Он должен сообщить еще две существенные детали, сказал Рудольф. Первая заключается в том, что он в приливе, может быть, несколько самонадеянной веры в благорасположенность властей уже принял приглашение. Гловач перебил его, заметив, что, если ему не изменяет память, это уже пятый случай такого "прилива" и что господину Хэтманну следовало бы наконец принять меры против подобной торопливости; при этом он что-то записал на бумаге. Тем временем Рудольф продолжал: второе обстоятельство еще больше осложняет ситуацию. Дело в том, что он решил ехать в Америку лишь в том случае, если ему будет позволено взять с собой свою незаконную жену (это выражение он употребил скрепя сердце, потому что не хотел использовать слово "подруга", которое, по его мнению, уменьшило бы шансы Луизы на поездку). Насладившись выражением удивления на лице руководителя отдела - на этот раз искреннего удивления, - он прибавил, что ему стоило немалых усилий уговорить ее поехать вместе с ним. Он пребывал в невозмутимо-веселом расположении духа.
Гловач отложил карандаш в сторону: делать дальнейшие записи больше не имело смысла при всей его готовности помочь. Он еще раз пробежал глазами письмо из Америки - все было так, как он и предполагал: ни слова о приглашении на двоих. Кроме того, сказал он, Рудольф даже не состоит с этой дамой в законном браке, что могло бы, на худой конец, если не оправдать его требование, то хотя бы вызвать к нему определенное сочувствие. Но Рудольфа, который, конечно, ожидал подобной реакции, это ничуть не смутило. Он заметил, что до сих пор всегда считал вопрос, на ком ему жениться, а на ком нет, делом сугубо личного характера, не имеющим никакого отношения к получению заграничной визы. Кроме того, он полагал, что обращается в Министерство культуры, а не в министерство морали.
К такой дискуссии Гловач был явно не готов, во всяком случае, он уклонился от нее. Правда, он раздраженно пробормотал, что культура и мораль вовсе не обязательно должны исключать друг друга, но потом все же вновь взял карандаш и записал причудливые пожелания Рудольфа. Рудольф невозмутимо продиктовал ему фамилию и дату рождения Луизы, хотя тот совсем не просил его об этом.
Дома он рассказал о беседе с Гловачем как о веселом приключении, но Луиза заявила, что он напрасно так веселится, на его месте она бы не стала радоваться, лишив себя поездки в Америку. Конечно, это было бы великолепно, если бы ей тоже дали визу, но все ведь кончится тем, что они оба никуда не поедут и рано или поздно он начнет считать ее своими кандалами. Рудольф обнял ее и сказал, что он уже начал это делать, и не поддавался ее пессимизму. Ночью он шепотом признался ей, что затеял всю эту историю не из самоотверженной любви к ближнему, а из эгоизма: он просто не может представить себе путешествие, которое было бы настолько заманчивым, что он согласился бы провести без нее целый месяц, а то и больше. Подобные признания давались ему нелегко.
Он оказался прав: через пару недель пришло короткое официальное письмо от Гловача с двумя анкетами-заявлениями для получения визы. Гловач писал, что Рудольфу и его спутнице надлежит заполнить анкеты и отослать их ему вместе с фотографиями. И сколько бы теперь Луиза ни качала головой со скептической усмешкой, Рудольф знал: это победа - выдача анкеты-заявления практически всегда означала положительный ответ. Теперь-то она наконец уже могла бы радоваться, но она ходила как в воду опущенная, с таким видом, как будто теперь, наоборот, стало еще более очевидным, что ничего из этого не выйдет. Он считал это своеобразным суеверием, наивной попыткой подкупить судьбу, боязнью все испортить преждевременной радостью.
Она долго тянула с заполнением анкеты. Рудольф уже несколько раз поторапливал ее, он хотел наконец отослать бумаги, но все напрасно. Когда он спросил ее, была ли она хотя бы в фотоателье, и она отрицательно покачала головой, он почувствовал, что тут что-то не так. Поскольку он не мог себе представить, что нормальный человек добровольно может отказаться от такой поездки - в Нью-Йорк, к Ниагарскому водопаду, в Калифорнию, - его охватил страх. Неужели их роман подошел к концу?
Объяснение, которое он в конце концов от нее услышал, привело его в ярость. Она была совершенно уверена, сказала Луиза, что ей не дадут визу, поэтому решила не поднимать одну тему, которая теперь стала камнем преткновения. Эта тема - Генриетта. Ехать без нее в Америку совершенно невозможно - не для него, а для нее, Луизы. Он недавно говорил ей, что ни одна поездка не стоит того, чтобы он на целый месяц расстался с ней. То же самое она может сказать о себе и о своей дочери. Конечно, найти кого-нибудь, у кого можно было бы оставить Генриетту на время поездки, не проблема, но она боится вреда, который может быть нанесен ребенку такой длительной разлукой. Она еще не понимает, что это значит - "мы вернемся через месяц". Для ребенка ее возраста это целая вечность, для него это все равно что расстаться навсегда. Уехать на целый месяц - значит практически бросить ее, а это жуткая травма как для ребенка, так и для матери. Все это, конечно, звучит слишком драматично, поэтому она так долго и не решалась заговорить с ним. А так как она не может требовать от него, чтобы он попросил визу еще и для Генриетты - тем более что это уж точно безнадежное дело, - то лучше всего ему поехать одному. И никакими угрызениями совести ему мучаться не надо: когда он вернется, она с сияющим взором встретит его в аэропорту (обещает!), а дома его будет ждать праздничный пирог и тепло семейного очага.
Я не хотел в это верить. Я и без нее понимал, что Себастьян не запрыгает от восторга, если его мать уедет со мной в Америку (он кривил рот, даже когда мы не брали его с собой, отправляясь за покупками в супермаркет), но то, что эта поездка в его глазах равносильна разлуке навсегда, было чистой воды фантазией. Поверить в то, что этот умный, одаренный мальчишка не знает, что такое месяц?.. Ему было четыре с половиной года, мы играли с ним в шашки, мы играли в memory; из десяти партий я с грехом пополам выигрывал четыре или пять. В карты он так дурил детей вдвое старше себя, что те чуть не лопались от злости; числами он жонглировал не хуже, чем Растелли своими мячиками, - и вдруг такие страхи!
Я в тот же день послал американцам письмо с отказом. Я позвонил Гловачу, извинился и сказал, что вопрос о поездке, к сожалению, снимается с повестки дня по семейным обстоятельствам. Наверное, я не поехал в Америку, чтобы показать Аманде, как сильно она меня подвела, - по-детски наивная и глупая месть. Но меня разозлило не столько ее решение (в конце концов, это законное право каждой матери доходить в своей материнской любви до абсурда), сколько это ее деликатничанье и занудство. Если бы она поделилась со мной своими сомнениями сразу же, как только я получил приглашение (ну пусть через три дня - сомнения есть сомнения, они требуют времени на размышление), мы бы еще могли поспорить о тонкостях детской психологи, сейчас это уже не имело смысла. Сейчас граница между заботой о правах Себастьяна и пренебрежением моими правами была вероломно нарушена.
Аманда мучилась угрызениями совести и не прекращала свои попытки примирения даже после моей трехдневной скорбной отрешенности. На третью ночь она прибегла к безотказному средству: она уселась верхом мне на грудь перед газетой, которую я читал. Конечно, она добилась своего, но я упрямо заявил, что к примирению это не имеет никакого отношения, это всего лишь секс. Только узнав о моем письме в Америку и о звонке в министерство, она вновь помрачнела. Я сделал это специально для того, чтобы предстать перед ней ее жертвой, сказала она раздраженно, но она не чувствует себя виноватой настолько, насколько мне бы этого хотелось; при этом она махнула рукой, словно желая сказать: "Все. Точка". Глядя на нее, можно было подумать, что она даже радовалась перспективе моего отъезда в предвкушении целого месяца свободы от меня.
Рудольфу возмущение Луизы его отказом от поездки показалось слишком преувеличенным, у нее не было такой привычки - продлевать ссоры. Только этого мне еще не хватало - чтобы она все переложила с больной головы на здоровую и теперь уступила мне свою очередь восстанавливать мир. Если он кого-то и наказал, не поехав в Америку, то только самого себя. Ему вдруг пришло в голову, что Луиза, может быть, уже и сама не знала причины своего дурного настроения, что она просто расклеилась. Он сказал ей об этом и предложил хоть немного контролировать себя и не превращаться ни с того ни с сего в одного из этих мрачных нытиков, которых и без нее хватает. Спасибо, ответила она язвительно, это очень своевременный совет, она обязательно подумает на эту тему. И все осталось по-прежнему. Но Рудольф решил не сдаваться.
И вдруг у него родилось подозрение настолько неприятное, что хотелось выплюнуть его и поскорее о нем забыть: возможно, Луиза хотела воспользоваться поездкой в Америку, чтобы остаться на Западе! Он, правда, вспомнил и ее слова о том, что просить визу еще и для Генриетты - дело совсем безнадежное, но втайне она могла надеяться на то, что он все же попытается сделать это и что произойдет еще одно чудо, как это уже случилось с ней самой. Эта версия вполне объясняла ее разочарование. Он принялся "прочесывать" прошлое в поисках фактов, подтверждающих его предположение. Что ее здесь держало? Что ее могло привлекать на Западе? Были ли какие-нибудь свидетельства ее желания уехать - какие-нибудь красноречивые вздохи, какие-нибудь двусмысленные замечания, которые могли бы вызвать у него это подозрение раньше? Он не находил ничего, кроме того, что при желании мог бы обосновать любой желаемый результат, и, конечно, ему было бы в тысячу раз милее убедиться в том, что он ошибся в своем предположении. Ей ничто не мешало заговорить с ним об этом, успокаивал он себя, ведь она прекрасно знает, что он тоже не задыхается от избытка любви к этой стране; можно было бы спокойно обсудить возможность или невозможность эмиграции (которая ни в ее, ни в его глазах не была бы бегством) - разве это не было фактом, снимающим с Луизы подозрение? Полную ясность в данный вопрос могла внести только сама Луиза (если, конечно, скажет правду), но он не решался спросить ее: он не мог не видеть оскорбления, которое заключал в себе этот вопрос. Поэтому через несколько дней он успокоился - тем более что и Луиза не собиралась дуться на него до старости - и остановился на том, что, скорее всего, она действительно просто хотела отдохнуть от него пару недель. Поводом для веселья такой вывод, конечно, назвать трудно, но и оснований для отчаяния он тоже не видел.
Рудольф не был ревнив, да и их уединенный образ жизни не давал ему повода для ревности. (С двумя его предыдущими женами дело обстояло иначе: ему пришлось выдержать с ними не одно суровое испытание.) После того как сорвалась поездка в Америку, он впервые осознал изолированность и монотонность их бытия, а заодно и то, что он так легко мирился с этим благодаря увлеченности своей работой. А полезно ли это событийное голодание для такой молодой женщины, как Луиза, - тут его одолели сомнения. Казалось, общение с людьми и развлечения для нее не имели особого значения, но что, если отказ от всего этого для нее - жертва, которая с каждым годом будет угнетать ее все больше? То, что она чаще всего отклоняла предложения Рудольфа пригласить кого-нибудь или самим сходить в гости, совсем необязательно должно было означать, что она не любит общество и веселые компании; может, ей просто не нравились его знакомые и друзья, большинство которых были старше ее. А они ей, скорее всего, действительно не нравились. Рудольф помнил ее комментарии по поводу тех немногих вечеров, на которые ему удавалось ее затащить: "сопротивленческая тусовка", "обязательная программа по злопыхательству", "геройство на словах", "диссидентское шушуканье". (Аманда, конечно, узнает свои собственные слова.)
В качестве компенсации за несостоявшуюся поездку в Америку они провели пару недель в крытой камышом хижине на Балтийском море, в которой было слышно, как пищат по углам мыши. Рудольфу не стоило большого труда ее снять: так как он платил западногерманскими марками или западногерманскими товарами, хозяева, рабочий верфи и его жена, предпочитали его другим претендентам. Луиза в тот год была там в первый раз, Рудольф - по меньшей мере в пятый, но ее это не смущало. Она не рассердилась, даже когда хозяйский ребенок показал им плюшевого верблюда, подаренного предыдущей женой Рудольфа; она только улыбнулась Рудольфу, которому стало не по себе, словно говоря: не переживай, ты же не виноват.
Чтобы искупаться в море, им каждый раз приходилось несколько минут ехать на машине, хотя перед самым домом был замечательный пляж. Но там купались голыми, а Луиза на это ни за что не соглашалась. Когда Рудольф сказал, что это первый признак жеманства, который он обнаружил в ее поведении, она спросила: какое отношение к жеманству имеет душевный дискомфорт при виде потных животов, жирных задниц и выставленных на всеобщее обозрение гениталий? Не говоря уже о липких, похотливых взглядах. (Я часто восхищался ее виртуозной язвительностью, даже тогда, когда она была направлена на меня. Я по собственному опыту знаю, как трудно адекватно выразить ту или иную отрицательную эмоцию, не проявив при этом определенную неуклюжесть; Аманда владела этим искусством гораздо лучше, чем я. Я думаю, что она приобрела это умение в замужестве и постепенно довела его до совершенства постоянным упражнением; теперь эта способность напоминала армию, которая после заключения мира никак не привыкнет к тому, что война уже кончилась, и по-прежнему рвется в бой.) Генриетта же, если погода позволяла, играла и плескалась на нудистском пляже рядом с домом. Когда Луиза изъявляла желание ехать купаться, Рудольфу приходилось идти за ней, и дело редко обходилось без крика и плача: Генриетте не нравились дети на другом пляже, они ей казались занудами - там она тоже бегала голой; к тому же ее раздражала езда в раскаленной машине. Но Луиза оставалась непреклонной.
На пляже - в песчаной чаше с насыпью по краям для защиты от ветра - было жарко, как на кухне многонаселенной квартиры. Луиза была средоточием, верховным главнокомандующим: если она расстилала скатерть, ставила на нее корзину с едой и хлопала в ладоши - значит, пора было обедать; но ни секундой раньше! Или если она заявляла, что на завтра надо придумать какое-нибудь другое занятие, чтобы не обгореть, возражать было бесполезно. В последнее время она явно стала более решительной и энергичной; казалось, ей вдруг понравилась роль, которую она отвергала до этой поездки. Рудольф даже подумал, не превращается ли она постепенно в домашнюю хозяйку. Эта мысль была ему неприятна, но в то же время он чувствовал себя счастливым человеком. Он лежал на песке, положив голову Луизе на живот, он слышал бульканье у нее в желудке, ощущал каждый ее вздох, он наконец-то нашел мгновение, которое хотел бы удержать подольше.
По его мнению, радостей, которые сами постоянно падают тебе в руки, не существует. И он стал задумываться над тем, как сохранить воцарившуюся между ними гармонию. Его вдруг потянуло на патетические признания, но он боялся громких слов, зная, что Луиза восприняла бы их как лишний повод для иронии. Однажды он сказал ей в связи с каким-то очередным решением правительства, что у него оно вызвало приступ священного гнева. Она ответила, что службе контроля над волеизъявлением народа священный гнев гораздо милее открытого. Она не замечала заключавшейся в ее словах несправедливости по отношению к нему (к нему, который с таким усердием избегал любых компромиссов с государством); она с присущим молодым людям максимализмом яростно обрушивалась на любое проявление пафоса, будь то пустая фраза или искренние чувства. Лепет о счастье и блаженстве приемлем лишь для единомышленников, в остальных случаях признание не сулит ничего, кроме насмешек, рассудил Рудольф.
Вечером накануне отъезда, в приятном сознании того, что он весь отпуск испытывал только радость, причем без каких бы то ни было усилий со своей стороны, он затеял "принципиальный" разговор. Он начал с расхожей фразы о том, что давно уже собирался поговорить с ней (что было неправдой, так как ему это пришло в голову в последний момент и он опасался, что все-таки зря полез к ней с этим разговором), - обыкновенный трюк, чтобы вызвать внимание собеседника. Во время отпуска, начал он, в гуще курортников, которые, казалось, все друг друга знают, он спрашивал себя, не принуждает ли он ее к какому-то усеченному образу жизни. Хотя вроде бы и трудно сказать, в чем выражается это принуждение, все же нельзя закрывать глаза на то, что, кроме него, Генриетты и ее подруги Лили, представляющей собой серьезное испытание для нервной системы, она практически ни с кем не общается. Это же ненормально, и раньше, до него, это наверняка было иначе. Даже если причина ее изолированности - не принуждение, а добровольный отказ от общения, возникает вопрос: не слишком ли она молода для разочарования в людях и самоизоляции? Рано или поздно она упрекнет его в том, что это он сузил ее горизонт, надел ей на глаза шоры, отрезав от остального мира. А ему бы этого очень не хотелось.
Луиза спросила: "Что ты, собственно, хочешь сказать?" Например, продолжал он, у нее еще не было даже повода обратить внимание на то, что он не ревнивец, что он уважает ее право на определенную свободу, которой она, кстати сказать, не спешит воспользоваться. Ему вдруг стало как-то неуютно от своих собственных речей, потому что он и в самом деле не знал толком, к чему он клонит. Он все больше удалялся от своего первоначального намерения обнаружить свои высокие чувства к ней, во всяком случае намекнуть на них, и от этого его напряжение росло.
Она спросила: он что же, предлагает ей завести для разнообразия роман с другим мужчиной? Рудольф скривился, но в то же время понял, что из его слов вполне можно было сделать и такой вывод. (Морской ветер тихо свистел в окна хижины, в комнате было все необходимое для классического прощального вечера - поленья, настоящий камин, пунш, прощальный дар хозяйки, двое влюбленных, - а он, вместо того чтобы пользоваться всем этим, затеял ненужный диспут.) Он ответил, что она правильно его поняла, именно это он и хотел предложить.