Такие, надо сказать, между ними гады и язвы иногда попадаются, что даже стыдно об них писать на бумаге. Об них надо писать на чем-нибудь другом, на песке, например, чтобы набежавшая морская волна уносила написанное в море, растворяя в свой пучине, а от них чтобы оставалась на песке гладкая поверхность.
Конечно, это плохо характеризует меня как бойца, что мне стыдно заклеймлять их на бумаге, - ведь именно эти
люди, которые, войдя к нам на производство, чего-то там требуют, о чем-то там кричат или шепчут - ведь именно они зачастую сеют в коллективе, сработавшемся до точности часового механизма, раздор, неурядицы, сплетни и, свары.
Я вот раз прихожу на производство и хочу идти на второй этаж. А на второй этаж у нас ведет замечательная деревянная лестница.
Хочу идти, а со второго этажа слышится женский задушевный свистящий шепот:
- Это - сволочь. Он приходит, когда захочет, а уходит сразу после обеда.
Я остолбенел - неужели, думаю, это говорится о ком-либо из моих будущих друзей из высшего общества? Ведь это же черт знает на что похоже тогда.
Я остолбенел, а тут заскрипели, заиграли ступени, и величественной походкой спускалась вниз какая-то дама, показывая необычайной красоты ноги и края кружевных панталон.
Кто она, эта дама? Я не знаю этого, и не узнаю никогда, и знать не хочу. Ей, может, и не нужно раков с пивом, а нужно конфету "Ласточка", но разве я могу дать ей "Ласточку", если она разводит сплетню, называет сволочью и тем самым рушит коллектив?
Нет и никогда. Да будь хоть кто угодно, хоть добрый-раздобрый, а "Ласточку" я ей не отдам, и я думаю, что вы на своем месте согласитесь со мной, а на моем поступили бы точно так же, как и я, то есть не стали бы приглашать ее на свое рабочее место, то есть за стол, и не стали бы ей предлагать различные сладости в виде конфеты "Ласточка"..."
2
Все вышесказанное - душевные излияния Фетисова, человека, не попавшего в высшее общество.
Он много врет, Фетисов. Врет он все. Он про себя все всегда врет, когда говорит. Он - тихий? Да-да. Теперь он
тихий, теперь он, разумеется, тихий, тише даже многих, потому что помер. Вот он, например, говорит, что он, Фетисов дядя Вася, давно уже, дескать, закончил институт. А ведь неправда это. Это - ложь. Никакого института он не кончал, кончал техникум, причем геологоразведочный. Я не хочу вдаваться в подробности, но все то, что говорит Фетисов про свое высшее образование, это - ложь, а то, что говорю я, это - правда. Верьте мне...
Или про электроосвещение квартиры Фетисова.
Всем соседям прекрасно известно, что он пользуется отматывателем электроосвещения, отчего у него и свет тухнет. Ему ребята на телевизорном заводе сделали прибор, который в час скручивает на 30 копеек. Он, может, забыл, как у него через этот прибор провода загорелись, а он метался и боялся пожарника вызвать, чтобы не оштрафовали.
А уж про прогулы, про сладости "Ласточка", про пиво и водку, про раков я даже молчу, потому что что тут еще сказать, когда и так все ясно.
Замечу все же еще раз, что мир вокруг полон простых людей. Простые люди сложны, непонятны, таинственны и загадочны.
Я вам точно говорю, истинно говорю вам - все достижения науки и техники лишний раз доказывают, что прогресс касается только машин и механизмов. Человек же, каков он был, таким он, голубчик, и остался. Он и не хорош. Но он и не плох. Он - человек, и все тут.
Возьмем, к примеру, Фетисова. А впрочем, куда уж его теперь брать, это неудобно даже как-то говорить: "Возьмем-де Фетисова", когда он помер. Он кем-то уже, наверное, взят. Он теперь в другом мире, если другой мир есть, он теперь - кто его знает, кто он или что он сейчас есть. Он - мертвый.
Он - Василий Константиныч Фетисов - помер при довольно странных обстоятельствах, если учесть, что он всю жизнь чурался начальства и устраивал против него акты. А под конец устал и хотел поехать в высшее общество, но не был допущен туда совокупностью не зависящих ни от кого обстоятельств, отчего и помер.
Человек он был действительно простой, проще некуда, и хороший и добрый и, может быть, и вежливый - как для кого.
Сам же я, в свою очередь, очень плохо разбираюсь в окружающей обстановке и часто не могу понять, что к чему.
И не в силах осмыслить произошедшее, не в силах дать ему правильное литературное истолкование, вывод, что ли, какой, я ограничусь тем, что слабыми смазанными штрихами нарисую - что, где, когда и как, а почему и отчего - это уже не моего ума понимание.
И еще раз скажу - истинно - он и не хорош, он и не плох. Он - человек, вот и все тут. Он был действительно прост и действительно добр, иногда - вежлив. Как для кого.
Да и услышь сейчас дядя Вася Фетисов про себя такие замечательные слова, он бы, несомненно, заплакал и сквозь слезы попросил бы у меня три рубля, и ведь точно получил бы их, потому что я, вспомнив о Вечности и о Смерти, покрылся бы, в свою очередь, весь слезами и дрожащими руками передал зелененькую в его рабочие руки.
Спи, дорогой дядя Вася. Я тебя сейчас всего опишу, а также расскажу, как ты умер.
Не сердись, что я под конец своего авторского вмешательства стал звать тебя развязно на "ты" и говорю о тебе вроде бы как-то неуважительно. Знай: перед лицом смерти все равны - это раз, а во-вторых - с тобой все ясно, потому что ты умер, а вот что будет со мной - это пока неясно, потому что мне еще жизнь жить.
3
Обличье Фетисов всегда имел самое порядочное, но одеждой раньше походил на военного дезертира со всех фронтов эпохи: яловые сапоги, синие с красным кантом галифе, серая полутряпичная шапка без кокарды и зеленая куртка, из-под которой выглядывают помятый лацкан коричневого пиджака и волосатая грудь, - вот он весь.
С ним всегда происходило достаточное количество нелепых, неприятных и поучительных историй.
Но все они не идут ни в какое сравнение с историей предсмертной, с историей о том, как тяга к искусству довела Фетисова до печального исхода, да перед этим еще Фетисов опоздал в высшее общество, куда давно хотел войти.
То есть общество было, конечно, не то чтобы наивысшее, но все-таки высшее и состояло из приличных людей, с которыми Фетисов давным-давно мечтал установить дружеские отношения.
Вот. А к тому времени, кстати, Фетисов нежданно-негаданно получил вдруг довольно большую для его масштабов премию - 128 рублей, и из них он еще 2 рубля отдал на профсоюз и рубль старушке из планового отдела, которой собирали на подарок по случаю ее ухода на пенсию.
Нежданно-негаданно потому, что хотя Фетисов и знал и надеялся на премию за квартал, но он еще знал или казалось ему, что что-то он в бухгалтерии еще должен, какую-то крупную сумму, и эту сумму у него из премии вычтут, так что она полностью премию покроет и премии ему, Фетисову, не видать.
Но - обошлось. Аи, не ожечься бы Фетисову!
Вот он уже покупает себе венгерский костюм фирмы "Модекс", с жилеткой, вот он уж и в новых ботинках фабрики "Цебо" и в новых носках и в рубашке, и едет Фетисов в высшее общество, и остается от старого Фетисова только что? Только зеленая куртка и тряпичная серая шапка без кокарды, а так - совсем новый человек едет в высшее общество, держа у горла нечто, завернутое в бумагу, - подарок, потому что в высшем обществе сегодня именины.
В хронически воспаленном мозгу Фетисова мелькали картины его сегодняшней будущей жизни в высшем обществе.
Вот он, сидя за столом, скатерть накрахмалена, тянется вилкой к коробочке подцепить шпротинку, вот он заводит с замдиректора Минеевым разговор о размороженных трубах отопления в их ведомственном жилом доме и о взаимоотношениях Объединенной Арабской Республики с государством Израиль.
Вот он встал, и все замолчали, а он постучал вилочкой по графину и сказал. Вот он... Вот он едет в троллейбусе в высшее общество.
И пора было ему выходить, чтобы вовремя попасть в высшее общество, потому что он и так уже из приличия немного опоздал.
А передняя дверь, в которую по закону полагается выходить проезжающим в троллейбусах, как раз как назло не открывается.
Грустящий уже Фетисов вежливо постучал водителю в небьющееся стекло, а водитель, который оказался женщиной, водительшей, отвечает в таком роде, что, дескать, она-то здесь при чем, коли дверь сама по себе не открывается из-за собственной неисправности?
Со словами "Что же мне тогда делать", бормоча такие глупые слова, Фетисов направился к заднему выходу, но в это время троллейбус мягко и плавно и быстро тронулся и пошел дальше по начинающим темнеть улицам, потому что и водителю и кондуктору и спешащим пассажирам не понравился Фетисов и его суета, и его неумение быстро выйти в какую-либо из двух троллейбусных дверей.
Озлобленный Фетисов неожиданно громко по-хулигански крикнул:
- Ты куда? А ну останови, сука!
И попал в милицию, потому что спешащие пассажиры, которым не надо было выходить, ужасно возмутились таким его нетактичным и невыдержанным поведением и троллейбус остановили около милиции, а какие-то два товарища, оставив свои срочные дела, не поленились пойти, чтобы вместе с водителем и кондуктором подписать акт о фетисовском хулиганстве.
Продержали Фетисова в отделении не очень долго, но ровно столько, что опоздание в высшее общество окончательно превратилось в неявку Фетисова на день рождения в высшее общество.
Потому что Фетисов, собираясь в высшее общество, все свои расчеты основывал на том, что он сразу же выпьет много водки и тогда заговорит со всеми, всем все расскажет, объяснит и его все полюбят и примут за своего в высшем обществе.
Он, конечно, к примеру, мог бы и сейчас еще в высшее общество пойти, но тут было слишком много рискованных вариантов. Во-первых, водки могло не остаться, а во-вторых, водка могла остаться, но накачавшееся высшее общество еще неизвестно как встретило бы трезвого Фетисова, находящегося на гораздо более низком энергетическом уровне, тем более что и зван-то Фетисов был не особенно, а так как-то, случайно, по случаю.
Но он все-таки дошел до того дома и увидел окна квартиры - все такие желтые, уютные, с тенями людей за шторками, и услышал музыку и крик: "Ну, еще, ну, еще... где еще?"
Он даже несколько взыграл духом и хотел все же зайти, несмотря на позднее послеполуночное время, но тут из широкой форточки высунулась какая-то пьяная голова и стала блевать на улицу.
Оробевший Фетисов попятился и завороженный глядел, как жидкость, извергаемая из головы, не шлепается на тротуар, а остается чудесно на стене, распространяясь в виде ореола.
Он тогда сразу же ушел домой, а подарок по дороге продал, потому что подарок был гастрономический, кулек содержал в себе "Столичную", "Советское шампанское", "Скумбрию камчатскую натуральную", шоколад "Аленка" и немного конфет - до того твердых, что они звенели стукаясь.
Купили же подарок некие молодые люди с прическами "Битл" и в расклешенных брюках с цепями, желавшие выпить, но, к их сожалению, опоздавшие в места общественной распродажи спиртных напитков по причине позднего времени.
Дома Фетисов лег, не снимая ботинок, на двуспальную кровать, на которой он спал один после ухода жены с негодяем, и заснул.
И снился ему такой сон.
Будто бы он, Василий Фетисов, 1929 года рождения, беспартийный, но ежедневно читающий все газеты, очень полюбился высшему обществу. Из-за того, что стал большим спецом в области настенного искусства - живописи. Стал таким другом, стал таким спецом и авторитетом, что к его мнению в вопросах искусства прислушивается все высшее общество.
А так как оно всегда связано с каким-либо художником, то однажды Фетисова повезли, повели Фетисова смотреть одну картину одного художника - друга высшего общества.
Пришел на выставку человек.
Висит перед ним картина.
И увидел человек картину, осмотрелся.
- Это же, это идеологическая диверсия, - в каком-то
забытьи, все больше бледнея, шептал он.
Потом он упал, и его увезли туда, где он, не приходя в сознание, скончался.
И никто так и не узнал никогда, что же нехорошего и идеологически диверсионного было в картине. Никто не узнал и не мог понять, что к чему и чем же она нехороша. Тайну унес с собой мертвый Фетисов.
- И очень жаль, - думали многие, - что наша медицина пока еще не в состоянии делать такую операцию на
сердце, чтобы Фетисова оживить. Он бы тогда встал из гроба, все рассказал и посоветовал - чего еще остерегаться...
Грустный человек, грустная история, грустный сон и грустнее всего - финал, грусть которого отражена и в названии рассказа.
Дело в том, что Фетисов в эту же ночь умер. Умер он после своих слов во сне "это же, это...", а все остальное - видение. Падение, суета и горючие думы многих являлись продуктом затухания его деятельного мозга.
Да. Он умер в своей комнате на первом этаже ведомственного дома, лежа в ботинках и венгерском костюме и в английских носках и в полотняной рубахе, одинокий, так и не попавший в этот день, а следовательно, никогда - в высшее общество.
Мир праху твоему, Фетисов!
Опечаленные тополя, роняйте последовательно пух, а потом зеленые, а потом и желтые листья на его бедную могилку!
Снег и метель - заметайте ее!
И ведь не придет Фетисов, не придет и никогда больше не попросит денег взаймы.
И я говорю, скрывая рыдания:
- Приходи, дядя Вася Фетисов. У меня как раз есть для тебя три рубля.
За жидким кислородом
Вот-вот. Так оно и было. Утро, зима, паутина белая на деревьях, скрл-скрл снег, мороз щеки драит, холод под пальто зябкое лезет.
А у нас хорошо. Жарынь такая разлилась: лампы паяльные - пламя синее гудит, горелки газовые фырчука-ют - волнами тепло ходит. Абиссиния прямо.
И надо быть совершенной свиньей, такой, как наш начальник товарищ Тумаркин, чтобы погнать нас на мороз, да и не за теплым предметом каким, ну вроде свиных вареных сарделек либо пол-литры. Нет! За жидким кислородом он нас послал в сорокаградусный мороз, он, человек, задница которого уже сейчас насквозь прогрела мягкое и удобное кресло кожаное, с подлокотниками.
Грустно мне делается, когда высветится на экранчике мозга моего этот бидон проклятый, то есть баллон кислородный, синей краской крашенный (нарочно синей, чтобы холоднее было. Это и наука доказывает).
Ах, что бы теплое было. Хоть котенок, хоть каши горшок, а то ведь в этом жидком кислороде температуры отрицательной раз в десять, наверное, больше, чем на улице сейчас.
Я-то отлично помню, как принесли в класс такой кислород на урок химии, и полила им учительница тетя Котя живую веточку березовую, и стала она (веточка) такая уж хрупкая, ломкая, а нам так грустно сделалось, что и посейчас в нас эта грусть как остаточная деформация.
Конечно, он может, Тумаркин-то, собака, что кресло свое уже проплавил сейчас насквозь, напрочь; может гонять за четыре квартала в мороз сорокаградусный. "Чш-чш, - говорит, - вы члены нашего маленького коллектива", а сам, поди, думает: "Лаборанты вы есть и сучары без высшего образования". Наш НИИ хитрый такой. Другие есть - проволокой опутанные колючей в три ряда, собаки кругом по кольцу, как троллейбусы, бегают, тихо бегают: не лают, не играют, цепью не бренчат - ученые: только свист легкий и выдает их - трение, значит, кольца о проволоку.
У нас такого и в заводе нету. Прямой наш-то, без заплотов колючепроволочных, без собак. Так себе: стоит флигелек, а кругом студенты бегают - философы, историки да прочая шваль, а во флигелечке этом институтик наш научно-исследовательский, простой совсем, открытый, так сказать, всем ветрам. Только зайти туда постороннему человеку никак невозможно, а почему - это уж, извините, секрет, гостайна, а я подписку давал о неразглашении.
А так-таки дрянной наш институтик, заваль завалящая. Был бы порядочный, так дали б нам с Сашей машину или мотороллер, на худой конец, чтоб мы четко и слаженно - одна нога здесь, другая там - доставили кислород в жидком агрегатном состоянии для использования в мирных целях.
Конечно, будь мы хоть какого к науке касательства - совсем бы другое к нам и отношение. Вон есть заочники студенты у нас в лаборатории. Они умные все, лица у них добрые, очки выпуклые - во блеск!
Только я не хочу таким быть, и Саша тоже не хочет. От аналогичных, говорит, занятиев человека плешь да чахотка одолевают.
Мы с Сашей как в шестом классе сели за одну парту, так с нее же и вылетели вместе на первом курсе Технологического института, когда началась та путаница с преподавателями, когда разразилась над нами гроза и "беспрерывно гром гремел".
А все из-за Куншина. Был у нас в школе такой малый. Сын мясника с колхозного рынка. Ходил всегда в черном френче, на котором имел накладные карманы, и физиономия его уже тогда, это в восьмом-то классе, спокойно тянула лет на двадцать пять, на "с толком прожитые" двадцать пять, когда и морщины страдальческие на лбу, и под глазами пустоты синие.
А в институте у нас все математики менялись. Сначала был Аркадий Иванович, который усы носил рыжие и до беспамятства любил логарифмическую линейку и график "игрэк равняется синус эн альфа". Нас не обижал, но исчез быстро: месяца не проучил. Тогда поставили нам злого человека из Тамбова. Только-только этот человечек какой-то университет окончил. Молодой был, а уже холодный: все боялся, что мы у него невзначай те несколько лет сопрем, что нас в возрасте различают. Ух и лютовал! Ты ему "вы", а он тебе "ты". Мы его за тупость да за упрямство тамбовским волом всегда звали.
А третий долго не появлялся. Мы уж было совсем заволновались, а может, совсем пропали математические педагогические кадры. Ой беда, аи нехорошо!
Только видим, что в один прекрасный день заходит в аудиторию не кто иной, как наш старый приятель Куншин. "Давайте познакомимся, - говорит. - Я ваш новый", - говорит. И прочее, что в таких случаях полагается.
- Что за черт, - я Саше докладываю, - как же это может быть Куншин, когда Куншин в двадцатой школе два раза на второй год оставался и из болота мелкой науки, стало быть, еще не выбрался, а уж про университеты и говорить нечего.
И Саша тоже - глаза вспучил, кадык гоняет и понять ничего не может. Накатилось беспамятство на нас. Понимаем ведь, что не Куншин это. Куншин лодырь был, да еще тупой-тупой. А новый-то наш - пиджачок снял, а под пиджачком у него рубаха белая, рукава на резинках, и формул на доске, о господи, мириады, прямо больше, чем алкашей в отделении на седьмое ноября.
И с этого дня пошла наша жизнь студенческая вкривь и вкось. Ходит Куншин проклятый и учит нас дифференцировать да интегрировать. Уж и светом зеленым у нас в глазах близить стало от неведения, когда не выдержали мы, поприжали его в темном углу и спрашиваем:
- Ты Куншин или нет?
- Какой-такой, - говорит, - Куншин?
- А вот такой, обыкновенный, - говорим, - а ну-ка сними рубаху, у тебя на спине шрам должен быть.
Тот брыкаться стал. Хоть парень и крепкий был, но в несчастном беспамятстве своем стянули мы с него рубаху белую, разодрали при этом малость случайно и видим: елки-палки - есть шрам!
Вот тут-то и опешили мы:
- Так ты, стало быть, Куншин все-таки!