В безвременье - Сергей Юрский 15 стр.


К нему меня не пускали. Я познакомилась с медсестрой Людой, Раскину звонила, записки ему писала все равно не пускали. А жена ходила два раза я ее видела. Не знаю, заметила меня или нет, - смотрела она прямо перед собой и вниз, и темные очки на глазах.

Один раз Люда передала мне от него записку:

"Не надо тебе сейчас меня видеть. Не надо. Я все помню. Твой В."

Я добилась приема у Раскина. Мне показалось, что он смотрит на меня с любопытством и осуждением. И тоже сказал мягко:

- Не надо вам сейчас его видеть. Он нервничает.

Я спросила, рассказал ли ему Вадим Александрович про удар, про Карелина.

Он сказал:

- Да.

Я спросила:

- Это из-за этого все?

Он отвел глаза:

- Видите ли, организм вообще расшатан… нарушено равновесие… И потом… мы будем оперировать. После операции я пущу вас. А сейчас не надо. Поверьте! Извините, меня ждут.

Я решила убить Карелина. Всерьез. Я не знала, как я это сделаю, но уверена была, что придумаю. Пошла на базу тралового флота, чтобы сказать ему, что я его убью. Зашла к диспетчеру. Спросила. Он странно посмотрел на меня:

- Зачем вам Карелин?

Я говорю:

- По делу.

Диспетчер сказал, что Карелина забрали в милицию, и назвал тот самый день, когда он к нам приходил. Сказал, что на этот раз сядет крепко - натворил что-то серьезное. Мне стало обидно, и почувствовала я себя совсем ненужной.

Двадцать второго была операция. Я работала. Звоню в больницу, а там все занято и занято. Как назло. Дозвонилась только около часу, а операция в десять началась.

Спрашиваю:

- Как состояние Вангеля?

Отвечают:

- У нас такого нет.

Я кричу:

- Как нет! Вы посмотрите, он на операции.

Говорят:

- Нет такого, звоните в справочное.

Оказалось, телефонистка на коммутаторе соединила

со второй хирургией, а он-то лежит в первой. Дозвонилась в первую. Прошу Люду.

Она говорит:

- Кто это?

Я говорю.

- Я.

А она плачет в трубку.

Примчалась в больницу, к Раскину.

Он говорит:

- Нельзя было ничего сделать. Оперировала Холодова. Я присутствовал. Ничего нельзя было. - Курит, и рука сильно дрожит.

Я говорю:

- Где он? Скажите мне, где он? Покажите мне его, я не уйду без этого.

Он говорит:

- Пойдемте.

Пришли в морг. Стоим смотрим. Курим.

Раскин говорит:

- Я очень любил его.

Я спрашиваю:

- Да? - А потом закричала: - Не надо было мне его видеть? Не надо было? А это мне надо видеть? Надо мне видеть это? Надо? - И остановиться не могу.

Раскин увел меня к себе в кабинет. Отпоил. Я полежала и пошла. Зашла в кино. Отсидела какой-то фильм. Ничего не помню - ни что показывали, ни в каком кинотеатре была. Потом иду по улице и вспомнила: Люда Спивак что-то сунула мне в сумку, когда я из больницы уходила. Достала и прочла его листки. Сидела, помню, около Пушкина и читала раз десять подряд. Ничего не понимала.

Панихида была в Доме писателей. Народу пришло очень много. Были и знакомые лица, знакомые по прошлой моей жизни. Здоровались. Наверное, считали меня своей, особо не задумываясь, мол, я здесь с кем-нибудь. К гробу я не подошла. Там неподвижно сидела жена, зажав руки между колен. Около нее - седой человек с большим добрым лицом. Все время наклонялся к ней, что-то говорил и обнимал за плечи. Кто-то играл на рояле. Очень хорошо. Речи говорили.

Потом вдруг седой оказался около меня и заботливо спросил:

- Как вы себя чувствуете?

Я говорю:

- Нормально.

Он мягко взял меня за руку и вывел на мраморную лестницу:

- Могу я вам чем-нибудь помочь?

Я удивилась:

- Нет, - говорю, - все нормально.

Он говорит:

- Вам лучше уйти сейчас. Вы извините, но не надо вам сейчас здесь быть… Понимаете… его жена…

Я говорю:

- Понимаю.

Вдруг выходит на лестницу молодой, в очках, с большими залысинами. Он тоже близко к гробу стоял. Говорит:

- Не надо, дядя Коля, не надо. - Потом мне - Если хотите, вы можете поехать на кладбище. Во втором автобусе. Там будут места, - и ушел.

Седой сказал:

- Извините меня. Если хотите, поезжайте.

Я сказала:

- Да что уж теперь… А этот, в очках, кто был?

Седой помолчал, уставившись на меня. Потом сказал:

- Андрей Вадимович.

Все. Все я рассказала. Говорят, у писателей ценят каждую строчку архива. Вот у меня много его строчек. Жалко, я дневник порвала. Я сразу пожалела и потом разглаживала страницы. Но несколько последних - совсем в клочки. Это я на него единственный раз тогда сердилась за то, что он обо мне в третьем лице и так наблюдательно-холодно пишет.

А последняя его запись - неверная. Не понял он. Я его так и полюбила, как он хотел. Как Маргарит Мастера. Точь-в-точь. А он не поверил.

Что же делать с этими страницами его? Куда их деть? И куда мне от них деться? Господи, не у кого спросить. Только он мог мне ответить. А теперь уж никто никогда ничего не скажет.

Сегодня 4 февраля. С утра идет снег. Все засыпано. Фундамент дома 3-а со всеми железками и начатыми да брошенными стенками исчез под снегом. Ровное высокое место. Сейчас половина двенадцатого. Ладно, подождем до весны".

Лена

1974-75 гг.

III. В БЕЗВРЕМЕНЬЕ

1

По пятницам на даче у Лисянских обычно собирались очень интеллигентные люди. Много говорили о беге. Сам Николай Владимирович три года назад буквально убежал от инфаркта. Врачи говорили "ПОКОЙ", а он бегал, врачи говорили "НА ГРАНИ", а он трусцой до соседнего поселка и обратно. И выиграл. Убежал. Правда, через полгода, уже зимой, когда не бегал, а плавал в бассейне, трахнул такой инфаркт, какого врачи даже и не ожидали. Теперь Николай Владимирович сам не бегал, но другим советовал и поговорить о беге любил.

Бегали - зять Николая Владимировича (тоже Николай Владимирович), его (зятя) мать Марина Иосифовна, сводный брат Артем. Все еще бегала сестра старшего Николая Владимировича Вера Владимировна, но меньше, чем прежде. Бегали многие соседи и сослуживцы. Худо-бедно, но бегали почти все из сегодняшних гостей, в том числе я.

- Не знаю, - сказал доктор Клейман, лечивший Николая Владимировича от того самого инфаркта, - не знаю почему, но бегущая женщина вызывает у меня жалость и насмешку. Я могу понять мужчину. Тут самоутверждение, укрепление мышц, надежда на усиление потенции, короче, дань древнему культу силы. Но женщина! Не понимаю. Если бы мне нравилась женщина и вдруг однажды я увидел бы, как она на рассвете в этом неэстетичном трикотаже, в тапочках или этих кроссовках трясет своими формами, думаю, все было бы кончено. У женщины от природы укороченные ноги. И то, что женщины ходят на каблуках, - величайшее достижение цивилизации. Надо ценить это. Женщина не должна опускаться на землю…

- Бывают женщины с длинными ногами, - проговорил физик Шальнов, наливая себе в рюмку коньяк.

- Относительно длинными! - воскликнул Клейман. - И все равно - каблук украшает любую женщину. Не серьги, не кольца, которые вообще, по-моему, мерзость, а каблук.

- На пляже вам, значит, женщины тоже не нравятся? - пронзительно спросила Нина Шальнова, глядя на Клеймана сквозь сильные очки и густой дым от дурно горевшей сигареты.

- Терпеть не могу. - Толстые губы Клеймана сложились в презрительную улыбку.

- Ну а вообще раздетая женщина? - Нина загасила сигарету и сильно дунула в воздух, разгоняя дым. - Или для вас все надо снимать, а каблук оставлять?

- Ну-ка, налейте там Драгомиру и Риммочке. - Николай Владимирович встал и протянул бутылку через стол, разделяя спорящих.

Но Нина продолжала пронзительно скрипеть:

- Не слишком ли много условий, чтобы вам Понравиться? Что-то тут не в порядке.

- Ну хватит, тут дети, - сказал Николай Владимирович.

- Ничего, ничего, нам интересно, - прозвучал грудной голос семнадцатилетней Вики, дочери полковника инженерной службы Андрея Андреевича Спелова, минут десять назад побежавшего на станцию встречать жену. - Правда, нам интересно, Вадик?

Вадик Шальнов снял очки, стиснул зубы и побледнел. Нина Владимировна внесла кастрюлю с вареной картошкой. У Лисянских кормили просто и добротно.

- Человек должен бегать. Бег запрограммирован в нем, как во всяком живом существе. Это одно из естественных состояний, - говорила она, шмякая на тарелки желтые дымящиеся бомбочки. - Тот, кто только лежит, сидит и ходит, перестает быть природным существом. Отсюда и болезни, и хандра, и все прочее. И это, Марк Семенович, одинаково относится и к самцам, и к самкам.

- Да надо просто форму держать, - мелодично пропела красавица Римма и подвела раскрытые ладони под собственный бюст, показывая, как надо держать форму. - Чтобы живот не висел, чтобы жиры не тряслись как студень.

- Как врач и как мужчина, я тебе скажу, Риммочка, с полной ответственностью: всякий орган от упражнения растет, а не уменьшается. Никто еще не худел от бега. От бега только потели. А чтобы похудеть, надо, миленькая, хлебца не есть, от этой картошечки, которую ты пожираешь, отказаться.

- За всеобщее похудение! - поднялся с рюмкой в руке коротенький стокилограммовый Драгомир Пенальтич, поэт сербского происхождения.

Все засмеялись и выпили.

Под картошку со шпротами хорошо пошел разговор о голодании. Одни отстаивали полуторасуточное голодание еженедельно. Другие держались недельного голодания раз в три месяца. Коля (Николай Владимирович - младший) в принципе не возражал против длительного голодания, но при соблюдении твердых правил.

- Клизма! - кричал он. - Ежедневно двухразовая клизма. А иначе это все самодеятельность.

- Это правильно! - низким басом пророкотал Пенальтич. - Голодающий без клизмы - какая-то насмешка над голодом. Голодающий с клизмой - уже профессионал. А с двумя клизмами - мастер!

Все снова засмеялись и выпили.

Жена Шальнова зачитала какую-то сложную американскую диету для кинозвезд. Но сбилась, потому что диета была записана в ресторане на бумажной салфетке. Салфетка еще долго належалась в сумочке, натерлась среди дамского хлама, и буквы стали разрушаться.

- В девять утра - пол-апельсина, - с трудом читала она, - в одиннадцать сорок пять - стакан молока… без масла и… шесть слив…

(Шальнов резко наклонился над столом и затрясся от злого хохота.)

- …До пяти вечера - ничего, даже воды… А в пять - стакан гранатового сока с медом и лимонной кислотой…

Потом пошла совсем ерунда, и когда Нина Шальнова, вплотную прижав салфетку с бледным текстом к толстым стеклам очков, произнесла "на третий день… ночью - два стакана бульона…", стали смеяться все, а Николай Владимирович утирал пухлыми кулаками слезы и кричал сквозь смех:

- Хватит, Нина! Второй инфаркт сейчас будет. Хватит!

- Надо о беге думать! - говорил Шальнов за чаем с тортом. - Нельзя бежать и одновременно думать: достать новую резину - металлокорд или ехать наваривать на Сиреневый бульвар? Бежать и думать о беге! Не о том, что еще пять - десять минут, и бег кончится, и можно будет блаженно ступить на полную ступню. Нет! Само мучение бега должно превратиться в удовольствие. Бегу и еще хочу. Уже не могу, но хочу. Хочу и начинаю мочь. И тогда уже трудно остановиться.

Чай отхлебывали. Коньяк пили. Заплетались разговоры. Озарялись мысли и перемешивались языком в невнятицу. Ползли обиды изнутри. Но давили их - зачем? кому нужно?

- Нет, про это не надо… я про то, что вам всем интересно… Понимаешь? Понимаешь, что я хочу сказать?

- Понимаю. Я-то понимаю.

- Врешь ты. Как ты можешь понять, если я сам не понимаю, к чему я клоню. Молча все вижу. Объемно и ярко. А попробуй выговорить - мутнеет. И тогда начинаешь к чему-то клонить. И клонишь, и клонишь… до того, что самому скучно продолжать. И к чему клонил - забывается. Все в тупик… О чем мы? А, да! Мы о беге… едином и вездесущем…

Коля говорил:

- Мой шеф бегает утром пять километров и на ночь два! И теннис в обеденный перерыв. Жена молодая. Книжки пишет. На концерты ходит, по-немецки разговаривает. Шестьдесят четыре года. Седина красивая, лысины нет! Любовница есть, и не одна… Ну где мне взять силы, чтобы его догнать? Нет у меня сил!.. Денег не хватает. Я же много зарабатываю - тут, там, то се… а все равно не догнать!

- Да уж, убегать и догонять хуже нет. У кого заварено, у того заварено!

- Вот это верно! Из яблока ананас не сделаешь. Никому не нравится быть толстым. И так и сяк, и до пота, и до кондрашки… Но не могут же все стать худыми…

- Почему не могут, собственно?

- А вот не получается же! Сам видишь.

- Да не вижу… Вроде как раз получается.

- Да пошло оно все к такой-то матери! И бег, и каратэ это подлое, извини, Вадик, это не про тебя… и вся наша ежеминутная забота о здоровье, об удобствах. - Это говорил я. Звали меня Борисом Бобровым, и я тоже сидел за этим столом. Зло вдруг взяло на себя и на всю нашу пожилую компанию.

- Нет, дядя Боря, это вы н-н-н-не то, н-н-н-не так. - Вадик Шальнов был бледен, даже бел… как мороженое, которое он в это время поедал… - Ка-ка-каратэ - это н-н-н-не только мышечная тренировка и даже н-н-н-не только п-п-психологическая. Эт-э-то способ жизни!

- Выживания! Способ выживания! - закричал я и со злости налил себе еще коньяку. - Чертовщина. Чертовщина! Это же все со страху. "Голая рука"! "Синяя нога"! "Самозащита без оружия"! Боимся друг друга, вот и тренируемся… до инфаркта… Ты прости, Николай Владимирович, это не про тебя… - Я налил коньяк, хотел заесть ореховой верхушкой торта, но вместо этого, уже держа корку торта в ложке наизготове, опять заговорил в повышенном тоне - Все тренируем - руки, ноги, шеи, кишки. Все, кроме мозгов. Кроме собственного дела, профессии. Строитель должен в строительстве тренироваться. И только. Аптекарь - в лекарствах. Инженер - в инженерном деле. Вот как музыканты. Или как халтурщики, которые двери обивают. Потому у них и качество… (Я уже чувствовал, что тупик близко, и у самого возникали возражения всем моим выкрикам, но остановиться не мог.) А вот нет! Все бегают. Все курить бросают. Спичку на улице не допросишься. "Я бросил!", "Я бросил и вам советую!" Жуть! Всеобщее соревнование, кто дольше проживет. Зачем? Можете себе представить Чехова, каждый день играющего в теннис? В пенсне, с бородой. А он же молодой был. Мы-то постарше. А уж Колин шеф ему в отцы годится. Или Гоголь три раза в неделю в бассейн ходит. И брассом, брассом! В шапочке резиновой! Или Крылов бегает возле решетки Летнего сада, чтобы похудеть…

Уже смеялись, а я все еще злился.

- Так они, дядя Боря, верхом ездили, фехтовали, гири поднимали…

- Кто, Гоголь фехтовал? С кем? Чехов, что ли, верхом ездил? Он писал и лечил людей. И все.

- И что? - крикнул Коля. - И умер. В сорок лет. И нет Чехова.

- А твой шеф еще шестьдесят проживет, еще трех жен сменит. Зубы новые из фарфора вставит - и пошел целоваться по новой! И еще пара сотен таких, как ты, будут за ним гнаться и завидовать. Вот я тебя тоже спрошу - и что?

- А Пушкин? - спросил Николай Владимирович. Он снова плакал от смеха и тер глаза кулаками.

- О-о! Пушкин, да! Тот и верхом, и бегом, и вплавь. И в пинг-понг и в бадминтон. (Я вдруг действительно очень ясно представил Пушкина с легкой бадминтоновой ракеткой в руке. И это было убедительно и опровергало все предыдущее.)

- Так что отсюда следует? - спросил Шальнов.

- Отсюда следует, что Россия - родина проблем. Это я давно понял. - Пенальтич стал неуклюже выбираться из-за стола. - Симпатичные вы люди, но тяжелые. Не для меня. Мне-то вы как раз нравитесь. Для самих себя тяжелые. Тридцать лет тут живу, а вот никак не привыкну. Иногда думаю, как все у нас, в Европе, о вас думают, - вы особо глубокие, вы страдаете, вы открытые, а иногда вдруг кажется - нет в вас простоты. Другим не доверяете и себе не доверяете. Не живете, а обсуждаете жизнь. И критикуете, потому что у вас это признак ума. Ругаю - значит умный. Соглашаться совсем не умеете. Японцы соглашаются по традиции, из почтения. Немцы подчиняются. Англичане не соглашаются, но помалкивают. Французы возражают. А вы вроде и не возражаете, а втихаря ругаетесь. Э! Я сейчас подумал: может, у вас потому так много матерятся, чтобы умным выглядеть? - Серб засмеялся.

Но мы не поддержали его. Как-то обидно он сказал: "У нас, в Европе!" А у нас где?

- Ты что это тут? - раздался голос Пенальтича из кухни. - Дай сюда.

Через раскрытую дверь я видел Вику Спелову, забившуюся в угол драного, сосланного на дачную кухню диванчика. Драгомир вырвал у нес изо рта сигарету и брезгливо разглядывал, слегка покачиваясь на слоновых своих ногах.

- Не подражай, глупая! Не смотри на них. Я тебе покажу - курить! Вон какая у тебя грудь. Большая и красивая. Как у матери. Тебе скоро рожать. Не кури. А где отец? Где Андрей? Ушел? Когда?

- Маму побежал встречать.

Назад Дальше