- L'annee prochaine a la maison! - кричит он мне и добавляет: - A la maison par la Cheminee! - Фелицио был в Биркенау.
И они продолжают петь, отстукивая ногами такт, пьянея от своих песен.
Когда мы наконец выходим через широкие лагерные ворота, солнце уже стоит высоко в чистом небе. На юге видны горы; на западе - неуместно мирная освенцимская колокольня (в таком месте - и вдруг колокольня!), кругом столбы ограждения. Над Буной в холодном воздухе висят дымы, хорошо различима череда невысоких, поросших хвойными лесами, холмов, при виде которых у нас сжимаются сердца, потому что все мы знаем, там - Биркенау, там закончилась жизнь наших женщин, скоро и мы отправимся туда в последний путь… но мы не любим смотреть в ту сторону.
Оглядываясь вокруг, мы впервые обнаруживаем, что и здесь растет трава - просто без солнца и зелень не зеленая.
Другое дело - Буна. Она безнадежно, по определению, так сказать, серая и безрадостная: горы железа, кучи цемента, грязь, дым - все это уже само по себе является отрицанием прекрасного. Здесь у домов и улиц буквенные и цифровые имена, как у нас, или нечеловеческие, враждебные. На территории Буны ни травинки, земля здесь пропитана ядовитой угольной жижей и соляркой; живые здесь только машины и рабы, причем первые живее вторых.
По размерам Буну можно сравнить с городом. Здесь работают, не считая начальства и немецкого технического персонала, сорок тысяч иностранцев, говорящих почти на двадцати языках. Все они живут в разных лагерях, расположенных по кольцу вокруг Буны: это лагерь английских военнопленных, лагерь украинских женщин, лагерь французских добровольцев и еще какие-то, мы их не знаем. Один наш лагерь (Judenlager, Vernichtungslager, КZ) поставляет десять тысяч рабочих - евреев из всех европейских стран. Мы - рабы из рабов, нами все командуют, имя нам - номер, он вытатуирован у нас на руке, пришит на груди.
Карбидная башня в центре Буны, такая высокая, что ее верхушка почти всегда закрыта облаками, - наше детище, это мы ее построили. Построили из материала, который называется кирпич, Ziegel, briques, tegula, cegli, kamenny, bricks, teglak, а сцементировали своей ненавистью. Ненавистью и разобщенностью, как Вавилонскую башню. Мы так и прозвали ее: Вавилонская башня, Babelturm, Bobelturm. Мы вложили в нее ненависть к нашим хозяевам с их безумной мечтой о величии, с их презрением к Богу и к людям - к нам, людям.
Мы все, и даже сами немцы, чувствовали, что, как и над башней из древней легенды, над этим, основанным на смешении языков, нагло, словно каменное богохульство, вознесшимся к небу сооружением тоже висит проклятье - не трансцендентное и божественное, а имманентное, историческое.
Позже это подтвердилось: с завода Буны, над которым немцы бились целых четыре года, где мы страдали и умирали тысячами, так и не вышло ни одного килограмма синтетического каучука.
Но сегодня в непросыхающих, подернутых радужной нефтяной пленкой лужах отражается голубое небо; обледеневшие за ночь трубы, балки и котлы оттаяли, с них капает ржавчина; над кучами вынутой из котлованов земли, над горами угля, над цементными плитами поднимается легкий пар.
Сегодня хороший день. Точно прозревшие слепцы, мы смотрим вокруг, смотрим друг на друга: ведь мы ни разу не видели своих товарищей при свете солнца! Кто - то улыбается. Если бы только не голод…
Такова уж человеческая природа, что разные страдания, испытываемые одновременно, не соединяются в нашем сознании в одно общее страдание, а прячутся друг за друга по закону перспективы: меньшие отступают на задний план, пропуская вперед большие. Благодаря этому человек в лагере имеет шанс выжить. В свободном же обществе, как нередко можно слышать, именно за это природное свойство его упрекают в вечном недовольстве. По существу, дело не столько в человеческой неспособности достичь ощущения полного благополучия, сколько в недостаточном понимании самого этого свойства, когда все многочисленные, выстроенные в иерархическом порядке причины недовольства вытесняются одной, самой из них существенной. Если же она исчезает или ослабевает, человек с горечью обнаруживает, что ее место сразу занимает другая причина, а то и целая цепь причин.
Поэтому, едва отступил холод, который мы всю зиму считали своим главным врагом, нас немедленно начал мучить голод, и, повторяя извечную ошибку, мы стали говорить: "Если бы только не голод!"
Но разве могли мы забыть о голоде? Сам лагерь - голод, мы - голод, ходячий голод.
На противоположной стороне дороги работает драга. Поднятый на тросе ковш разевает свою зубастую пасть, на мгновенье зависает над землей, словно раздумывая, затем вгрызается в мягкую глину и алчно захватывает ее, а кабина, сытно рыгнув, пукает пучком плотного белого дыма. Потом ковш снова поднимается, описывает в воздухе полукруг, извергает из себя то, что в нем было, и все начинается сначала.
Опершись на свои лопаты, мы завороженно смотрим. При каждом укусе ковша наши челюсти сжимаются, острые кадыки ходят под обвисшей кожей вверх и вниз. Мы не в силах оторваться от зрелища обедающей драги.
Зиги семнадцать лет, он голоднее нас всех, хотя и получает каждый вечер дополнительно немного супа от своего, небескорыстного, надо думать, покровителя. Зиги говорит о доме в Вене, о матери, но скоро сбивается на тему еды, начинает рассказывать про какой-то свадебный ужин и буквально со слезами на глазах вспоминает о третьей, недоеденной тарелке фасолевого супа. Все требуют, чтобы он замолчал, но не проходит и десяти минут, как Бела начинает описывать свою деревню в Венгрии, кукурузные поля, рецепт приготовления сладкой поленты - с хрустящей корочкой, салом и специями. Его ругают, осыпают проклятьями, но через десять минут третий открывает рот и начинает рассказывать….
Как слаба наша плоть! Хоть я понимаю, что нельзя давать волю голодной фантазии, повальный недуг не минует и меня: перед глазами - дымящиеся спагетти, которые мы - Ванда, Лучана, Франко и я, только что приготовили в Италии, в сортировочном лагере. Мы как раз начали есть (спагетти были желтые, неразваренные, такие вкусные!), когда пришло известие о нашей завтрашней отправке сюда, и мы, дураки, ненормальные, - не доели! Если бы мы знали! Ну ничего, зато в следующий раз… Глупости! Уж если в чем и можно быть уверенным на этом свете, так это в том, что ничего не повторяется дважды.
Фишер - из последнего транспорта. Он достает завернутый с венгерской аккуратностью кусок хлеба - половину своей утренней пайки. Уже давно замечено, что только Большие номера хранят свой хлеб в карманах; ни один старожил не в силах продержаться больше часа, чтобы не доесть пайку - всю, до последней крошки. На этот счет существует даже целый ряд оправдательных теорий: хлеб, съеденный в несколько заходов, полностью не усваивается; нервное напряжение, которое испытывает голодный человек, пытаясь сохранить свой хлеб нетронутым, очень ослабляет организм и вредит здоровью; черствея, хлеб теряет свои питательные качества, поэтому чем раньше его употребишь, тем больше от него пользы; Альберто говорит, что голод и хлеб в кармане - величины с противоположными знаками, которые при сложении автоматически взаимоуничтожаются, а потому не могут сосуществовать у одного индивида. И наконец, наиболее бесспорно звучит утверждение, что самый надежный сейф для хлеба - это желудок; оттуда его ни один вор, ни один вымогатель не достанет.
- Moi, on m'a jamais vole шоп pain! - хлопая себя по впалому животу, басит Давид. - Sacre veinard, va!
При этом он не сводит глаз с медленно и методично жующего "счастливчика" Фишера, у которого в десять утра еще осталась половина хлебной пайки.
Но сегодня не только из-за солнца радостный день: в полдень нас ждет самый настоящий сюрприз - кроме положенного обеденного рациона мы обнаруживаем в бараке замечательный пятидесятилитровый термос, из тех, в какие разливают суп на центральной кухне, почти полный. Темплер торжествующе смотрит на нас: этот термос "организовал" он.
Темплер - наш командный добытчик, или, выражаясь лагерным жаргоном, "организатор". У него особый нюх на супы для вольных, как у пчел на цветы. Наш капо - не самый плохой капо, он дает Темплеру полную свободу действий, и правильно делает: Темплер, точно ищейка, рыщет по следу и возвращается с радостным известием, что польские рабочие из метанолового цеха оставили в двух километрах отсюда сорок литров несъеденного супа, потому что у него, видите ли, прогорклый вкус, или что в тупике у центральной кухни стоит безнадзорный вагон с репой.
Сегодняшняя добыча Темплера - пятьдесят литров, а нас, включая капо и бригадира, - пятнадцать. Получается по три литра на душу. Один литр пойдет в добавок к обеденному рациону, два других мы оставляем на вторую половину дня: в порядке исключения каждому обещан пятиминутный перерыв для подзаправки.
О чем еще можно мечтать? И работа спорится лучше, когда знаешь, что в бараке тебя ждут два литра густого горячего супа. Капо обходит нас время от времени и спрашивает:
- Wer hat noch zu fressen (кто еще хочет пожрать)?
В этом слове нет ничего оскорбительного или издевательского. Когда мы, на ходу, одним духом, ожесточенно заглатываем обжигающий рот и горло суп - это называется fressen - есть (о животных), а не essen - есть (о людях, которые делают это благоговейно, сидя за столом). Fressen - точное слово, мы и между собой им пользуемся.
Мастер Ногалла на своем рабочем месте, но он закрывает глаза на наши отлучки с работы. У мастера Ногаллы тоже не слишком сытый вид, и, если бы не разница в положении, возможно, и он не отказался бы от литра дармового варева.
Наступает очередь Темплера. С общего согласия он имеет право на пять последних литров со дна. Темплер не только отличный "организатор", но еще и выдающийся пожиратель супа: ему нет равных еще и потому, что он умеет заставить себя заранее, когда намечается обильная еда, опорожнить кишечник, что способствует поразительной вместимости его желудка.
Своим талантом Темплер очень гордится, и все, даже мастер Ногалла, о нем наслышаны. Сопровождаемый со всех сторон комплиментами, благодетель Темплер направляется в уборную, закрывается там, очень быстро, весь сияя, выходит уже подготовленным и под всеобщий восторг шагает к бараку, чтобы насладиться плодами своего труда.
- Nu, Templer, hast du Platz genug fur die Suppe gemacht?
Заходит солнце, гудит сирена: Feierabend, конец работы. И поскольку все мы (по крайней мере, на ближайшие несколько часов) сыты, то и настроение у нас благодушное. Никто не ругается, капо не дерется, мы в состоянии даже думать о наших матерях и наших женах, чего обычно с нами не бывает. Несколько часов мы сможем чувствовать себя несчастными в том смысле, в каком это понимают свободные люди.
ПО ТУ СТОРОНУ ДОБРА И ЗЛА
У нас есть неискоренимая привычка видеть в каждом событии особый смысл или знак. Уже семьдесят дней прошло с последнего Waschetauschen - процедуры обмена белья, - и поползли настойчивые слухи, дескать, белья для обмена нет потому, что из-за приближения фронта немцы лишились возможности отправлять в Освенцим новые транспорты, а значит, скоро освобождение. Одновременно высказывалось и противоположное мнение, будто задержка с обменом - верный признак скорой ликвидации лагеря. Тем не менее обмен состоялся, причем лагерное начальство постаралось провести его, как всегда, внезапно и во всех бараках одновременно.
Нужно сказать, что в лагере острый дефицит материи, поэтому она в большой цене; единственный способ раздобыть тряпку для сморканья или портянку - это отрезать к моменту обмена кусок от своей рубашки. Если рубашка с длинными рукавами, у нее отрезаются рукава, если нет - приходится довольствоваться полоской с края подола или спарывать одну из многочисленных заплат. В любом случае нужно время, чтобы раздобыть иголку с ниткой и произвести операцию более или менее аккуратно, в противном случае в момент сдачи порча рубашки будет непременно обнаружена. Кучи рваного грязного белья отправляют сначала в лагерную швейную мастерскую, где его кое-как подлатывают, потом - в дезинфекцию для прожарки, после чего (не стирая!) повторно распределяют. С целью уберечь подлежащее сдаче белье от перечисленных выше ампутаций лагерное начальство и старается проводить обмены как можно неожиданнее.
Но обычно, несмотря на все предосторожности, чей-нибудь острый взгляд успевает проникнуть под брезент выезжающего из дезинфекции грузовика, и через пару минут весь лагерь уже знает: готовится Waschetausclien. А на этот раз прошел даже слух, что рубашки совсем новые, с прибывшего три дня назад транспорта из Венгрии.
Лагерь приходит в движение. Все обладатели незаконных вторых рубашек - украденных, "организованных" или приобретенных честным путем в обмен на хлеб для утепления, а то и для капиталовложения в какой-то удачный момент, устремляются на черный рынок, надеясь успеть с выгодой обменять свою запасную рубашку до того, как хлынет поток новых или известие о их поступлении бесповоротно не обесценит товар.
Черный рынок работает бесперебойно. Хотя любой обмен (как и любая собственность) под строгим запретом, хотя капо и блочные старосты устраивают время от времени налеты, обращающие в дружное бегство и продавцов, и покупателей, и зевак, тем не менее ежедневно, едва колонны заключенных вернутся с работы, в северо-восточном углу лагеря (само собой разумеется, это самый дальний от поста СС угол) начинает собираться народ: летом толкутся под открытым небом, зимой - в умывальне.
Здесь с горящими глазами, открытыми ртами бродят десятки изголодавшихся людей; звериный инстинкт гонит их на толкучку, где одно только зрелище купли-продажи возбуждает у них слюноотделение, заставляет урчать их пустые желудки. Чаще всего при себе у них жалкая половина утренней хлебной пайки, которую они с неимоверными усилиями сумели сберечь до вечера, лелея мечту совершить выгодное дельце, если повезет найти простака, который не в курсе текущих котировок. Некоторые, проявляя нечеловеческое терпение, приобретают за половину пайки литр супа, отходят в сторонку, старательно вылавливают со дна редкие кусочки картошки, оставшуюся жижу снова меняют на половину хлебной пайки, пайку меняют на суп, чтобы и его в свою очередь подвергнуть денатурации, и так пока не надоест или пока какой-нибудь пострадавший не поймает их с поличным и не выведет при всех на чистую воду. Те, кто приходят на рынок продать с себя единственную рубашку, - из той же категории. Они прекрасно знают, что их ждет: рано или поздно капо заметит, что под курткой у них ничего нет, и спросит, куда подевалась рубашка. Вопрос этот чисто риторический, абсолютно формальный, он нужен только для того, чтобы завести разговор. Капо ответят, рубашку, мол, украли в умывальне. Ответ не может восприниматься всерьез, он тоже предусмотрен правилами игры, ведь и дураку понятно, что из ста оставшихся без рубашек девяносто девять продали их сами от голода, хотя не могли не знать об ответственности за расхищение лагерной собственности. Капо изобьет их, выдаст другие рубашки, и рано или поздно все повторится сначала.
Свои постоянные места имеют на рынке профессиональные торговцы, первые из которых - греки; неподвижные и безмолвные, как сфинксы, они сидят на корточках, выставив перед собой котелки с густым супом, добытым благодаря работе на кухне, предприимчивости и национальной солидарности. Сейчас греков осталось очень мало, но они во многом определили лицо лагеря и внесли значительный вклад в создание интернационального жаргона, на котором объясняются заключенные. Все знают, что "caravana" - это котелок, а "lа comedera es buena" - суп хороший; воровство как собирательное понятие передается выражением "klepsi- klepsi", наверняка греческого происхождения. Эти немногие оставшиеся в живых евреи из Салоник, необыкновенно активные, владеющие двумя языками, испанским и греческим, наделены конкретной, земной, расчетливой мудростью, впитавшей в себя традиции всех средиземноморских цивилизаций. То, что эта мудрость проявляется в лагере в форме научно обоснованной системы воровства и захвата теплых мест, а также в способности держать монополию на черном рынке, не должно заслонять другого: отвращение к бессмысленной жестокости, потрясающая способность сохранять человеческое достоинство сделали греков самым крепким национальным сообществом лагеря, а в силу этого - и самым цивилизованным.
На черном рынке можно встретить тех, кто специализируется на воровстве продуктов: под куртками у них подозрительные вздутия. Если на суп держатся более или менее твердые цены (полпайки хлеба за литр), то котировки репы, моркови и картошки крайне неустойчивы и зависят, помимо многих иных факторов, от аппетитов той или иной смены складских дежурных.
Продается здесь и махорка. Махорка - это табачные отходы, сплошные щепки; расфасованная в пакеты по пятьдесят граммов, она официально отпускается в лагерном ларьке по талонам, которыми награждаются в Буне лучшие работники. Распределяются эти премиальные талоны нерегулярно, скудно и откровенно несправедливо, так что в конечном счете большая их часть, напрямую или путем махинаций, попадает в руки капо и придурков. Но, как бы там ни было, талоны на лагерном черном рынке имеют хождение денег, и их стоимость колеблется в строгом соответствии с классическими законами экономики.
Бывали моменты, когда на один премиальный талон можно было купить пайку хлеба, бывало, что и пайку с четвертью, даже пайку и одну треть. Был такой день, когда за него давали целых полторы пайки, но едва в ларьке начались перебои с махоркой, талон, лишившись обеспечения, упал в цене до четверти хлебной нормы. Случались и времена его стремительного роста, вызванные особыми обстоятельствами, в частности, например, сменой контингента женского блока, когда там появились крепкие молодые полячки. И поскольку Frauenblock можно было посетить за один премиальный талон (уголовникам и политическим, но не евреям, которые, впрочем, не страдали из-за этого ограничения), заинтересованные лица принялись их быстро и активно скупать, отчего они обесценились, но, правда, ненадолго.
Простые хефтлинги приобретают обычно махорку не для того, чтобы самим курить: она уходит за пределы лагеря, к работающим в Буне по найму гражданским. Наиболее типичная схема "комбинации" следующая: хефтлинг, сэкономив каким-то образом свою хлебную пайку, инвестирует ее в махорку; потом, соблюдая предосторожности, входит в контакт с вольнонаемным курильщиком, который приобретает у него товар за наличные, а именно за хлеб, причем порция хлеба больше пайки, первоначально ассигнованной на покупку махорки. Прибыль хефтлинг съедает, а паечную норму снова пускает в оборот.
Благодаря такого рода спекуляциям крепли экономические связи лагеря с внешним миром. Когда у жителей Кракова, например, вдруг начался табачный дефицит, сей факт, преодолев ограждения из колючей проволоки, изолировавшие нас от человеческого сообщества, немедленно отозвался в лагере решительным ростом цен на махорку и, соответственно, на премиальные талоны.