Провожал. Он ее провожал до дому, и там они долго стояли у "Женского входа", косясь на мимопроходящих, - Маша Хареглазова, вся опушенная ночными снежинками, и предупредительный Митя Пырсиков. Стояли, а потом расходились по своим входам. Там, к слову сказать, так было устроено, чтобы разнополые, упаси бог, не оказались вместе. Для чего и существовали "Женский вход", "Мужской вход". А в двенадцать ночи их - тот и другой - запирали. Так что кто если шатался, то потом лез в окно, и то окно было всю дорогу разбитое.
Мимопроходящие, подружки-товарищи горели от любопытства узнать, что это там шепчет Митя своей Маше. И пытали на этот счет и Машу и Митю, не веря их правдивым ответам. А он ей и взаправду ничего такого особенного не говорил. Он ей обычно рассказывал что-нибудь из трудов профессора Патона или какие-нибудь смешные случаи из жизни талантливого руководителя изокружка художника Петра Ильича Салтыкова. Маша слушала и смеялась.
Ну и понятно, что случилось дальше. А дальше оба они, закончив училище отличниками, были направлены на один и тот же громадный орденоносный завод, славящийся производством важного алюминия для нужд нашей страны и заграничной промышленности. На один и тот же завод, но в разные бригады.
И там оба они благодаря своему трудолюбию скоро выдвинулись и были оба назначены бригадирами этих смежных бригад, конкурируя с переменным успехом в социалистическом соревновании.
Много там было полезного и важного. Были, конечно, ¦",,
и деловые контакты, и обмен передовым опытом, и развернутое Красное знамя часто делилось между этими бригадами, пока чья-то светлая голова не додумалась до такой умной идеи.
Эта светлая голова вызвала Митю к себе в кабинет и там, покалякав с ним о том о сем, вдруг напрямик рубанула:
- А что, парень, однако, и жениться тебе пора?
- Да я как-то об этом пока не думал, - засмущался Митя. - Рановато, однако. Я еще армию не отслужил.
- А это ничего. Как говорится - не плачь, девчонка, пройдут дожди, - засмеялся высокий товарищ. - Ну, а
невеста-то есть на примете?
- Да есть, - сглотнул слюну Митя. - Только я не знаю, как она. Мы с ней на эту тему не говорили.
- А ты возьми да поговори. А хочешь, и я ей за тебя словечко замолвлю, сватком, так сказать. А? - все улыбался и улыбался товарищ.
Ну после чего и поехала телега неуклонно к финальному старту, то есть к комсомольской свадьбе двух передовых бригадиров. Свадьбе с привлеченными корреспондентами и щедрыми подарками - как материальными, так и символическими, состоящими из торжественных обещаний коллективов обеих бригад еще больше повысить производительность труда и добиться других успехов на благо пятилетки. В общем, хороший вышел новый обряд.
И вот уж - все! Уж отговорены были все речи, и плакал старый ветеран дядя Федос, и духовые оркестры гремели, и танец летка-енька в исполнении красивых рабочих был заснят на кинопленку, после чего молодые Пырсиковы поселились наконец в предложенной им заводом прекрасной однокомнатной квартире Дома Нового Быта. Квартире, имеющей комнату 25 кв.м., кухню - 18 кв. м., электропечь, сушильню, алюминиевые шкапчики для посуды, встроенные стенные шкафы, прихожую-коридор 11,2 кв. м., и это если не считать глубокой лоджии! Так что сами посудите, что это означает, что означало для двух молодых людей, которые всю свою сознательную жизнь мыкались по общежитиям или снимали всякие там углы на Каче и в Николаевке...
...О, дорогой друг, дорогой ироничный друг-читатель. Прости за отступление, но я так и вижу, что...
- Так, - усмехаешься ты. - Далее все понятно, голубчик. Далее вы вместе с этим твоим "Виктором Парфентьевичем" угостите меня хлестким фельетоном на тему, как все это искусственно организованное счастье лопнуло к чертовой бабушке и высыпались из него слезы, склока, раздел квартиры, о чем мы иногда имеем возможность прочесть в тех разделах газеты "Комсомольская правда", где бичуется формализм, обезличка и бездушие комсомольской работы с живыми душами. Так, да?
- Нет, не так, - отвечу я.
- Ага! - догадаешься ты. - Тогда дело еще кислей.
Да неужто ты и в самом деле собрался завернуть мне этот самый бородатый, тупой, мерзопакостный анекдот, что-де вызывает его начальство по жалобе жены и велит, чтоб он мог. Да?
- Эх, если бы это, дорогой друг. Тогда все было бы гораздо проще, - вздохну я. И продолжу печально, потому
что тут начинается самое главное...
Потому что на самом деле - что? потому что и на самом деле - они весело въехали в чудную свою квартиру и сначала стали очень весело жить, постепенно отходя от шума и литавр свадьбы, привыкая медленно к новоступенчатой обстановке. И не помышляя сначала в суете и работе ни о каких таких глупостях, кроме безвинных поцелуев, трепетных касаний, нежных поглаживаний.
Но все ж в один прекрасный момент вдруг взяла да и наступила та решительная минута, когда вся подаренная мебель уже была расставлена по нужным местам, и телевизор по случаю ночи уже прекратился, показав хорошую погоду на завтра, и Маша уже прибирала себя на ночь в ванной комнате: расплетала и заплетала тяжелую косу, снимала и надевала все это свое - нежненькое, тоненькое, розовое, Так что когда она из ванной вышла, то Митю внезапно вдруг это так ожгнуло, и он эдак к ней так по-о-тя-нулся, что она даже отступила, испуганная.
- Ты что, Митя? - спросила она.
- Милая, - проглотил комок Митя.
- Давай спать, - сказала она.
- Давай... скорее, - сказал Митя.
Ну а потом, когда все кончилось в темноте и он, расслабленный, гладил ее в темноте и касался шелковой кожи жаркими губами, она вдруг беспокойно завозилась.
- Ты что? - шепнул Митя.
- Я, я сейчас.
Она высвободилась из постели и, уже включая на кухне свет, уже из кухни сказала виноватым голосом:
- Я тебе рубашку забыла погладить.
- Да черт с ней, с рубашкой. Иди сюда, - хрипло сказал счастливый Митя.
- Ну как ты завтра в мятой-то? Нехорошо...
- Да черт с ней, черт с ней, - все еще ничего не понимал Митя.
- Нет, ну как же? В мятой нехорошо, - все упрямилась она.
И уже нагрела утюг, и видно было из темноты комнаты, как она, низко склонив голову, водит им по белой материи, как бы бессмысленно водит - туда-сюда, туда-сюда.
- Ты что? - крикнул Митя.
- Я ничего, - сказала она.
- Да ты что? - поднялся Митя.
- Я ничего, - отвечала она.
Но когда он, обнаженный, обнял ее сзади почти одетую, то вдруг холодная слезинка льдом прошила его горячую руку.
- Ты что? Ты плачешь? - потерялся Митя.
- Нет, я не плачу, - отвечала она, глотая слезы.
- Так... А почему ты плачешь? - спросил он.
- Да я же совсем не плачу, - отвечала она. Но тело ее одеревенело в Митиных руках. И он с ужасом понял,
что - холодно, холодно ей, и вовсе не жарко, вовсе не сладко, как ему, а ему - о Боже ты мой! - как ему жарко
и как ему сладко было с ней и есть, и как хочется делать это снова и снова, каждую минуту, каждую секунду, триста раз, четыреста раз, каждый миг - с ней, с ней, с ней - никто больше в мире этого дать не может.
Эх, да что тут говорить! Вот и покатились такие их развеселые ноченьки! Сказать, что она его не любила? Да у кого ж на такую глупость язык повернется? Она его любила. Она страшно любила. Она любила варить ему суп и вкусную кашу, ей нравилось стирать его рубашки, она просто обожала покупать ему носки, которые он однажды швырнул в стену, а она заплакала. Она любила.
А он исходил. Он темнел. У него стала дергаться щека. Он как-то раз выпил с одним шибко умным по фамилии Кунимеев, и прощелыга Кунимеев ему и говорит в ответ на его всего лишь намеки, только намеки:
- Да чего там лирику жевать - пошли лучше в женскую общагу на улицу Засухина.
- А и пошли, - сказал пьяненький он.
И они пошли в женскую общагу на улице Засухина, имея с собой три по ноль восемь "Розового" портвейна. Красивые девочки окружали их, и все там было красивое - и хороший разговор, и пение хоровое, и последующее уединение, в самый разгар которого он зачем-то пристально всмотрелся в игривую Любу Крюкову и вдруг ей страшно прошипел:
- А ну пошла отсюда, мразь!
- То есть как это я отсюдова пошла, когда я здесь прописанная? - сильно удивилась эта веселая Люба. Но когда вгляделась в его белеющее жуткое лицо, то лишь шептала, ослабнув: - Да ты что, мужик? Ты что?
А он с ненавистью оттолкнул ее, быстро оделся и побежал, спотыкаясь и оскальзываясь, туда, где в тревоге ждала его, и не спала, и несколько раз чай подогревала, и прислушивалась к ночным шагам его любимая жена Маша.
- Митя, что ты? - тоже прошептала она, когда он все с той же странной улыбкой появился перед ней - спутанные волосы липнут ко лбу, глаза съежились, потухли.
- Что? - переспросил он. - А вот что!
И с силой ударил кулаком. "А-ах", - выдохнула Маша. А он бил, бил, бил. Потом высадил раму и вылетел вниз головой с их первого этажа.
Когда она пришла к нему в больницу, то у нее все уже почти зажило. Круглые синяки под глазами она тщательно запудрила, там, где была ссадина, осталось лишь маленькое розовое пятнышко. И она почему-то явилась такая бодренькая, даже веселенькая.
- А вот смотри, Митенька, что я тебе принесла, - сказала она. И, хлопоча, стала выгружать из хозяйствен
ной сумки всякие эти шанежки, печеньице, вареную курочку.
Неподалеку возвышался санитар. Митя тихо сидел на бетонной скамейке рядом с каким-то лысым стариком, заросшим до глаз седой бородищей.
- Дай пожрать, - внятно выговорил старик, потянувшись к авоське.
Маша струхнула.
- Дай. Это - маршал Жуков, - криво ухмыльнулся Митя.
Маша приободрилась.
- Митька, выкинь ты это дело из головы, - убежденно сказала она. - Вот подлечат тебе нервы, выпишешься, - знаешь, как мы с тобой заживем?
- Да уж знаю, - опять ухмыльнулся Митя.
Он в больнице, между прочим, тоже как-то отмяк. Вот даже хмыкать стал. А Маша все жужжала, убежденная:
- В конце в концов, разве любовь заключается в том, чтобы лишний раз сделать ночью это? И потом - ты выписывайся скорее, у меня есть для тебя маленький сюрприз.
- Что еще за сюрприз? - нахмурился он.
- А ты выписывайся скорее и скорее узнаешь, - улыбалась она.
- И не совру! - вдруг завопил Виктор Парфентьевич тоненьким голосом. - И пускай я буду подлецом и мерзавцем, коли совру! Пуская я никогда больше не встану с этой желтой скамейки, на которой мне мозолиться до утра, коли совру! Но дальше было вот что. Дальше им помог коллектив! Не совру!
- Виктор Парфентьич! Виктор Парфентьич! - осторожно сказал я. - Ты что-то, брат, уж совсем... того. Ну
как это так, ты сам подумай, как это "помог коллектив" в таком щекотливом интимном вопросе? ты что-то уж вроде это совсем... того... Мне даже стыдно за тебя.
- Не совру! - упрямился Виктор Парфентьевич. - Один писал, что воля коллектива - сильнее богов, да ты и
сам это прекрасно знаешь. А если принять, что Любовь тоже есть Бог, то вот и смотри, что из этого следует. Не
совру. И не перебивай меня больше, потому что скоро моей истории выйдет уже полный конец.
А дело в том, что Митя еще лежал в больнице, когда Маше понадобилось зайти в контору, в фабрично-заводской комитет по вопросу оплаты его листка о нетрудоспособности. Там ей все быстро оформили, что нужно, но она почему-то замешкалась, и с ней ласково заговорила случайно оказавшаяся там сама Светлана Аристарховна Лизобой.
- Ну что, девонька, плохо дело? - напрямик спросила она.
Маша и расплакалась.
- Ну, ну, чего хныкать-то? Слезами горю не поможешь, - нарочито грубенько сказала Светлана Аристарховна и проводила ее в свой кабинет, где она, работая главным бухгалтером, одновременно исполняла еще и общественную обязанность председателя женсовета этого предприятия.
- Нуте-с, так что у нас там случилось? - опять обратилась она к Маше.
И та, глянув в ее участливые глаза, вдруг, сама того не ведая, взяла да и рассказала ей буквально все.
Светлана Аристарховна нервно закурила папиросу "Беломорканал".
- Черт, а ведь так я примерно и думала, - вырвалось у нее. - Мне про тебя уже разное нехорошее шептать ста
ли, но я тебе верила. Эх вы, молодежь, молодежь! Ну что бы вам раньше в коллектив за помощью не прийти!
Маша потупилась.
- Эх вы, молодежь, молодежь! - еще раз повторила Светлана Аристарховна. После чего вынула из письменного стола какую-то официальную бланк-бумажку и сказала, весело поблескивая ставшими вдруг озорными глубокими синими глазами старой работницы-ткачихи:
- Это - направление. Поедете вместе в Ленинград.
Там есть один знаменитый профессор. - Она назвала фамилию. - И он вам непременно поможет. Поняла?
- Поняла. Да стыдно-то как! - прошептала Маша, спрятав лицо в ладони.
Но Светлана Аристарховна смущенное ее лицо из этих ладоней высвободила, ласково ее обняла, и, кажется, они даже там и всплакнули обе немножко, Светлана Аристарховна Лизобой и Маша Пырсикова, в разгар рабочего дня в кабинете главного бухгалтера, исполняющего одновременно и общественную обязанность председателя женсовета этого предприятия. Важную обязанность!
Вот так они и оказались в этом призрачном городе на Неве, который, ведя существование от Петра Великого, весь нынче одет в гранит, мрамор и бронзу. По туманным ленинградским улицам пробраться к светиле действительно оказалось не так уж и просто. Но бумажка со множеством печатей и подписей взяла свое, и в назначенное время профессор принял их в своем высоком просторном кабинете "фонарем", где уютно горел сливочный свет, а за зелеными плотными шторами узенько виднелась какая-то ленинградская вода, и плыл маленький пароходик, и маленький матрос, перегнувшись через поручни, ожесточенно плевал в эту воду. Им в кабинете очень понравилось.
А вот профессор им совершенно не понравился. Это был какого-то совершенно стильного вида моложавый человек, волосами редеющий, но длинноволосый, в джинсах-раструбах, красных махровых носках и башмаках на платформе, что совершенно не вязалось с его безукоризненно белым халатом и золотыми круглыми очками.
И он явно скучал, этот лысеющий доктор, он скучал, морщился, курил, положа ногу на ногу, и вот так, скучая, морщась, куря, он и слушал все более и более запинающуюся Машу, искоса поглядывая на совершенно окаменевшего Митю.
- Разденьтесь, - сказал он им наконец.
- Совсем? - дрогнул Машин голос.
- Ага, - равнодушно сказал профессор, качая модным башмаком.
Они и разделись, сгорая от стыда. Сухощавый профессор неожиданно бойко поднялся, осмотрел их и велел одеваться. Сам молчал, углубившись в какие-то бумаги.
- Ну и что? - не выдержала Маша.
Профессор поднял голову и улыбнулся.
- Можете идти, - сказал он.
- Нет, ну а что с нами?
- С вами? - удивился профессор. - А с вами ничего, дорогие вы мои передовые рабочие. Вам многие граждане
могут только позавидовать. Вы - идеальная пара, совершенно нормальные и здоровые люди.
- Так ведь... - сказала Маша.
Но профессор перебил ее.
- Нет уж, позвольте! Я уже не раз об этом в прессе выступал, а теперь и вам повторю, коли вы подобную
прессу не читаете. Вы просто совершенно друг друга не изучили, мои юные друзья. Это - элементарное следствие отвратительного полового воспитания.
- Так а нам-то что делать? - растерялась Маша.
- А я скажу...
И профессор будничным тоном вдруг стал говорить им такие удивительные гадости, что Маша, не веря своим ушам, заалелась, как маков цвет, а Митя молчал-молчал да вдруг как гаркнет на профессора:
- Да замолчите вы! Постыдились бы такие вещи при девушке говорить!
- Вот уж и не знаю, милостивый товарищ, - профессор иронически развел руками. - Что вам с девушкой
важнее: стыд или здоровье?
МИТЯ. Маша, идем отсюда!
МАША. Постой, Митя! Товарищ профессор...
МИТЯ. Да что там профессор! Профессор кислых щей!
ПРОФЕССОР. А ведь век меня благодарить будете и телеграмму пришлете.
- Ага, щас, - сказал Митя. - Прямо, прислали...
- Может, поспорим? - прищурился профессор.
- Ну да, спорить еще, - сказал Митя.
И вот тут-то он, по-видимому, и дал сгоряча обет - рисовать на родине картину и ехать на БАМ.
Но они вышли. Дул свежий ветер с Невы, по которой плыли неизвестно куда ладожский лед и обыкновенный
мусор. Степенные ленинградцы аккуратно несли свои модные авоськи. Они стояли на мосту. Дул свежий ветер с Невы. И он растрепал кудрявые Митины волосы и плотно наполнил красивую Машину юбку. Дул свежий ветер с Невы. И Митя невидяще глядел вдаль, где Петр Великий на коне со змеей прорубал окно в Европу, где бухала пушка бывшего Петропавловского каземата, и золотился купол Исаакиевского собора, свидетеля великих потрясений, и гордо реяли чайки.
Они стояли на мосту.
И вдруг Митя грубо обнял Машу. Маша ойкнула.
МИТЯ. Маша, ну что же делать-то нам? Может, бросимся отсюда вниз головой? Ведь ты любишь меня?
Маша молчала.
МИТЯ. Если действительно любишь, то - давай! За что? Почему? Зачем такая жизнь? Ведь ты любишь меня?
- Давай, - шептала Маша, обмирая со страху, видя,
что и на помощь-то некого позвать, потому что уж и вечер сгустился, и нет кругом ни одной живой души, не говоря про санитара. Да и зачем звать-то? Может, правда лучше так умереть? Так спокойно, так быстро, так красиво...
А он вдруг в беспамятстве обхватил ее, потому что мелькнула где-то в небесах лисья морда профессора, и с хрустом поцеловал и вдруг резко развернул ее, и она мертвой хваткой вцепилась в чугунные перила моста, слушая его прерывистое дыхание.
И вдруг - белый свет сначала померк в ее глазах, а потом разгорелся, и - зеленая вспышка, зеленые вспышки в такт его движениям, и сладкий стал свет на воде, будто кто-то шел по воде, и от него стал свет, и свет нарастал от того, кто шел по воде, а потом - атомный взрыв света. Ослепительный свет взорвался и поглотил все живое вокруг. Он взрывался больно и блаженно. Он взрывался блаженно-о...
- О-о-о, - сказала она.
- Что? - хрипло спросил он.
- О-о-о, - говорила она.
- Что? - спрашивал он.
Она оглядывалась, она оглядывалась и все ловила, ловила воздух открытым ртом.
- Что? Что? - все спрашивал и спрашивал он.
- О-о-о, милый, я люблю тебя, - наконец сказала она.
Вот так, дорогой друг, на такой высокой ноте и закончил Виктор Парфентьевич свое правдивое повествование. После чего, схватившись за щеку и требуя еще водки, стал нести уж и совсем несусветную чепуху, что он-де и есть этот самый Митя. А когда я ему напомнил, что Митя уехал на БАМ, то он закричал, что он тоже едет на БАМ, что все туда едут, у кого есть совесть, в отличие от меня, который больше не дает ему водки. И тут только я, зачарованный его таинственным рассказом, догадался, что он под шумок выпил всю нашу оставшуюся водку. Я страшно возмутился, обвинил его в нечестности и сказал, что таким, как он, в хорошем месте крепко бьют морду.
Он тогда заплакал, прикрывшись татуированной рукой, и сказал из-под руки примерно следующее:
- Да Бог с ней, с бутылкой, бутылок много на земле.