Человек ли это? - Примо Леви 15 стр.


В лаборатории изумительно тепло: на градуснике двадцать четыре градуса. Хорошо бы нам поручили мыть химическую посуду, подметать пол или носить баллоны с водородом, да мы готовы все, что угодно, делать, лишь бы остаться здесь, провести в тепле эту зиму. Работая в лаборатории, мы сможем не только решить проблему зимы, но и проблему голода. Неужели они нас будут каждый день перед уходом обыскивать? И даже когда мы попросимся выйти в уборную? Когда в уборную - вряд ли. Здесь и мыло есть, и бензин, и спирт! Я пришью себе потайной карман с внутренней стороны куртки, буду "комбинировать" со знакомым англичанином из мастерской, он как раз бензином приторговывает. Посмотрим, какой у них тут контроль. Я в лагере больше года, я знаю: если кто-то что-то решил украсть, причем подошел к вопросу серьезно, то никакие контроли, никакие обыски не помешают ему осуществить задуманное. Просто не верится! Судьба, идя неисповедимыми путями, распорядилась так, что мы трое на зависть десяти тысячам приговоренных не будем этой зимой страдать ни от голода, ни от холода. Больше того, работа в лаборатории - это шанс уберечься и от опасных болезней, и от обморожений, и даже от селекций. Другие, те, у кого не такой внушительный лагерный опыт, как у нас, могли бы на нашем месте размечтаться, что теперь-де они не пропадут, доживут до свободы. Другие, но не мы. Мы знаем, как это бывает. Улыбнулась тебе судьба - так лови момент, пользуйся! Неизвестно, что будет завтра. Первая же разбитая колба, первая ошибка в измерениях, малейшая оплошность - и тебя вышвырнут на холод, на ветер, снова будешь тянуть лямку, пока не "вылетишь в трубу". И кто еще знает, что будет, когда придут русские?

Потому что русские точно придут. Земля под нашими ногами сотрясается днем и ночью, в тишине Буны мы постоянно слышим далекий приглушенный гул артиллерии. Воздух наэлектризован ожиданием развязки. Поляки больше не работают, французы подняли головы, англичане подмигивают нам и в знак приветствия незаметно, а иногда и открыто показывают средним и указательным пальцами латинское "V".

Но немцы слепы и глухи, они упорно не желают ничего понимать. В очередной раз назначается твердая дата запуска производства синтетического каучука - первое февраля 1945 года. Немцы строят убежища, роют окопы, восстанавливают разрушенное, возводят новое, борются, командуют, организуют, убивают. А чего еще от них ждать? Они ведь немцы, их поведение не просчитано и не продумано, просто такова уж их природа, такую судьбу они себе выбрали. Обнаружив рану на теле умирающего, они будут лечить ее, забыв что сам умирающий вот-вот отойдет, а иначе они не могут.

Теперь капо первым делом, до того, как распределить бригады по объектам, выкликает нас - "трех людей из лаборатории", "die drei Leute vom Labor". В лагере, утром и вечером, я ничем не отличаюсь от общей серой массы, зато днем, на работе - я под крышей, в тепле, и никто меня не шпыняет. Без особого риска я ворую и продаю бензин и мыло, возможно, мне даже выдадут талон на кожаные ботинки. Впрочем, разве то, чем я занимаюсь, можно назвать работой? Работать - это разгружать вагоны, таскать балки, дробить камни, копать землю, перекладывать голыми руками ледяное железо. А я весь день сижу, у меня есть тетрадь и карандаш, мне даже книгу дали, чтобы я освежил в памяти методы анализов. Шапку и рукавицы я прячу в специально выделенный для меня ящик, а когда хочу выйти, мне достаточно отпроситься у герра Ставиноги, который, судя по его страдальческому виду, принимает происходящее вокруг близко к сердцу. Ставинога мне никогда не отказывает и, если я вдруг задержался, никогда не требует объяснений.

В команде мне завидуют, и я своих товарищей понимаю: мне действительно повезло. Едва утром, преодолев яростный ветер, я переступаю порог лаборатории, сразу же, как в Ка-бэ, как в нерабочие воскресенья, как в каждую минуту передышки, рядом со мной появляется боль - спутница моих воспоминаний, моих мучительных мыслей о попранном человеческом достоинстве. Стоит моему сознанию хоть на миг проясниться, эта боль терзает и рвет меня на части. Тогда я беру карандаш, тетрадь и пишу то, что никому не осмелился бы рассказать.

И еще здесь есть женщины. Сколько месяцев я не видел женщин? В Буне изредка встречаются украинки и польки в брезентовых штанах и куртках, такие же крепкие и грубые, как их мужчины. Летом потные и растрепанные, закутанные зимой, они орудуют лопатой и кайлом и не похожи на женщин.

В лаборатории девушки другие. Когда они рядом, мы трое готовы сквозь землю от стыда провалиться. Мы смотрим друг на друга, видим иногда собственное отражение в стекле и знаем, как жалко и непривлекательно выглядим. Наши головы, лысые по понедельникам, покрываются к субботе темноватым мхом. Лица распухли и пожелтели, на них болячки, синяки, порезы, оставленные бритвой торопливого брадобрея. Худые пупырчатые шеи похожи на шеи ощипанных кур. Одежда невероятно грязна, в масляных и кровавых пятнах. У Канделя такие короткие штаны, что из них выглядывают костлявые волосатые ноги, на мне куртка болтается, как на вешалке. Нас кусают блохи, и мы постоянно чешемся, неприлично часто отпрашиваемся в уборную. Наши башмаки на деревянной подошве, в наростах застарелой, замазанной ваксой грязи, невыносимо стучат. И еще наш запах. Сами мы к нему принюхались, но девушкам он противен, и они этого не скрывают. Это не запах грязного тела, а запах хефтлинга - особый, чуть приторный, приставший к нам с первого же лагерного дня, пропитавший наши бараки, кухни, умывальни и сортиры. Он неотделим от нас, с первой минуты и до последней. "Такой молодой, а уже смердишь", - шутим мы, встречая вновь прибывших.

Нам девушки из лаборатории кажутся неземными созданиями. Три из них - молоденькие немки, фрейлейн Лижба - полька, и еще есть секретарша, фрау Майер. У них гладкая розовая кожа, красивые, яркие и чистые платья, светлые, аккуратно уложенные волосы. Говорят они жеманно и вместо того, чтобы прибираться и наводить порядок в лаборатории, что входит в их обязанность, курят в углу, беззастенчиво едят хлеб с джемом, подпиливают ногти, бьют посуду и сваливают вину на нас. Подметая пол, они задевают метлой наши ноги. С нами они не разговаривают, отворачиваются и морщатся, когда мы, нелепые, жалкие и грязные, проходим мимо своими шаркающими неуверенными походками. Однажды я обратился с каким-то вопросом к фрейлейн Лижбе, но она мне не ответила и, обернувшись раздраженно к Ставиноге, что-то быстро ему сказала. Смысла фразы я не понял, но слово "Stinkjude" расслышал хорошо, и меня обдало жаром. После этого Ставинога предупредил меня, что по всем вопросам я должен обращаться непосредственно к нему.

Как и все девушки во всех лабораториях мира, эти тоже поют песни, которые берут нас за душу. Между собой они разговаривают про карточки, про своих женихов, про свои дома, про приближающиеся праздники…

- Едешь в воскресенье домой? А я не поеду, дорога такая утомительная!

- Я на Рождество еду. Через две недели уже Рождество, даже не верится, этот год так быстро прошел!

Этот год быстро прошел… В прошлом году в это же время я был свободным человеком. Вне закона, но свободным. У меня было имя, семья, пытливый беспокойный ум и ловкое здоровое тело. Я думал о своей работе, об окончании войны, о добре и зле, о природе вещей, о законах человеческого поведения. И еще о горах, любви, музыке, поэзии. Я любил петь; безгранично, непоколебимо, глупо верил в свою счастливую судьбу; к убийству и смерти относился как к понятиям отвлеченным, из области литературы. У меня случались радостные дни, случались грустные, но все они были насыщенны и важны, все одинаково мне дороги; будущее рисовалось по-настоящему счастливым. От той далекой жизни осталось во мне ровно столько, что едва хватает на мысли о голоде и холоде. О самоубийстве - уже не хватает; чтобы решиться покончить с собой, надо быть более живым.

Если бы я лучше говорил по-немецки, я бы попробовал объяснить все это фрау Майер, но она наверняка не поняла бы меня, но, даже если бы ей хватило ума и чуткости понять, она отшатнулась бы от меня, как от заразного больного или приговоренного к смерти. А может, подарила бы талон на пол-литра вольного супа.

Этот год прошел быстро.

ПОСЛЕДНИЙ

Скоро Рождество. Мы с Альберто шагаем рядом, плечом к плечу, сгибаясь под сильным встречным ветром. Темно, валит снег. Идти тяжело, тем более в ногу. То и дело кто-нибудь из идущих впереди спотыкается, падает в черную грязь, и нужно быть начеку, чтобы, не нарушая строя, обогнуть упавшего и снова подладиться под общий шаг.

С тех пор как меня взяли в лабораторию, мы с Альберто работаем врозь, поэтому по дороге в лагерь нам теперь есть что обсудить друг с другом. Обычно мы говорим не о высоких материях; наши разговоры - о работе, товарищах, хлебе, холоде. Но неделю назад у нас появилась новая тема для разговоров: Лоренцо каждый вечер передает нам три, а то и четыре литра Zivilsuppe - супа вольнонаемных итальянцев. Чтобы решить проблему транспортировки, мы с Альберто позаботились о специальной посуде, которую здесь все называют польским словом "menazka". Это самодельный судок из оцинкованной жести, нечто среднее между ведерком и котелком. Жестянщик Зильберлюст за три пайки хлеба смастерил его нам из обрезка водосточной трубы. Получилась великолепная емкость, прочная и вместительная, в эпоху неолита такое изделие произвело бы революцию.

Ни у кого во всем лагере подобного судка не было, разве только кто-то из греков мог похвастаться, что у него menazka больше нашей. Помимо чисто практической выгоды наше приобретенье принесло нам и ощутимое улучшение социального положения. Такая menazka, как у нас, - все равно что дворянский титул или родовой герб. Для Генри мы стали лучшими друзьями, он теперь разговаривает с нами как с равными. В голосе JI. зазвучали добросердечные отеческие нотки. Элиас, который вечно все вынюхивает, неутомимо ходит за нами по пятам, пытаясь выследить источник нашего "организованного" дохода, при этом он рассыпается в непонятных любезностях, клянется в своей поддержке и дружбе и поливает нас без конца отборнейшими итальянскими и французскими ругательствами (непонятно, где он научился всем этим непристойным словам), чем явно рассчитывает доставить нам удовольствие.

Если говорить о нашем настроении, то поправившееся положение дел, решили мы с Альберто, - еще не повод, чтобы задирать нос. Гордиться тут особенно нечем, хотя, честно говоря, иногда трудно удержаться. Главное - у нас есть интересная тема для разговоров, это тоже преимущество, и немалое.

Мы обсуждаем новые планы: нам нужна вторая menazka, на обмен, чтобы не два раза ходить в дальний конец стройки, где работает сейчас Лоренцо, а один. Мы говорим о Лоренцо, думаем, как его отблагодарить. Конечно, потом, если вернемся, мы обязательно сделаем для него все, что будет в наших силах, но какой толк загадывать вперед? Вряд ли мы вернемся, это и ему, и нам ясно, поэтому если делать что-то, то сейчас, не откладывая на потом. Мы могли бы попытаться починить ему ботинки в лагерной сапожной мастерской, где обувь чинят бесплатно (в лагерях уничтожения по закону все бесплатно). Альберто обещает спросить у своего приятеля, старшего сапожника, может, удастся договориться за пару литров супа.

Но чем мы действительно можем гордиться - так это тремя недавно провернутыми операциями, и нам обоим обидно, что приходится держать их в секрете из соображений профессиональной тайны. Если бы мы только могли похвалиться своим удачами, насколько бы вырос наш авторитет в глазах окружающих!

Первая из них - моя заслуга. Я узнал, что старосте сорок четвертого блока нужны метлы, и украл одну в каптерке. Украсть-то легко, а вот пронести в лагерь - трудно, но я эту проблему решил, причем, как мне кажется, довольно остроумным способом, а именно расчленив украденный мной предмет обихода, или, проще говоря, отделив саму метлу от палки. Палку, в свою очередь, я распилил пополам и в лагерь все проносил по частям (половинки палки, например, я пронес в штанах, привязав к ногам). В лагере мне пришлось раздобывать гвозди, молоток и полоску жести, чтобы скрепить распиленную палку. Вся операция в целом заняла четыре дня.

Вопреки моим опасениям заказчик не только не забраковал мою метлу, но даже похвастался ею, как своего рода курьезом, перед несколькими приятелями, после чего я получил заказ еще на две метлы "той же модели".

Но до Альберто мне далеко. Сначала он придумал операцию "напильник" и дважды с успехом ее осуществил. Заключалась она в следующем: Альберто приходит на склад, просит напильник и выбирает самый большой. Кладовщик в своей книге записывает регистрационный номер Альберто и помечает, что взят "один напильник". После этого Альберто направляется к надежному вольнонаемному из Триеста (этот пройдоха из пройдох был хитрее самого дьявола и помогал Альберто не из корысти или филантропии, а исключительно из любви к искусству), которому не составляет труда обменять на свободном рынке большой напильник на два маленьких, причем иногда даже с хорошим наваром. Один напильник Альберто возвращает на склад, второй продает.

Но главное его достижение, вершина его творчества - это хитроумная операция последних дней, проведенная с необыкновенным блеском. Надо сказать, что уже несколько недель Альберто выполняет особое задание: каждое утро на стройке ему вручают ведро с клещами, отверткой и несколькими сотнями разноцветных целлулоидных табличек, которые он обязан прикреплять в специально предусмотренных местах на многочисленные трубы, пересекающие во всех направлениях полимерный цех, чтобы можно было разобраться, где горячая и холодная вода, где перегретый пар, сжатый воздух, газ, мазут, вакуум и т. д. и т. п. Еще надо сказать, что мытье в душе для нас, хефтлингов, - крайне неприятная процедура. (На первый взгляд может показаться, что душ к нашей теме не относится, но разве человеческому гению не свойственно делать открытия благодаря, казалось бы, случайным и не относящимся к делу событиям или фактам?) Неприятна эта процедура по нескольким причинам (мало воды, она холодная или, наоборот, как кипяток; негде раздеться, нет ни мыла, ни полотенец, пока ты стоишь под душем, тебя вполне могут обчистить), и, поскольку она принудительная, старосты блоков изобрели такую систему контроля, которая позволяет им выявлять и наказывать уклонившихся: доверенное лицо старосты становится в дверях и, как Полифем, ощупывает всех, кто выходит из душевой. Если мокрый - получай карточку, если сухой - пять ударов плетьми. Только по предъявлении карточки на следующее утро тебе выдадут хлебную пайку.

Внимание Альберто привлекли именно эти карточки, а вернее, жалкие кусочки бумаги, которые сразу комкаются, намокают и уже никуда не годятся. Альберто знает немцев, а все старосты блоков - немцы или их достойные ученики, они аккуратны, обожают учет и порядок, но, будучи хамами и дикарями, еще и питают детскую любовь ко всему яркому и пестрому.

Таким образом, сначала была обозначена проблема, потом родилась блестящая идея ее разрешения. Альберто регулярно подворовывал таблички одинакового цвета. Из одной таблички получалось три кружочка (подходящий инструмент - пробковое сверло - я стащил в лаборатории). Когда были готовы двести кружочков (на блок в двести человек), Альберто предложил этот "эксклюзив" старосте своего блока за неслыханную цену - десять хлебных паек в рассрочку. Староста с радостью согласился, после чего целлулоидные кружочки пошли нарасхват, Альберто поставлял их во все бараки, причем в каждый - разного цвета (ни один староста не решился прослыть скрягой или ретроградом). И что самое важное - Альберто не угрожала конкуренция, поскольку доступ к исходному, сырьевому материалу был только у него. Чем плохо придумано?

Так, переступая через лужи, мы идем по грязи под темным небом и разговариваем. Разговариваем и идем. У меня в руках два пустых котелка, у Альберто полная menazka, но, как говорится, своя ноша не тянет. Подходим к лагерю: в очередной раз музыка, Mutzen ab перед постом СС, в очередной раз надпись над воротами "Arbeit macht frei", рапорт капо "Kommando 98, zweiundsechzig Haftlinge, Starke stimmt", сейчас раздастся "вольно"… но колонну не распускают, а гонят на площадь для перекличек. Неужели пересчет? Нет, другое. Площадь залита светом прожекторов, виден контур виселицы.

Проходит еще не меньше часа, пока, стуча деревянными подошвами о подмерзшую землю, не входят в лагерь последние колонны. Когда все наконец выстроились, оркестр стихает и грубый немецкий голос требует тишины. Над затихшей в одну секунду площадью разносится другой немецкий голос, он враждебно и долго звучит в злом холодном воздухе. В конце концов к ярко освещенной виселице подводят приговоренного.

Вся эта церемония, весь этот чудовищный ритуал нам уже знаком. С тех пор как я в лагере, мне пришлось присутствовать на тринадцати публичных казнях. Все тринадцать несчастных были приговорены к повешению за такие преступления, как кража на кухне, саботаж, попытка побега. Но сегодняшний случай - другой.

В прошлом месяце в Биркенау взорвали один из крематориев. Никто из нас не знает (и, скорее всего, никогда не узнает) подробностей, но очевидно, что это было делом рук Sonderkommando - специальной команды, обслуживающей газовые камеры и печи, которую содержат в строгой изоляции от остальных заключенных и периодически полностью уничтожают. Факт, однако, остается фактом: в Биркенау несколько сот человек, таких же беспомощных, изнуренных рабов, как и мы, нашли в себе силы протестовать и выразили переполнявшую их ненависть конкретным действием.

Человек, которому предстоит сегодня умереть на наших глазах, - один из них. Говорят, он участвовал в мятеже, доставал оружие, осуществлял связь с другими лагерями, в частности с нашим, где тоже планировалось поднять заключенных. Сегодня он умрет здесь, на площади, и до немцев никогда не дойдет, что для него эта смерть, к которой они его приговорили, смерть в одиночку, смерть по-человечески - не позор, а высокая честь.

Когда немец заканчивает свою никому не понятную речь, снова слышится тот первый грубый голос, он спрашивает, все ли понятно:

- Habt ihr verstanden?

Кто это говорит Jawohl? Все и никто. Словно наша проклятая покорность отделяется от нас и, материализовавшись, сама отвечает нашими голосами, которые сливаются в общий хор. И тут мы слышим крик приговоренного. Этот крик проникает сквозь завесу отупения и безразличия, стараясь пробиться к живой человеческой душе каждого из нас:

- Kameraden, ich bin der Letzte (товарищи, я последний)!

Назад Дальше