А он шумит, грозит. Народ криком собрал, голосом нас выдал. Отвели нас в деканат. Собрание на другой день сделали. Треугольник группы - староста, комсорг да профорг - вето на нас наложили, и полетели мы из вуза, едва крылышки расправить успели.
Да, дела. И главное, спрашивают нас и удивляются: зачем да почему скандал учинили? Может, пьяные были: тыры-мыры, тыры-пыры. Нет, вот и не пьяные. Тогда почему же? Э-э-э-э-э-э, а просто все это, дорогие товарищи, просто, как, извиняюсь, колумбово яйцо, просто они - хулиганы и лодыри. Хотели его они, понял, советского преподавателя запугать, чтоб он им быстро-ловко зачетик поставил, а только не вышло у них ничего, потому что подонки современные они. Он их, плесень...
Ну, а мы-то уж молчали. Неловко как-то признаваться было. Ах ты распроклятый Куншин, что второй, что и первый. Сотрудники сатаны.
После этого печального события стали мы думать, как нам армии избежать. Вы уж извините нас, подлецов, но больно неохота три года "ать-два" делать и "налево", "кругом", "марш" тоже. В общем, как ни крути, а у меня мать-старушка, у меня на иждивении, а я соответственно ее кормилец, а у Саши случайно чахотка появилась, даже раз кровь горлом шла, а все от недоедания и переутомления в науках.
И стали мы совслужи за семьдесят рублей в месяц минус всякое к нам уважение ввиду нежелания продолжать каким бы то ни было путем систематическое высшее образование.
И вот шли мы улочкой морозной за кислородом проклятым и что-то повеселели.
Черт с ним с морозом, когда рукавицы с шапкой есть и кровь молодая. Аи да черт с ним! Я Сашу толкнул, а он отскочил, ногой трах-тарарах по дереву, и клочья мне за шиворот - белые, колючие, холодные. "Ой, хи-хикс!" Раздовольнехонький. Тут уж я тепло больше экономить не стал. Снежок лежалый из сугроба выхватил и Саше прямо в харю. Призадумался он.
Так-то вот с шуточками и прибауточками народными добрались мы до подстанции, где газы жидкие в неограниченных количествах по безналичному расчету выдают.
Девушка там работала. Нина. Ее нехорошие люди проституткой звали, но нам такая формулировка ее поведения ой-е-ей как не нравилась. Дура-то она была, это уж точно. А все остальное от глупости: пергидроль, мушка самодельная на физии, клипсы - чего не натворишь. Так он же потом, кобель, закурит немецкую сигаретку с фильтром. "Да, вот какая-такая она стервь", - говорит, а глазоньки-то уж блядские у него, у него самого. А остальные, что слушают, что рты поразевали: "Ну-ну... Это ж нужно... Прямо тсс, как не комильфо..."
Вот убивал бы гадов таких из автомата без малейшей жалости.
Я Нинке галантно говорю:
- Здорово, полупочтеннейшая скиадрома.
А Саша губами "сип-сип-сип".
А Нинка:
- Ой, я усохну.
- Не сохни, - отвечаю, - кислород давай по безналичному для нужд.
А Саша:
- Да, э-э... девушка...
А она:
- Ой, я совсем усохну.
Кран открыла, шланг в баллон, дымится кислород. Дым белый, шип змеиный от кислорода идет, а она и не смотрит и не слушает она, на нас взирает, какие мы молодцы-петушки, Васи Теркины с мороза. И мы уже уходили, уже баллон с двух сторон за стылые ручки взяли, а она вдруг на крыльцо выбежала. Шаль набросила, рукой машет, а мне вдруг так горько стало, так больно. Думаю, пропадешь ты зазря, дура красивая, пропадешь...
Но я себя одернул, отнеся причину этой тихой грусти за счет тяжести баллона, за счет сорокаградусного мороза и вообще за счет этого чертова дня.
И тронулись дальше, захрустели по снегу. Молча идем, что-то думаем. Думающие люди-то мы, слышь? На все можем "нигил" начепить, а можем и не начепить. Это уж как нам возжелается.
Но смех-то смехом, а холод кусает, гадюка. Ручки эти будто в отрицательном пламени грели, прямо совсем отрицательно раскаленные, и, чтоб не нанести повреждения наружному кожному покрову, зашли мы погреться в гастрономический магазин, и Саша сел на баллон, чтобы не смущать народишко, который знай себе и знай снует и снует по магазину. Подходит мужичок в шапке. Одно ухо вверх, другое - вниз, как у овчарки нечистых кровей.
- Чо несете, ребята?
- А то несем, что тебе знать не положено.
- Тогда давай по рублику, что ли?
- Мы, может, сегодня масштабом выше, - закобенились мы поперву.
- Не свисти, - строго заметил мужик, и нам пришлось согласиться, что ж делать, не обижать же человека.
Саша хотел "гитлера" - емкость в 0,75 литра. "Я, видите ли, вина давно не пил. Хочу. А то все водка да водка".
Но мы с мужиком его устыдили. "Ты русский, - говорим, - или турок? Сейчас мороз, и надо водку пить, кто водку не пьет - изменник прямо идеалам".
Внял Саша. Приобрели "гуся" за два восемьдесят семь и на пять копеек закуску "хор Пятницкого", или, по-официальному, "килька маринованная". И ходу в столовую напротив, туда, где вывеска висит: "Спиртные напитки распивать строго воспрещается". Я стаканы организовал и два "лобио". Это - блюдо такое кавказское: фасоль, подливка жгучая, перец черный сверху, и все-то удовольствие стоит одиннадцать копеек.
Хватили мы по граненому, потыкали лобио, размякли, и начал мужичок свой рассказ:
- Я раньше сапожник был частный, потому что инвалид с войны. Имел коло висячего моста мастерскую - будку фанерную под заголовком "МАСТЕРСКАЯ ЗАРЕЦКОГО. МОМЕНТАЛЬНЫЙ И ПОДНЕВНЫЙ РЕМОНТ ОБУВИ", имел инструмент сапожный и гармонию, собственноручно вывезенную из города Берлина в сорок пятом году, когда вы, значит, на свет-то и повылазили.
После множества событий в жизни нашего общества стал я вольнодумом: на одной стене повесил портрет Хрущева, на другой - Мао Цзэдуна и любил, сев в уголок, подмигивать то тому, то другому: знай, мол, наших.
И жил я безбедно и безоблачно, пока в один прекрасный день не явилась поутру дамочка с красными губками и заплаканными глазками, и туфелечка у ей в шпилечке сломана.
Но виду я не подал. Набрал в рот гвоздей медных, голову наклонил, набычился. Ремонтирую. А вот когда уж готово все было, тут я ее и осмелился. Спрашиваю ласково: "Где же вы так туфельку подпортили?" А она и до этого мрачная была, а при словах вопросительных вдруг как зальется слезами: "Ах, все равно он негодяй, мерзавец..." Дала мне пятерку и убежала. А я-то с нее хотел один рубль поиметь...
И вот высунулся я в дверь, распрямился. Вижу, цокает она далеко-далеко. Косыночка развевается. Грустно так стало. Запер предприятие, взял гармонь, мужику по морде дал, который хотел меня заставить в такой грустный для меня час его вонючие ботинки чинить.
Водки взял. Пошел в рощу березовую. Иду меж дерев, наигрываю. Тихо. Пиджак на одном плече, душе сладостно так, аж плачу, сам себе играю, сам и плачу. Хорошо было. Ни о чем не жалею.
И дошел я до какой-то стены и стал там жить. Хлеб да огурцы на газету положил, водочку попиваю да наигрываю. Только не дали мне спокою там. Под самую ночь пришел какой-то и погнал меня к маме - хотел вообще брать, да видит - калека, отпустил.
Я тогда на опушку пошел и там уснул, а утром солнышко пригрело, взбодрилась душа моя, рванул я мехи и выхожу с опушки, потому что магазины в восемь открывают. Туман стелется еще. Солнце в нем дыры делает, и посреди этой обстановки встретил меня поэт один, мигом про меня стихи сочинил, воодушевившись, и мне же их прочел. Что-то помню, чушь там какую-то:
- И вся Россия как гармошка...
Так вот, гулял я неделю и все спать приходил к той самой стене, и сказали мне добрые люди такие слова, что за этой стеной атомный завод, а я, значит, через месяц умру, оттого что у меня кровь свернется. И испугался я, потому что у меня тысяча двести скоплена на сберкнижке, а умру я через месяц. И раскинул я себе гулять по сорок рублей в день. Как гулял - не буду вам рассказывать, не дело это перед смертью, а только сегодня последний денечек мой. Была взята еще водка, но лобио мужик есть отказался.
- Последний день мой, - завопил он, - желаю патиссонов.
И сильно пнул баллон с кислородом.
Выпили. Соляночки похлебали с маслинами. Сорок копеек проклятая стоит, но раз уж последний день - можно человека уважить.
И неизвестно откуда музыка взялась. Заиграла, запела. Я не удивился. У меня всегда так: как выпьешь, музыка сразу "трень-ди-брень". Это я объясняю гипнозом алкогольного состояния, локальной ослабленностью организма в башке.
Мужик стал грустный и добрый.
- Давай споем, что ли? Ребята, а? Робертину Лоретти.
ЖИ-МАА-А-Й-КА!
И мы с Сашей подпевали, а потом взяли еще бутылку и, кажется, еще одну, и у буфетчицы выросли усы, а вскоре исчезли, и Саша все удивлялся - когда ж она побриться успела, вроде и не уходила никуда, а бутылки, тарелки, ложки и стаканы сами собой написали слово "МИР", а если прочесть назад, то получилось "РИМ". Появилось множество знакомых лиц, и главное из них - Куншин с академическим портфелем, Куншин, который попил с нами кофе, рассеянно почитал газету, но потом исчез так быстро, что я забыл спросить с него объяснения за давешние штуки с преподаванием математики.
Мужик-то все просил, чтоб ему гармонь дали "да на ангела моего, жизнь мне переменившего и тем убившего, посмотреть". Он немного порыдал, сокрушаясь о своей близкой смерти, но затем вдруг стал сухим, желчным и раздражительным. Высокомерно так заявил:
- Но, но, но, молодые люди, я знаю вас, молодые люди.
У вас в баллоне не что иное, как атом. Тот, кто познал атом через забор и привез из Берлина гармонию, может разгадать вас, сопляки.
И тут я встал и в восторге рыдающем сказал:
- Врешь, отец. Ты - отец, мы - дети. Это есть не атом, а величайшее благо, газ жизни - кислород.
- Э-э, нет, - упрямился мужичок, - мне пятьдесят пять лет, а меня никакая физика, никакая химия не
возьмет...
- И я даю этот газ жизни всем присутствующим, включая дам, - галантно добавил я.
И все стали во фрунт: и буфетчица, и судомойки, и кассирша, и посетители, и ложки, и стаканы, и бутылки пустые, и бутылки полные - все замерло.
А правофланговым был Саша.
Достал я наш синий баллон, р-раз, р-раз по крантику - и повалил белый кислородный дым, и разрумянились лица. "Ура, - все кричат, - слава", - все кричат. Целуются все.
Армию я свою взял, всех, кто во фрунт стоял. Бутылки, буфетчицы, низкорослые вилки, мусорные урны, два районных битла - все в движение пришло.
Только одно по сердцу резануло: Нинки нет с нами. Она ведь не дура теперь, раз такая армия, а впрочем...
Позабудь, позабудь, солдат, про дом, ать-два!
Участковый, участковый нынче пущен на дрова!
Армия и Саша-ротный.
А мужик взводный.
Дошли мы до НИИ нашего, армию в окопы, а сами вызываем Тумаркина - начальника. Я ему говорю:
- Во избежание пролития давай с тобой один на один, как богатыри, по принципу Куликова поля.
Тот понимает, что конец ему и всей его лавочке настал, такую чепуху мне порет, кулачонками грозит. Тут уж осердился я:
- Ах, ты так! Тогда смотри: вот нас три колдуна. Мы руками трогать не будем ни тебя, ни заведение твое, которому так кислород требуется, а для чего - это мы и сами знаем.
- Да-а, - высунулся мужичонка, - никакая физика, никакая химия...
- Трогать не будем, а скажем лишь три слова, из которых одно нецензурное, и ты увидишь, что будет.
И мы сказали три слова, из коих одно - нецензурное, и зашатался дом, и молнии хлестать крышу стали, и все кирпичики, перекрытия разные стали превращаться из атомов в одну огромную молекулу, и я с радостью увидел, что это - этиловый спирт. А сотрудники - все, кто хорошие, - превратились в голубей и полетели парить, напевая про себя песню Исаака Дунаевского "Летите, голуби, летите", а кто были плохие- превратились, стыдно сказать даже, в дерьмо, и Тумаркин был, извиняюсь, самая большая кучка. Новый удар, гром, Куншин появился, построилось в каре наше войско, я рукой махнул да вдруг и упал бездыханный.
Ох, как башка-то утром разламывалась, господи боже ты мой! Мать плачет, ты, говорит, совсем дурной сын стал, непослушный. Раньше ты не такой был. Ну, я слез мамашиных выносить не могу, ведь и у меня сердце есть, огромное сердце, я говорю: "Это, мать, ничо, это так, случайно". А у самого аж помутнение в глазах, ничего не понимаю.
Надел штаны, пальто и вышел на улицу. Трудовой народ кувать идет, и я вместе с ним. Только вдруг что-то как закружит меня, как толкнет.
- Ага, - соображаю, - остаточная деформация.
Народ на меня не то что с опаской смотрит, а вообще доброжелательно, как на родного.
А навстречу мне и сам Саша. Важный, степенный, в очках. Деформация у него всегда пластическая. Остановились мы и так хорошо заговорили, что все беды за экран, за море-окиян уплыли - и безденежье хроническое, и бедокурство наше. Вот мама только все упрямилась, головой качала седенькой, укоряла нас да потом и сама развеселилась: "Черт с вами, ребята. Ох, и озорники ж вы мои". И так хорошо мы о чем-то заговорили, что народ даже шаг притормозил: завидно ему стало, что не спешим мы кувать, а вот стоим, по-человечески беседуем и в трамвай не лезем, пуговиц своих-чужих не рвем и не суетимся...
И, чтоб не смущать народ, пошли мы туда, где еще вчера наш НИИ стоял, где мы лаборантничали за семьдесят пять рублей минус всякое уважение.
Смотрим, аи, а он и сегодня на месте. И зазывает начальник Тумаркин нас к себе в кабинет, где кресло его, задницей вчера окончательно расплавленное, за ночь закристаллизовалось в форме того же кресла, и зачитывает нам приказ об увольнении по статье 47 КЗОТ за халатное отношение, нетрезвый вид и прочие каверзы.
Тут мы с ним немножко поборолись и добились, чтоб он изменил формулировку на "по собственному желанию", отчего и друзьями с Тумаркиным расстались, руки нам жал, напутствовал.
И вот идем по улице, думаем, куда пойти - учиться? Или работать? Кто его знает... А может, к сапожнику в пай? Он-то, поди, не умер еще, его ведь никакая физика, никакая химия не берет.
Легок на помине и сапожник появляется, вполпьяна уже, а может, и на старых дрожжах, со вчерашнего... Сообщает:
- Русский народ, вишь, по двум законам живет. Один - бу сделано, а второй - ... с ним. "Пить не будешь больше?" - "Бу сделано". - "Уволим, ежели что еще такое". - "А ну и ... с ним". - "Холодно. Пальто надо купить". - "Бу сделано". - "Эх, холода настали, а нету пальта". - "Ну и ... с ним". Поняли, пацаны? Мы-то пока по второму закону поживем, а потом можем и по первому, это уж как возжелается. И идем мы той же улицей, что вчера за жидким кислородом шли. Потеплело малость, снежок реденький стелется. А я все думаю: ну вот уволили нас - это ладно, но - НИИ-то наш, распроклятый научно-исследовательский, взрывался вчера или нет - хоть убей не помню.
А больше никто об этом не думает.
Поэтому одинок я на свете, как штык проигрывателя посредине черной, черной, чернющей пластинки.
Мыслящий тростник
Сам я - милиционер. Я был милиционер, я есть милиционер, и я буду милиционер, пока не умру или не наступит коммунизм, когда меня как должности уже будет не надо.
В чем мне довольно сомнительно, чтобы меня когда-нибудь было не надо как должности. Порядок всегда должен соблюдаться и всегда может нарушаться. Вдруг человек, допустим, сорвет цветок с коммунистической клумбы? Впрочем, этот пример у меня неудачный, а более удачного я не могу придумать, потому что не могу представить, какие нарушения могут быть при коммунизме.
Из этого вы можете подумать, будто я не верю в коммунизм. Но тут вы ошибаетесь: было бы очень глупо с моей стороны не верить в коммунизм. Просто мне иногда очень трудно представить, как все будет: ну вот, например, насчет нарушений. Но я верю, что не за горами оно - это наше светлое будущее, ради которого рождались и погибали различные светлые умы.
Так что я - милиционер. Нравится это кому или не нравится. И работаю я хорошо. Может, это у кого вызовет веселое зубоскальство, но я вам еще раз твердо повторяю: "Я работаю хорошо". Если я веду алкаша в коляску, то я его веду хорошо в коляску. Вы, конечно, можете смеяться надо мной, что я хорошо веду алкаша в коляску. Ну, а почему вы его сами не ведете в коляску, допуская лежать на виду у всех, обмочившись и облевавшись, испуская нецензурную брань? А?
Или вот вы можете обидеться на меня, что я вывернул хулигану руку. Да так, что у него там что-то хрустнуло. А что как если он перед этим намахивался финским ножом и кричал, что выпустит мои кишки? Как вы думаете, мне нужны кишки или я могу перебиться без кишок? Нет, шалите. На все ваши претензии я отвечаю твердостью и на этом разговор о своей профессии прекращаю, потому что не об этом разговор.
А о том, как я получил новую квартиру и что из этого вышло.
Вообще-то мне противно все это ворошить. У меня даже кровь вскипает, особенно когда я вспомню, как они говорили: "Давайте решим это по-джентльменски". Нашли англичанина. У меня уже перед этим раз было по-джентльменски. Ну ладно. Начну.
Это было два года назад. Начальство мне сразу сказало, что новую квартиру мне не дадут. Я очень возмутился, говоря, что служу уже шесть лет и все питаюсь ихними завтраками. А начальство мне говорит:
- Ты бы особо не рыпался, товарищ Горобец! Семья у тебя немногочисленная...
- Как же немногочисленная? - кричу я. - Когда моя жена Людмила ждет ребенка, и мы с ней уже седьмой год
живем у чужих людей в деревне, откуда я час и восемь минут еду на внегородском автобусе?
- А тут по документам указано, что частное владение, где вы прописаны, принадлежит твоей матери. Это как же так, Горобец?
- А вы видали это частное владение? Да знаете ли вы, что это - развалившийся сарай, где мы живем уже седьмой год. А мамочке моей, разве ей не хочется под старость лет пожить в благоустроенной квартире? Поехали ко мне, посмотрим.
Но они - ни в какую. Новую квартиру мы тебе не дадим, говорят, потому что дело твое по документам запутано донельзя. Старую дадим. А ехать мы к тебе и не хочем даже, некогда нам.
Да я и сам тут особо не настаивал, потому что маменька моя домик имеет, прямо надо сказать, неплохой для старушки. Но стоит этот домик действительно в деревне, и от него до города ехать действительно час восемь. Вот в чем вопрос.
Вы можете сказать, что зачем я приехал в город, а не жил в деревне? На это я могу вам ответить, что приходите ко мне, и я вам дам для маменьки записку, и она поселит вас у себя бесплатно до коммунизма и дальше: любуйтесь природой, нюхайте навоз. А я буду жить там, где хочется жить мне, а не вам.
Вы тут рассуждаете, как моя Людмилочка, а она - большая дура. Это я вам сразу скажу. Она не потому дура, что вся в веснушках и коротконогая. Как известно, у нас ум человека вовсе не определяется его внешними данными. Говорят, артистка Мэрилин Монро тоже была большая дура. Нет, моя дура потому дура, что она - деревенская.
Тут вы, конечно, можете после такого заявления сразу же от меня отвернуться, тихо назвав меня тоже дураком. Но я далеко не дурак, мне и инженеры говорили, что я не дурак.
А она - деревенская, и я еще раз это повторяю. В ней все отрицательные деревенские черты. Вот именно. Не колхозные, а деревенские.