Из этого можно сделать вывод, что больше всех рискуем мы, новички и непривилегированные, когда нужда гонит нас к ведру: дежурные неожиданно выскакивают из своего угла, хватают тебя, записывают номер, выдают деревянные сабо и выгоняют с ведром на мороз. Полусонный, замерзший, ты тащишь в сортир это отвратительно теплое, задевающее голые икры ведро, а поскольку оно наполнено до самых краев, его содержимое при каждом движении расплескивается и неизбежно попадает тебе на ноги. По этой причине как ни омерзительна данная обязанность, но каждый из нас предпочитает, чтобы выполнить ее досталось ему самому, а не спящему с ним валетом соседу по нарам.
Так проходят наши ночи. Сон Тантала и сон, в котором мы пытаемся рассказать о наших страданиях, сплетаются с другими снами, населенными смутными образами: дневные муки - голод, побои, холод, физическая усталость, страх, униженность - превращаются ночью в череду невообразимых, бесформенных кошмаров, которые в обычной жизни мучают человека лишь при высокой температуре. Мы то и дело просыпаемся от этих кошмаров, содрогаясь всем телом, коченея от страха, а в ушах еще звучат злые окрики, грубые команды на чужом непонятном языке. Процессия, тянущаяся к ведру, и шлепанье босых ног по деревянному полу рождают в воображении образ другой, полной символического смысла процессии: это мы, серые и неотличимые друг от друга, маленькие, как муравьи, и большие, до звезд, тянемся плотной чередой по бескрайней равнине до самого горизонта, и несть нам числа. Это мы - то превращаемся в единую субстанцию, неспокойную массу, тонем и задыхаемся в ее липкой вязкости, то, с подступающей к горлу тошнотой, почти теряя сознание от головокружения, маршируем по кругу, у которого ни начала, ни конца. И так до тех пор, пока голод, холод или переполненный мочевой пузырь не направят наши сны по другому пути. Когда кошмар или физические страдания заставляют нас проснуться, мы тщетно пытаемся распутать чудовищный клубок, разъять его на отдельные составляющие и, защищая сон от их власти, отбросить за пределы памяти. Но едва наши глаза закрываются, мы ощущаем, как сознание, не способное к покою, вновь, помимо нашей воли, начинает работать: оно стучит и гудит, рождая призраков, рождая жуткие образы и безостановочно проецируя их серое расплывчатое изображение на экраны наших снов.
Но всю ночь, пока ты спишь, во время кошмара и когда пробуждаешься от него, тебя не оставляет ужасная мысль об утреннем подъеме; эта мысль настолько гнетущая, что мы, не имея часов, способны очень точно определять, сколько до него осталось. В зависимости от времени года час подъема меняется, но он всегда задолго до восхода солнца, и возвещает о нем долгим звоном лагерный колокол. По этому сигналу заканчивается ночная вахта, дежурные разминают ноги, потягиваются, зажигают в бараке свет и произносят свой ежедневный приговор: "Aufstehen!", а часто и по-польски: "Wstawac!"
Мало кого "Подъем!" будит. Это настолько горестный момент, что при его приближении даже самый крепкий сон улетучивается. Ночные дежурные знают это и потому никогда не произносят проклятую команду приказательным тоном, но всегда тихо и вкрадчиво, уверенные, что она не минует ничьих ушей, а будет услышана и выполнена.
"Wstawac!" - чужое слово камнем падает на дно каждой души, обманчивое ощущение тепла под одеялом, хрупкая броня сна - вся наша, пусть и мучительная, иллюзия ночного укрытия рушится; в одно мгновенье мы оказываемся безвозвратно, бесповоротно бодрствующими, чудовищно неприкрытыми и уязвимыми, выставленными на позор. Начинается день, обычный, как все дни, с холодом, голодом и физической усталостью, такой длинный, что, кажется, ему не будет конца, поэтому самое лучшее - сосредоточить все внимание и все помыслы на пайке серого хлеба, которая хоть и мала, но через час точно станет твоей, и целых пять минут, пока ты будешь ее жадно поедать, у тебя на нее будут законные права.
Команда "Wstawac!" поднимает бурю в бараке, он начинает ходить ходуном: все бешено суетятся, снуют туда-сюда, норовя одновременно заправить постель, натянуть на себя одежду и ни на секунду не выпустить из поля зрения вещи, чтобы их не украли. В воздухе поднимается плотное пыльное облако; самые проворные, орудуя в толпе локтями, пытаются первыми пробиться к сортиру и умывальне, пока туда не выстроилась очередь. Незамедлительно на сцене появляются подметальщики и с руганью выталкивают всех из барака.
Я тоже, заправив постель, одевшись, спускаюсь на пол и сую ноги в башмаки. Едва затянувшиеся за ночь раны открываются снова. Так начинается новый день.
РАБОТА
До Резника со мной спал поляк - скромный, тихий, никто даже не знал, как его зовут. На обеих ногах у него были незаживающие язвы, и по ночам от него пахло болезнью. К тому же у него был слабый мочевой пузырь, и он просыпался и будил меня раз восемь - десять за ночь.
Однажды вечером он отдал мне на сохранение свои рукавицы и отправился в санчасть. Я надеялся, что блочный регистратор не вспомнит, что я остался на своих нарах в одиночестве, однако через полчаса, уже после отбоя, нары затряслись, и ко мне залез длинный рыжий тип с номером французов из Дранси.
Делить койку с длинным напарником - настоящее несчастье: теряешь несколько часов сна; мне же постоянно попадались именно такие. Сам я маленький, а два больших вообще бы не смогли уместиться на одних нарах. Тут же, правда, выяснилось, что, несмотря на свои размеры, Резник вовсе не такой уж плохой напарник: чистый, немногословный, вежливый, не храпит, за ночь встал раза два-три, не больше, причем осторожно, стараясь меня не беспокоить. На утро сам предложил заправить постель и сделал это быстро и хорошо. Надо сказать, что заправка постели - очень сложная, противная и к тому же рискованная процедура: тех, кто плохо заправляет постель (schlechte Bettenbauer), беспрерывно наказывают. Поэтому, когда мы уже стояли на площади для перекличек, я обрадовался, узнав, что Резника включили в нашу команду.
По пути на работу, скользя в своих неуклюжих сабо по обледенелой дороге, мы перекинулись парой слов, и я узнал, что Резник из Польши, двадцать лет жил в Париже, хотя говорить по-французски так толком и не научился, ему тридцать лет, но, как и всем нам, дать ему можно от семнадцати до пятидесяти. Он рассказал мне свою историю, но сегодня я ее забыл, помню только, что это была ужасная, душераздирающая история, такая же, как все наши истории, сотни тысяч наших историй - разных и удивительно похожих в своей трагической закономерности. Вечерами мы по очереди их рассказываем. Они происходили в Норвегии, Италии, Алжире, на Украине, они просты и непонятны, как библейские истории. Но разве наши истории не библейские? Разве они не достойны новой Библии?
Когда мы приходим на стройку, нас направляют на Eisenrohreplatz - на площадку, куда складывают железные трубы, и начинается обычный утренний ритуал: капо проводит перекличку, сразу же берет на заметку новенького, обговаривает с вольным мастером работу на сегодня, потом вверяет нас бригадиру и отправляется спать в натопленную каптерку. Этот капо еще сносный, потому что он не еврей и не боится потерять свое место. Бригадир раздает железные рычаги - нам, а своим приятелям - домкраты. Происходит ежедневная утренняя потасовка: каждому хочется захватить рычаг полегче. Мне сегодня не везет: рычаг попался погнутый и тяжелый, не меньше пятнадцати кило; им одним-то орудовать - и то через полчаса до смерти устанешь.
После этого мы покидаем площадку и бредем, спотыкаясь, каждый со своим рычагом, по грязному снежному месиву. При ходьбе это месиво налипает на деревянные подошвы, идти на таких тяжелых бесформенных нашлепках трудно, но и избавиться от них невозможно; иногда вдруг с одной подошвы нашлепка сваливается сама собой, тогда начинаешь хромать, как будто у тебя ноги разные.
Сегодня нужно выгрузить из вагона гигантский чугунный цилиндр, который весит не одну тонну, по-моему, это труба от химического синтезатора. Для нас даже лучше, потому что чем больше груз, тем меньше сил мы тратим. Это происходит за счет правильного распределения сил и за счет использования специальных приспособлений. Но выгружать такие тяжести очень опасно: стоит на секунду отвлечься, ослабить внимание, и будешь раздавлен.
Мастер Ногалла, строгий, серьезный и молчаливый поляк, лично руководит операцией выгрузки цилиндра. Наконец цилиндр на земле, и мастер Ногалла говорит:
- Bohlen holen.
У нас падает сердце. Bohlen holen означает носить шпалы, чтобы выложить ими дорогу в жидкой грязи, а потом с помощью рычагов катить по этой дороге цилиндр до самого завода. Но шпалы вмерзли в землю, они весят по восемьдесят килограммов каждая, таскать их - непосильный труд. Только самые здоровые, работая вдвоем, смогут справиться с такой работой, да и то их хватит на пару часов, не больше. Для меня это просто пытка. Первая шпала чуть не продавила мне плечо, в ушах стучит, перед глазами круги; соображаю, что бы такое придумать, - со второй шпалой я не совладаю.
Надо попробовать напроситься в напарники к Резнику: он, похоже, работает на совесть, к тому же благодаря своему росту большую часть веса примет на себя. Хотя, скорее всего, он только посмеется надо мной и предпочтет мне какого-нибудь здоровяка вроде себя. Тогда я попрошусь в сортир, пробуду там как можно дольше, а потом где-нибудь спрячусь, чтобы меня не сразу нашли. Когда найдут - будут издеваться, бить, но все равно, лучше так, чем надрываться на этой работе.
К моему удивлению, Резник не только не отказывает мне, но самостоятельно, без моей помощи поднимает один конец шпалы и бережно кладет на мое правое плечо, потом поднимает второй конец, взваливает его себе на левое плечо, и мы идем.
Шпала в снегу и в глине, при каждом шаге она бьет меня по уху, а снег набивается под воротник. Пройдя пятьдесят шагов, я чувствую, что больше не могу, это выше человеческих сил. Колени подгибаются, спина болит так, будто ее сжимают тисками, я боюсь оступиться и упасть. Мои башмаки промокли, в них хлюпает грязь - хищная, всепроникающая польская грязь, которая ежедневно отравляет наше и без того ужасное существование.
Я до крови закусываю губу. Известно, что небольшая физическая боль помогает человеку мобилизовать резервные возможности организма. И всем капо это тоже известно. Среди них есть настоящие скоты, которые бьют нас просто из жестокости, но есть и такие, кто подгоняет ударами в моменты непосильного напряжения, почти с любовью, понукая и подбадривая, как возчики выбившихся из сил лошадей.
Доходим до цилиндра, опускаем шпалу на землю. Я стою, точно в столбняке, уставившись в одну точку, с открытым ртом, бессильно повисшими вдоль тела руками, полностью вымотанный, опустошенный, и жду толчка, который заставит меня очнуться и вновь взяться за работу, а пока стараюсь использовать каждую секунду ожидания, чтобы собрать по крупицам оставшиеся силы.
Так и не дождавшись толчка, я чувствую, как Резник трогает меня за локоть, и мы, стараясь идти помедленнее, возвращаемся к шпалам. Там уже топчутся остальные, они тоже всеми способами затягивают передышку.
- Allons, petit, attrape, - командует Резник, - давай, малыш, хватайся.
И хотя шпала сухая, а потому немного легче предыдущей, я после второй ходки направляюсь к бригадиру и прошусь в сортир.
Сортир наш довольно далеко, и в этом смысле нам повезло: на его посещение раз в день добавляется сверх положенного времени еще немного лишнего. В связи с тем что ходить туда в одиночку запрещено, с каждым посылают худосочного, непригодного к работе Вахсмана, который числится в команде сортирным провожатым, а по-немецки называется даже покрепче - Scheissbegleiter. Обязанность Вахсмана - предотвращать возможные побеги заключенных (смех, да и только!), а в действительности, следить, чтобы мы подолгу не прохлаждались.
Получив разрешение, я, сопровождаемый недомерком Вахсманом, отправляюсь в сортир, зачерпывая башмаками серую снежную грязь, перелезая через раскиданные повсюду железяки. Мы молчим, поскольку не владеем ни одним, общим для нас обоих, языком, но от других я знаю, что Вахсман - раввин, даже меламед, большой знаток Торы, слывший у себя в местечке в Галиции, целителем и чудотворцем. Я готов этому поверить, иначе как объяснить, что такой хрупкий, слабый, тихий человек за два года в лагере не умер и даже не заболел? В его взгляде - живой огонь, в словах - убежденность, когда вечерами он подолгу спорит на идише и иврите о непостижимых для меня тонкостях Талмуда с Менди, раввином нового толка.
Сортир - это оазис покоя. Он еще не достроен, немцы не успели разделить его деревянными перегородками на обязательные отсеки с надписями: "Nur fur Englander" - только для англичан, "Nur Гиг Polen" - только для поляков, "Nur Гиг ukrainische Frauen" - только для украинских женщин и т. д. и т. п., вплоть до последнего, самого дальнего отсека "Nur fur Haftlinge", поэтому здесь сидят бок о бок пожилой бородатый рабочий из России, о чем свидетельствует голубая повязка с надписью "OST" на его левой руке, мальчик-поляк с большими белыми буквами "Р" на спине и на груди и английский военнопленный, поразительно розовощекий и выбритый, в чистой, отутюженной форме цвета хаки, безукоризненный вид которой портят лишь две буквы на спине "KG" (Kriegsgefangener - военнопленный). Еще один стоит в дверях и, при виде каждого вольного, снимающего на ходу ремень, спрашивает с одинаковой терпеливой интонацией:
- Etes-vous fransais?
Возвращаясь на работу, я вижу грузовики с едой. Значит, уже десять, поворотный час, и полдень не за горами, можно начинать ждать обеда, черпая силы в этом ожидании.
Я делаю с Резником еще пару ходок. Каждый раз мы надеемся выискать шпалу полегче, даже перещупываем дальние штабели, но безрезультатно: все лучшие шпалы уже унесены, остались самые плохие: напитанные водой, заляпанные глиной, с металлическими креплениями для рельс.
Франц зовет Вахсмана идти за супом - значит, уже одиннадцать, утро, считай, прошло, а до вечера еще так далеко, что никто о нем пока и не думает. В одиннадцать тридцать Франц и Вахсман возвращаются с бачком, и им задают обычные каждодневные вопросы: из чего сегодня суп, какой консистенции, с верха или со дна котла. Я стараюсь удерживаться от подобных вопросов, но мой обостренный слух ловит ответы на вопросы других, мой нос втягивает принесенные ветром запахи кухни.
И наконец, как небесное знамение, как божественный знак, как непостижимое чудо, взрывает тишину звук полуденной серены, о котором молили наша усталость и наш общий голод. Мы сразу же привычно спешим к бараку со своими котелками, встаем в очередь, еле сдерживая звериную потребность поскорей наполнить желудки горячей бурдой, но никто не хочет первым протянуть котелок, потому что первому достается одна жижа. Капо, как всегда, глумится над нами, стыдит за прожорливость и следит, чтобы не слишком старательно помешивали содержимое бачка, поскольку то, что оседает на дно, по закону принадлежит ему. Но вот наступает блаженство, настоящее блаженство души и тела: мы согрели желудки горячим супом и млеем вокруг раскаленной гудящей печки. Курильщики бережными пальцами сворачивают тонкие сигареты, промокшая одежда дымится на наших телах от печного жара, распространяя вокруг запах овчарни и псины.
В такие моменты разговаривать не принято. Через минуту все спят, тесно прижавшись друг к другу; кто - то едва не валится вперед, но успевает вернуть спине прежнее положение. За прикрытыми веками с бешенной скоростью проносятся сны, и это тоже обычные сны, они каждый день нам снятся: мы у себя дома, моемся в великолепной горячей ванне; мы у себя дома, сидим за столом; мы у себя дома, рассказываем, как бесконечно тянется рабочий день, как ненасытен наш извечный голод, как короток этот сон измученных рабов.
Потом в недрах наших желудков, среди паров вялого пищеварения зарождается болезненный сгусток; он уплотняется, растет и, достигнув пределов сознания, отнимает у нас радость сна. Es wird bald ein Uhr sein - скоро час. Он, как быстротечный всепожирающий рак, убивает наш сон и заставляет нас сжиматься в тоскливом ожидании. Мы прислушиваемся к свисту ветра за окном, к хрусту снежного наста. Es wird schneil ein Uhr sein - уже почти час. Мы еще хватаемся за сны, стараемся удержать их, но все чувства обострены в ожидании сигнала: сейчас он раздастся, вот-вот…
Все. Удар по стеклу. Мастер Ногалла бросил в окно снежок, а теперь стоит под окном и показывает нам на циферблат своих часов. Капо поднимается, потягивается и говорит тихо, не сомневаясь, что будет услышан:
- Alles raus - все на выход.
О, если бы найти силы плакать! О, если бы найти силы побороться с ветром на равных, как прежде, когда ты еще не был бесчувственным червем!
Выходим, каждый берет свой рычаг. Резник прячет голову в плечи, натягивает шапку по самые уши, поднимает лицо к низкому серому небу, в котором вихрится безжалостный снег, и бурчит по-французски про собаку, которую в такую погоду хороший хозяин не выгонит на улицу:
- Si j'avey une chien, je ne le chasse pas dehors.
ХОРОШИЙ ДЕНЬ
Убежденность, что жизнь имеет цель, неискоренима: ею пронизаны все фибры человеческой души, она является основой бытия. Свободные люди называют эту цель по-разному, много рассуждают и спорят о ее природе, для нас же это совсем простой вопрос.
Здесь и сейчас наша цель - дотянуть до весны. Все остальное в настоящий момент нас не заботит. Сегодня это предел наших мечтаний; о том, что будет дальше, мы не задумываемся. Утром, когда на площади для перекличек мы бесконечно долго ждем своей очереди, чтобы отправиться на работу, и каждый порыв ветра пронизывает нас насквозь, проникает под одежду и вызывает дрожь в наших незащищенных телах, утром, когда еще темно и все вокруг серо и сами мы серы, все головы повернуты к востоку, мы вглядываемся в небо, надеясь уловить первые признаки окончания зимы, и каждый восход солнца сопровождается комментариями: сегодня оно взошло чуть раньше вчерашнего… сегодня оно немного теплее… месяца через два… уже через месяц холода отступят, у нас будет передышка, одним врагом меньше…
Появившееся сегодня над грязным горизонтом солнце впервые было живым и ясным. И пусть это все то же польское солнце, холодное, белое и далекое, пусть оно не греет, а едва пригревает, но как только его нижний край выплыл из дымки, по нашей бесцветной толпе прокатился восторженный ропот, а сам я, почувствовав проникающее через одежду тепло, понял, что значит поклоняться солнцу.
- Das Schlimmste ist voriiber, - говорит Циглер, расправляя свои острые плечи. - Худшее позади.
Рядом с нами группа греков - несгибаемых евреев из Салоник, воров и обманщиков, жестоких и сплоченных, вызывающих восхищение и ужас, стремящихся выжить любой ценой и беспощадных в борьбе за свою жизнь, тех самых греков, заправляющих на кухнях и в каптерках, которых даже немцы уважают, а поляки боятся. Они третий год здесь, никто лучше них не знает, что такое лагерь. Сейчас они встали в круг, положили руки на плечи друг другу и поют свои нескончаемые протяжные песни.
Один из них, Фелицио, знает меня.