозит пальцем перед нашими носами.) И последнее. Если кто надумал схитрить и назвался химиком, а на самом деле никакой не химик, этот номер не пройдет! В ближайшие дни их ждет экзамен, так-то вот, meine Herren, экзамен по химии, и принимать его будут три профессора из отдела полимеров - доктор Хаген, доктор Пробст и инженер Паннвитц. Ну хватит болтать, и так уйму времени потеряли, девяносто шестая и девяносто седьмая уже тронулись, вперед, шагом марш, а для начала, кто собьется с ноги или нарушит строй, тому не поздоровится.
Капо как капо, все они такие.
По территории лагеря мимо оркестра через контрольный пост СС маршируем пятерками, сняв шапки, руки по швам, голова прямо, разговаривать запрещено. За воротами перестраиваемся по трое, и теперь уже можно рискнуть перекинуться парой слов под стук десяти тысяч пар деревянных сабо.
Кто они, мои товарищи химику? Рядом шагает Альберто, он студент третьего курса, нам и на этот раз удалось не разлучиться. Третьего в своем ряду я не знаю: судя по номеру - он из Голландии, на вид совсем молодой, лицо бледное, точно восковое. Три спины перед собой я тоже вижу впервые. Назад оборачиваться опасно, можно сбиться с ноги или споткнуться, но я все же решаюсь и, быстро повернув голову, вижу Исса Клаузнера.
Пока идешь, думать некогда; надо быть начеку, чтобы не наступить на задник идущего впереди и чтобы идущий сзади не наступил на твой, чтобы не зацепиться за провод и не поскользнуться в грязной жиже. Места мне знакомые, я уже бывал здесь со своей предыдущей командой, улица, по которой мы идем, называется H-Strasse, она ведет к складам. Мы и вправду идем к складу хлорида магния, говорю я Альберто, так что, может, все это и не вранье.
Наконец пришли, спускаемся в большой сырой подвал, где отовсюду дует. Теперь это наша бытовка, или, как здесь говорят, Bude. Капо делит нас на три группы: четверо должны выгружать мешки из вагонов, семь человек - таскать их вниз, еще четверо - укладывать в штабель. Я в последней группе вместе с Альберто, Иссом и голландцем.
Сейчас уже и поговорить можно. То, что сказал Алекс насчет экзамена, всем нам кажется полным бредом.
С пустыми лицами, бритыми головами, в этой позорной одежде - сдавать экзамен по химии, да еще наверняка на немецком языке! Сдавать какому-то белобрысому арийцу-профессору, моля Бога, чтобы не потекло из носа, ведь он, возможно, не знает, что у нас нет носовых платков, да даже если ему и сказать, что толку? Мы будем стоять перед ним вместе с нашим неразлучным спутником голодом, стараясь унять дрожь в коленях, и он обязательно почувствует наш запах, к которому сами мы уже принюхались, а в первые дни он преследовал нас, этот тяжелый дух непереваренной репы и капусты.
Такие вот дела, подытожил Клаузнер. Неужели немцам не хватает химиков? Или это очередной финт, еще один способ pour faire chier les Juifs? Они вообще-то понимают, что это просто смех, дикость какая-то экзаменовать нас, уже неживых, наполовину потерявших разум в ожидании конца?
Клаузнер показывает мне свой котелок. На дне, где все выцарапывают свой номер, где мы с Альберто нацарапали наши имена, Клаузнер написал: Ne pas chercher a comprendre.
И хотя думаем мы не больше одной минуты в сутки, да и то поверхностно и несвязно, мы прекрасно понимаем: у нас один конец - селекция. Мне ясно, я не из породы сильных, не из тех, кто способен бороться за жизнь: интеллигент, слишком еще много думаю, работа выматывает меня. И еще мне ясно, что спастись я смогу, если попаду в СПЕЦИАЛИСТЫ, а в СПЕЦИАЛИСТЫ можно попасть, только сдав экзамен по химии.
Сегодня, в моем настоящем сегодня, когда я сижу за столом и пишу это, мне самому не верится, что все это было на самом деле.
Прошли три дня, три обычных незапоминающихся дня, которые, пока тянутся, кажутся очень длинными, а когда проходят - очень короткими, и никто уже не верил в этот экзамен.
Команда сократилась до двенадцати человек: трое исчезли, как обычно там исчезали, - может, их перевели в другой барак, а может, и отправили на тот свет. Из двенадцати оставшихся пятеро оказались не химиками; все они попросили у Алекса разрешения вернуться в свои прежние команды. И хотя побоев они не избежали, их совершенно неожиданно и неизвестно по чьему распоряжению оставили во вспомогательном составе химической команды.
К нам в подвал спускается Алекс и вызывает наверх семерых, в том числе меня, чтобы держать экзамен. Как желторотые цыплята за наседкой, мы поднимаемся по лестнице за Алексом в отдел полимеров. На площадке останавливаемся перед дверью с табличкой, на которой три уже известные нам фамилии. Алекс деликатно стучит, сдергивает с головы шапку, входит, из - за двери доносится спокойный голос, Алекс возвращается.
- Ruhe jetzt. Warten, - говорит он, - теперь тихо, ждите.
Это нам по душе. Когда ждешь, время идет само собой, его не нужно подгонять, а когда работаешь, каждая минута сопротивляется, и, чтобы преодолеть ее, требуется огромное напряжение сил. Ждать - это мы с удовольствием, ждать мы согласны часами, с тупым терпением паука, застывшего в сетке старой паутины.
Алекс нервничает, ходит по площадке взад и вперед, и мы всякий раз расступаемся, давая ему дорогу. Сами мы тоже волнуемся, каждый по-своему, только Менди спокоен. Менди - раввин. Он родом из России, из Закарпатья, где перемешано столько национальностей, что все говорят минимум на трех языках, а Менди говорит на семи. Он знает множество вещей, он не только раввин и воинственный сионист, но еще и бывший партизан, филолог, доктор юриспруденции; не химик, но решил рискнуть. Он цепкого ума, этот маленький упорный и доброжелательный человечек.
У Баллы есть карандаш, и мы окружаем его. Хотим попробовать, не разучились ли мы писать, ни у кого нет в этом уверенности.
Kohlenwasserstoffe - углеводы, Massenwirkungsgesetz - закон действующих масс… В моей голове всплывают немецкие названия элементов и законов, и я испытываю благодарность к своей памяти, которая, хоть я и не слишком о ней заботился, продолжает мне верно служить.
Поглощенный мыслями о химии, я вижу Алекса и не сразу понимаю, при чем здесь он. Алекс становится передо мной, грубо поправляет воротник моей куртки, сдергивает с меня шапку, но тут же снова нахлобучивает ее мне на голову, потом, отступив на шаг, оценивает с недовольным видом результат и, уже повернувшись ко мне спиной, бурчит:
- Was fur ein Muselmann Zugang ('тоже мне приобретение, этот доходяга)!
Дверь открывается. Три профессора решили, что до обеда проэкзаменуют только шестерых. А седьмого не успеют. Седьмой - это я, мой номер больше, поэтому придется вернуться на работу. Не повезло! Алекс придет за мной только во второй половине дня, и мне не удастся узнать у остальных, "что спрашивали".
Но вот наконец и моя очередь. Пока мы поднимаемся по лестнице, Алекс злится, он чувствует себя в какой-то степени ответственным за мой жалкий вид. Он не любит меня, потому что я - итальянец, потому что еврей и потому что среди всей команды меньше всех отвечаю его солдафонскому идеалу мужчины. Такой, как я, считает Алекс, который сам ничего не знает, но очень гордится своим невежеством, ни за что не сдаст экзамена, и сомневаться нечего.
Мы входим. В комнате только инженер Паннвитц. Алекс с шапкой в руке объясняет вполголоса:
- …итальянец, в лагере всего три месяца, но уже совсем капут… говорит, что химик… (У самого Алекса, судя по его виду, мнение совсем другое.)
Больше от Алекса ничего не требуется, и он отступает в сторону, а я стою перед инженером Паннвитцем, как Эдип перед Сфинксом. В голове у меня ясно, я ни на минуту не забываю, что поставлено на карту в этой игре, и все же испытываю безумное желание испариться, исчезнуть, не сдавать экзамена.
Паннвитц - высокий, худой, светловолосый; глаза, нос, волосы у него именно такие, какие и должны быть у всех немцев; он восседает за старинным письменным столом. Я, хефтлинг 174 517, стою в его кабинете, самом настоящем кабинете, сверкающем чистотой и порядком, и боюсь пошевелиться, чтобы ничего не испачкать.
Закончив писать, он поднял глаза и посмотрел на меня.
С того дня я много думал об инженере Паннвитце. Мне хотелось знать, как он ведет себя в личной жизни, чем занимается после работы, когда покидает полимерную лабораторию и уже не обязан демонстрировать свое индогерманское превосходство. Став снова свободным человеком, я мечтал встретить его, но не для того, чтобы отомстить, а из любопытства, чтобы разобраться в тайне человеческой души.
Дело в том, что посмотрел он на меня не таким взглядом, каким человек смотрит на человека, и, если бы я мог до конца разобраться в природе этого взгляда, словно направленного через стеклянную стенку аквариума на существо из другой среды обитания, я бы разобрался и в причинах великого безумия Третьего рейха.
В эту минуту все, что мы привыкли говорить и думать о немцах, полностью подтвердилось. В голове, посылавшей приказы голубым глазам и холеным рукам, я прочел: "Этот экземпляр передо мной бесспорно относится к виду, подлежащему уничтожению. Однако прежде, в порядке исключения, следует удостовериться, нельзя ли утилизировать его хотя бы частично". В моей же голове, как семечки в высушенной тыкве, перекатывались такие мысли: "Голубые глаза и светлые волосы - безусловные признаки зла. Взаимопонимание исключено. Я специализировался в области прикладной химии. Я специализировался в органических синтезах. Я специализировался…" И тут он начал задавать вопросы, а в углу тем временем у представителя третьего зоологического вида, Алекса, сводило скулы от зевоты.
- Wo sind Sie geboren? - Главный инженер доктор Паннвитц говорит мне Sie - вы, причем без тени юмора. Ужасно, что он не старается произносить немецкие слова хоть немного понятнее.
- Я защитил диплом с отличием в Турине в тысяча девятьсот сорок первом году, - говорю я и ясно понимаю, что он мне не верит.
Честно говоря, я и сам себе не верю, глядя на свои израненные грязные руки, грязные штаны. И все-таки я и выпускник Туринского университета - одно и то же лицо, у меня уже нет в этом ни малейших сомнений, потому что кладовая моих знаний по органической химии, хоть в нее давно не заглядывали, послушно открывается под моим напором, и меня охватывает возбуждение, охватывает так хорошо знакомое мне чувство восторга, от которого начинает пульсировать в венах кровь; меня бросает в жар, как это обычно бывало на экзаменах, в мой жар на моих экзаменах, я чувствую, что все мои знания и умственные способности мобилизуются сами собой, как когда-то в школе, за что мои товарищи всегда мне очень завидовали.
Экзамен идет хорошо. По мере того как я в этом убеждаюсь, я расту в собственных глазах. Теперь он спрашивает, на какую тему я писал свою дипломную работу. Мне приходится сделать над собой огромное усилие, чтобы вызвать глубоко запрятанные в недрах памяти обрывки воспоминаний: это все равно что пытаться вспомнить события из прошлой инкарнации.
Кажется, мне везет. Мои несчастные "Измерения диэлектрических постоянных" вызывают вдруг интерес у этого уверенного в себе белобрысого арийца: он спрашивает, знаю ли я английский, потом показывает мне книгу Гаггермана, что уже само по себе - полный абсурд: ведь это просто невероятно, чтобы здесь, за колючей проволокой, существовал Гаттерман, точь-в - точь такой же, как у меня дома, в Италии, по которому я учился на четвертом курсе.
Ну вот и все. Возбуждение сразу спадает, и я тупо, безучастным взглядом слежу за белой рукой, которая выводит на чистом листе бумаги непонятные знаки моей судьбы.
- Los, ab! - На сцене появляется Алекс, теперь я снова под его юрисдикцией.
Вытянувшись перед Паннвитцем, Алекс щелкает каблуками, но в ответ не удостаивается даже легкого взмаха ресниц. Я секунду медлю, подыскивая соответствующую случаю формулу прощания, но тщетно: знаю, как будет по-немецки "есть", "работать", "воровать", "умереть", могу сказать "серная кислота", "атмосферное давление", "коротковолновый генератор", но как попрощаться с важной персоной - не знаю.
И вот мы опять на лестнице. Алекс прямо летит по ступеням: на нем кожаные башмаки, потому что он не еврей; он легконог, как дантовские бесы из Злых Щелей. Спустившись, он оборачивается и с раздражением ждет, пока я, гремя своими огромными непарными сабо и по - стариковски держась за перила, доковыляю донизу.
Похоже, все прошло удачно, но загадывать не стоит. Я уже знаю лагерь, знаю, что здесь никогда нельзя строить планов, тем более радужных. Достоверно одно: сегодня я не работал, а значит, к вечеру не так проголодаюсь, и это вполне реальная, вполне ощутимая удача.
Чтобы вернуться в Bude, нужно пересечь заваленное балками и всяким железным хламом пространство. Путь перегораживает стальной трос от лебедки, и Алекс, перелезая, хватается за него.
- Donnerwetter! - Он смотрит на свою руку, запачканную черной жирной смазкой, и тут подхожу я. Без злобы, без ненависти он вытирает сначала ладонь, потом тыльную сторону руки о мою спину. Невинный дикарь Алекс! Как бы он удивился, скажи ему кто-нибудь, что именно за этот поступок я сужу его сегодня, а с ним Паннвитца и несметное число других, таких же, как они, больших и маленьких, в Освенциме и где бы то ни было.
ПЕСНЬ ОБ УЛИССЕ
Вшестером мы счищали ржавчину с внутренних стенок вкопанной в землю цистерны, куда дневной свет едва пробивался через небольшой верхний люк. В цистерне было холодно и сыро, но все равно, это была шикарная работа, потому что за нами никто не следил. От ржавой пыли щипало глаза, першило в горле, она скрипела на зубах, оставляя во рту вкус крови.
Затряслась сварная железная лесенка - кого-то к нам несет. Дойч затушил сигарету, Голднер разбудил Зивадьяна, все мы бросились яростно скоблить гулкие металлические стенки.
Ложная тревога. Это не прораб, а всего лишь эльзасец Жан, наш командный Pikolo, Жан - студент, и, хотя ему уже двадцать четыре года, в химической команде он самый молодой, а потому должен выполнять обязанности Pikolo - мальчика на побегушках. Жан следит за чистотой в бараке, отвечает за инструмент, моет котелки, подсчитывает отработанные командой часы. Он свободно владеет французским и немецким. Едва его ноги появляются в отверстии люка, мы сразу же перестаем скоблить и засыпаем его вопросами:
- Also, Pikolo, was gibt es Neues?
- Qu'est-ce qu'il у a comme soupe aujourd'hui?
Нас интересует, в каком настроении капо, получил ли Штерн свои двадцать пять ударов, что там снаружи за погода, читал ли Жан сегодня газету, чем пахнет на кухне у вольных, который сейчас час.
Жана любили в команде. Надо сказать, что по лагерной шкале Pikolo занимает не самую последнюю ступеньку на иерархической лестнице придурков: он не работает руками, может сколько угодно греться у печки, может по своему усмотрению распоряжаться остатком дневного супа со дна бачка. И за всю эту "работу" ему еще дополнительно положено полрациона. Кроме того, у него есть шанс завоевать доверие капо, а то и подружиться с ним, тогда тот не обидит его при обмене одежды и обуви - даст что получше.
Но Жан был нетипичным придурком: физически крепкий, себе на уме, по отношению к нам он держался ровно, даже дружелюбно. Упорно и бесстрашно ведя в одиночку свою тайную войну с лагерем и смертью, он делал все, чтобы снискать благоволение Алекса, нашего капо, но при этом оставался в хороших отношениях с остальными, непривилегированными товарищами по команде.
Что до самого Алекса, то он полностью оправдал наши ожидания: закованный в непробиваемую броню хамства и невежества, он был жесток и коварен, обладал исключительным талантом ищейки и опытом изощренного профессионального тюремщика. При каждом удобном случае он подчеркивал превосходство своей чистой крови и своего положения "зеленого треугольника", а нам, своим обессилевшим, изголодавшимся химикам, демонстрировал глубокое презрение.