"Хотите скажу, - говорила она, - как я вас узнала? Сперва вам будет немножко неприятно, зато потом, ну сами увидите (она все время называла меня на "ВЫ". Я не возражал, зачем играть в молодость?). Того лысого начальника звали Егор Константинович. В начале июня в прошлом году остановилась возле стекляшки черная "Волга". Егор Константинович зашел взять сигарет и боржоми. Шофер с авоськой стоял сзади. Мне кажется, он не притворялся и действительно просто зашел за сигаретами. Люба - буфетчица - отлучилась, и я их обслужила. Он узнал меня, поздоровался, пошутил насчет того приключения. А потом говорит: "А теперь можно я к вам с просьбой обращусь? Выполните?" Я говорю: "С удовольствием". Егор Константинович говорит: "Просьба странная, не удивляйтесь. Мне вас сам бог послал. Мы сегодня большого писателя принимаем. Будут люди искусства. Нам хозяйка нужна, что постороннего человека звать. Поедете?" Я говорю: "Я на работе". А он, как в тот раз: "В 22.00 за вами будет машина. Сюда. Продукты все на месте. И официант будет, но лучше, если женщина накроет и поставит. Поедете?" Я говорю: "Поеду".
Опять, как в тот раз, крепко руку потряс. "Спасибо, - говорит, - это по-нашему".
В десять часов стою у стекляшки. Оделась, накрасилась. Подъезжает "жигуленок", и вылезает из него… Валерий Иванович. Я похолодела. Но Валерий Иванович вежлив, корректен: "Добрый вечер! Не сердитесь на меня за тот случай. Перебрал я. Я от Егора Константиновича". Я спрашиваю: "Мы куда едем?" - "Да тут рядом. Тридцать километров, пятнадцать минут. Вы купальник взяли?" - "Зачем?" - "Да на всякий случай… Давайте садитесь, быстренько к вам, захватим купальник".
Едем ко мне. Я не знаю, ну секунд тридцать ехали. Машина у него прямо летит. Взяла купальник. Едем.
Я говорю: "Объясните все-таки, куда едем? Егор Константинович сказал, писатель какой-то приехал". Он говорит: "Ну да…"- и назвал фамилию. Фамилия известная - С. (не знаю, к кому попадут мои записки, и потому не пишу фамилию полностью). "А купальник зачем?" - "Так мы ж в баню едем".. - "Как в баню?" Он: "В сауну, в сауну… - смеется. - Но там все как надо. Это только говорится - баня, а там комплекс целый. Это база олимпийская".
А машина летит. Даже на крутых поворотах Валера скорости не снижает. Занесет машину с визгом и точненько - на свою колею. Я вздрагиваю. Он говорит: "Не бойтесь, я профессионал, мастер спорта, не ушибу. Спешить надо, опаздываем. Машину соберетесь покупать - обратитесь, научу. Надо сразу с заносов начинать. Без заносов - это не езда…" А на спидометре - сто двадцать. Сперва я понимала направление, а потом сбилась - по каким-то проселкам поехали.
И вот три одноэтажных домика в лесу. В одном, самом большом, окна светятся, дым из трубы идет. Лягушки квакают. Идем по сырой траве к домику. Входим. Стены из хорошо отесанных бревен. Длинный стол, широкие тяжелые лавки, дверь, тоже тяжелая, добротная, в следующую комнату, на крючках много одежды висит. Под одеждой на лавке гитара в чехле. За пустым столом странная компания. Молодой бородатый в тертом джинсовом костюме, с безумными глазами, и две девицы - одетая, в очках, другая практически голая - бикини и лифчик типа "намек", с длинной сигаретой в руке. Обе - как картинки.
Валерий Иванович бегло назвал наши имена, открыл дверь в предбанник. Оттуда пар и невнятные голоса. Он крикнул: "Боря, где продукты?"
Из пара выскочил парень в плавках и, не взглянув ни на кого, целеустремленно пробежал на улицу. Вернулся с двумя большими мешками с надписью "САБЕНА". Поставил на стол. Начал распаковывать. Валерий Иванович говорит: "Ты печкой займись, а тут хозяйка разберется", - и на меня кивает. А в это время сам уже расшнуровывает мешки и пошел тягать водку, бутылок десять. Я помогаю. А помогать-то нечего - все готово. Мясо жареное в целлофане, капуста в кастрюльке, ну и всякое там - хлеб, уже нарезанный, свежий, огурчики, помидорчики - в мешочках… Резиночками все мешочки прихвачены, и, как корона, литровая банка маринованных грибков, мелких. И крышка на банке притертая. На полке нашлись тарелочки, вилки, стаканчики, граненые. Все впятером работаем, и слюнки текут. Ставим, готовим. Валерий Иванович покрякивает. "Надо бы раздеться, ребятки, - говорит, - для глубокого переодевания кабина налево".
Когда я вышла в купальнике из душевой, Валерий Иванович схватил меня за руку и потащил по коридорчику мимо печки, около которой колдовал на корточках Боря, мимо белой горячей двери в саму сауну - на другой конец домика. Мы вошли в сырой холодный тамбур - дверь на улицу распахнута. Маленькая лампочка над дверью скудно освещала троих полуголых мужчин, стоявших возле газовой плиты. На плите, во весь ее размер бак, и в нем кипело - все четыре конфорки горели. Приторно пахло ухой и газом. Три голые спины - немолодые, крепкие, жирноватые, и каждая по-особенному искалечена - страшные, хоть и давние, кривые глубокие шрамы, вмятины, рубцы. Прямо история Великой Отечественной. Я сразу почему-то о войне подумала. Это, наверное, потому еще, что двое были в длинных черных трусах до колен. Мне казалось, такие давно не носят. В войну носили и в футбол в них играли. Один из "футболистов" повернулся и оказался Егором Константиновичем. Сказал невнятно. "Опоздали! Мы уже сами тут… Ничего… сейчас уже все…"
Второй был сильно волосатый, в плавках. Повернулся, у него и грудь вся исполосована. Сказал: "Будем знакомы! Это хозяйка, да, Егор? Я Аркадий Львович, но зовите меня Аркаша, мне так приятно. Пусть лучше я буду не гордый, чем я буду немолодой! А?"
Третий, тоже в футбольных трусах, не замечал меня, смотрел в свою кастрюлю и помешивал деревянной ложкой. Он и был писателем, как я поняла.
"Д-давай! - сказал писатель неожиданно высоким голосом и с легким заиканием. - Д-давай лук и специи!"
Аркадий кинулся в угол и притащил таз с нарезанным луком и какие-то маленькие пакетики.
"Специи-шмеции, безумное дело", - выкрикивал он.
"С-сыпь!" - крикнул писатель.
"Это Сергей Васильевич", - шепнул мне на ухо Валерий. Он был не очень похож на себя, каким я его по телевизору не раз видела и на портретах.
Потом ели уху, и уха была вкусная. Очень много выпили. Аркадий сыпал анекдоты как из мешка. Хохотали. Парились, ныряли в пруд, в черную ледяную воду, в которой барахтались, касаясь наших тел, ондатры. Снова парились. Включили транзистор, и Аркадий до колик смешно танцевал. Потом крикнул: "Ша! Тихо! Юра, для души!"
Бородатый Юра, который единственный из всех так и не разделся и безучастно сидел в углу, взял гитару и запел слабым голосом. Пел свои песни. Грустные и злые. Помню, были слова:
В темноту превращается свет,
В тишину превращается грохот,
Ничего, ничего, ничего, ничего уже нет,
С нами кончено! Все! Наступает другая эпоха.
И про черного человека. И про жлобов, которые командуют. При этом Юра ненавистно поглядывал на писателя.
Не вымораживают зимы,
Как вымораживает ложь…
По черной лестнице добрался
Ко мне мой чертов человек… - и т. д.
Егор Константинович кричал, что это упадничество, Аркадий восхищался. Писатель слушал внимательно и ругань Егора Константиновича останавливал. Говорил: "Постой, постой, это надо знать, все надо знать…"
Потом сам писатель пел казацкие песни, и одна из девиц, Вера кажется, обнимала его за шею и целовала в щеку. Аркадий рванул очень смешные похабные частушки, а потом - "Сегодня праздник в доме дяди Зуя" и плясал фрейлехс, оттягивая кожу на груди как лацкан пиджака. Валерий Иванович всем подпевал. Он на удивление знал все песни - и казацкие, и частушки, и даже Юрины, собственного сочинения. Егор Константинович запьянел и уснул на лавке. Аркадий рассказывал, как Сергей Васильевич ловил сегодня эту рыбу для ухи - никто в речке давно ничего поймать не мог, а он вот двадцать крупных. Сергей Васильевич сказал странный, но сильный тост: "За породу!" Говорил, что любит людей, но что люди должны быть породистые, и мы все породистые. Аркашка еврей, но все равно он нашей породы, и так далее. Отдельно и как-то очень возбуждающе сказал о женской породе… и все такое.
Я глядела на всех нас, голых - на пышущих девиц со все понимающими глазами, на Валерия Ивановича, знающего слова во всех песнях, на искореженную спину спящего Егора Константиновича, на хохочущего Аркадия, - и думала: правда, есть в нас порода. Только Юра был без породы. Он сидел, бледный от выпитой водки, и бескровными губами мелко отхлебывал лимонад.
Ко мне писатель за все время ни разу не обратился. Но я чувствовала, что это маневр, что он видит меня, все время видит. Честно скажу, он мне понравился. В нем была сила и определенность.
…Потом туман. Кажется, бегали по холодной траве босиком друг за другом. В прятки играли. Потом опять сауна. Сто тридцать градусов. И мы, обливаясь потом на верхней полке. С Сергеем Васильевичем. Он вдруг взял за руку крепко: "Поедем со мной завтра в Москву, девочка!" Я ахнуть не успела, а он зашептал жалобно и заикаясь: "Надо, надо мне это… надо, пойми меня, м-милая… Н-н-не откажи… Надо мне тебя", - и бормочет, бормочет с закрытыми глазами. У меня голова кругом пошла. Охмурил. Влюбилась, кажется. И пошла карусель.
Я вам все рассказываю, не обижайтесь. Этот угар прошел навсегда, и, если бы его не было, я бы вас ни когда не узнала. Слушайте дальше.
Ехали мы с ним в международном вагоне, в отдельном купе. В Москве поселил меня в гостинице. Приезжал каждый день. Ездили в загородные рестораны и к разным людям. Везде ждали, везде были рады, что мы приехали. Почти всегда третьим - Аркадий. Он и за рулем, он и достать, он и организовать. Потом опять поезд, опять отдельное купе - командировка в Ленинград. Гостиница "Астория", и номера рядом. И снова Москва. Говорил, что поедем вместе с Болгарию. Он нравился мне. Кроме одного - в компании, а иногда и наедине он все чаще читал мне свои стихи. Про разные страны, где бывал, про родную деревню, которую не забыть никогда, про то, что к пятидесяти начинаешь понимать истинную цену вещам и людям, и про породу. Про рабочую породу, про крестьянскую породу, про шахтерскую породу, про всякую породу. Стихи были не то что плохие, средние, но чем-то до того похожие одно на другое (может, просто в размере дело - он всегда одним размером писал), что через некоторое время, как он только первую строчку начнет, - на меня зевота нападает. Ну ничего не могу с собой поделать. Он не злится, а страдает. И еще читает, и в глаза смотрит жалобно, как собака. Я и книги его почитала - военные дневники, путевые заметки, пьесу - это совсем скучно. А ведь он знаменитый. И в компаниях другие писатели хвалят, находят, что образно, сильно и точно. Похвал у него по горло, а он все на меня жалобно смотрит. Патология какая-то! Постепенно вся моя влюбленность в жалость превратилась. Жалость к здоровому, богатому, знаменитому, чуть ли не самому главному мужику. Ну просто патология!
Раз он прочел стихи. Я молчу. Он сам стал их ругать, но, чувствую, ждет, чтобы я возразила. А я говорю: "Бедный мой!" - и обняла его. Он оттолкнул и так рассвирепел, что я испугалась. А вообще он щедрый. Ко многим щедрый. Помогал. Хлопотал по чужим делам. Связи у него мощные - почти всегда добивался. Аркадий мне рассказал: в сорок девятом его, Аркадия, арестовали (ни за что, разумеется, ошибочно). А Сергеи Васильевич его вырвал, спас. "С тех пор я его раб на всю жизнь", - это Аркадий так говорит. И правда, раб. Иногда жутковато становилось от его любви и преданности. Казалось, он за Сергея и убить и предать может.
И все, с кем он меня знакомил, были его друзья, и такие друзья - в огонь и в воду! Все были ему чем-то обязаны, серьезным, жизненно важным. Может, не как Аркадий, но вроде. И он в них нуждался - все связи использовал, чтобы помочь человеку, и любил, когда благодарили. И эти спасенные становились его новыми друзьями и новыми связями. Он очень умел любить тех, кто его любил.
Врагов я не видела. Но были и враги. О них говорили. Зло и неистово, в один голос. И часто говорили о каком-то критике, которого особенно ненавидели. Называли его Рильке. Я думала, фамилия такая. И вот однажды сидели большой компанией на даче. По телевизору что-то объявили, и вдруг все всполошились: "Ну-ка, ну-ка, послушаем Рильке!" Появляется на экране усталое лицо, умные глаза, удивленные, открытые. Говорит человек хорошо, интересно говорит. А они от каждой фразы прямо вскрикивают и обзывают его, и даже матом. А он говорит, прямо им - он-то не слышит этого. Кошмар какой-то! Потом внизу титр - "Литературовед В. А. Вангель". Я спрашиваю: "Почему же он Рильке?" Загоготали! Оказывается, этот Вангель написал когда-то статью о Рильке, а им почему-то сама фамилия Рильке звучанием ненавистна. Вот и прозвали. Человек на экране говорит им, а они клокочут. И тогда поняла я простую вещь. Он говорит о хороших поэтах - это и по цитатам понятно, - а мой Сережа - не хороший поэт. И простая тут зависть, а не какая не порода. Но ведь одно дело в душе завидовать, а другое - вслух и целой компанией. Да еще власть иметь и тут же решать, как ему глотку заткнуть, книжку закрыть, жизнь испортить. (И все вслух, без обиняков - они прямо этими словами говорили…) А на столе икра, и машины с шоферами ждут каждого. И любовницы, наверное, У каждого шикарные, вроде меня… Ладно, подробности той ночи вспоминать не хочется. Но дошло у нас и до пощечин в гостинице "Украина". Он просил, умолял, плакал… бить пытался. А у меня рвота началась. От отвращения. Рвало меня всей этой икрой, ухой, запахами двухместных купе. Уехала. Затаилась. И вдруг вы в стекляшку являетесь…"
Вот что она мне рассказала. Вот откуда все странности нашего знакомства. И смутно у меня на душе. Всю неделю нашей любви и совместной жизни я чувствовал ее отношение как дар божий. Я черпал силу в беспричинности ее любви - просто полюбила меня молодая женщина, потому что я вот такой. Ни малейшей корысти нет в этой любви и никакого рассудочного оправдания. И вот нашлись причины, истоки…
Нет-нет, я не сомневаюсь. Теперь уж никогда не буду в ней сомневаться… Но… все-таки… "Она, видно, меня за муки полюбила". Это хорошо, это прекрасно, благородно… А так бы хотелось, чтоб совсем ни за что. Не зная раньше… как Маргарита Мастера. Она ведь потом узнала, что он Мастер, а полюбила так, вдруг и целиком. Одной догадкой.
Теперь я рассказал все. А все-таки лучшая минута в моей жизни, когда я утром ждал ее. Зеленая клеенка, белая бутылка, зайчики на стене. И за окном слышен звук пилы. И целый день впереди до того момента, как она досказала мне свою историю".
"Мне ни разу, ни секунды не было скучно с ним. А в тот день мы вообще просмеялись с утра до вечера. Он фантазировал, как наша история выглядит со стороны - с точки зрения Сквирского, с точки зрения Вальки, с точки зрения моего начальства. И до того это было смешно и точно. Хохочем оба, не остановиться. Он говорит: "Много смеемся, много смеемся! Не к добру!" - и мы стучали под низ стола, чтобы напасть отогнать, чтобы не зачлось нам наше счастье.
Часов в десять вечера звонок. Открываю - Карелин, бандюга, в дверях. Глазки узкие. Перегаром несет. Мерзкая рожа. А волосы прилизаны, галстук хорошо завязан, часы дорогие на руке. И от всего этого рожа еще более мерзкая.
- Ты что про меня, паскуда, Вальке наплела? Чего она от меня морду воротит? Она у тебя тогда ночевала?
Я говорю:
- Иди проспись.
А Карелин ровным голосом:
- Ты, блядища, меня не трожь! Чего Вальке наболтала? - и трехэтажным.
Выскочил из комнаты Вадим Александрович:
- Что тут происходит?
Карелин ровно говорит:
- Ах вот кто у нас баб баламутит! Ясно-ясненько! - И ржет.
Вадим Александрович говорит:
- В чем дело? Кто вы такой?
А Карелин смеется:
- Ясненько! Вон откуда все! Знакомая харя. Я вашу породу знаю!
Вадим Александрович:
- Уйдите!
А Карелин:
- Заткни хавальник!
Тогда Вадим Александрович рванулся:
- Вон отсюда! - и толкнул его рукой в грудь.
А Карелин боксерским ударом, снизу - крюк он, что ли, называется, - в солнечное сплетение. Вадим отлетел к стене и сполз по ней. И сип какой-то страшный. Не из горла, а прямо из легких. Я к нему кинулась, а Карелин медленно подходит, - я еще запомнила: сверкают ботинки - красное с зеленым на толстой подошве. Вскочила и на него с кулаками. Бью. А он не защищается. Смеется:
- Счас я кончу твоего старика…
Я говорю:
- Уйди! Уйди, умоляю! Уйди, гад! Что хочешь отдам, только уйди, умоляю, гад!
Он смеется и ровно говорит:
- Дай десятку.
Я кинулась к пальто - оно тут же на вешалке висело. Шарю по карманам и нашла. Держу десятку в руке, смотрю в эти узкие глазки - и со всей силы открытой ладонью с этой десяткой ему в рожу. Только руку ушибла - как о бревно ударилась. А он зубами десятку ухватил, оскалился, носом пошмыгал и, не выпуская десятки, "пока!" - говорит. И ушел.
Перетащила я Вадима в комнату. Немного пришел в себя. Хотела "скорую" вызвать - он ни в какую:
- Мне лучше, мне лучше.
Вроде и вправду лучше стало - дыхание нормальное, двигается. Но лицо серое-серое.
Потом даже совсем ничего. Даже ужинали за столом. Он опять шутить пытался, но уже не смешно было. Легли. Обнял он меня, налег, а я чувствую - озноб колотит. Выскользнула.
Говорю:
- Врача надо, - и одеваюсь.
А он:
- Утром, утром! Иди сюда. Дай же мне с тобой последнюю ночь побыть.
Я заплакала. Сели рядом.
- Больно? - спрашиваю.
Он говорит:
- Иди ко мне.
А я:
- Лежи, лежи, я тут, я с тобой… (Или я его на "ВЫ" называла? Нет, тогда на "ТЫ".) - И глажу по голове и целую. Он сдался. Утих.
Потом говорит:
- Я тебе целый день рассказывал, веселил тебя, а у тебя вон, оказывается, какие знакомые. За это ты мне теперь рассказывай. (Господи, что ж я, уже забываю, что ли? Значит, и он меня на "ТЫ" звал? или нет?)
Я говорю:
- Лежи, лежи.
И стала рассказывать, как впервые узнала про него. Он молчал. Говорила я долго. Он так ни слова и не сказал. Я и не знала тогда, дослушал он до конца или нет. Убаюкала.
Утром лучше не стало. Он дал мне телефон, и я позвонила с почты в больницу Ленина доктору Раскину. Раскин сказал: "Привозите". Ехали на такси - Володя Гущин через милицию вызвал. Про Карелина я Гущину не сказала. В такси мы сидели обнявшись. Он шутил, пел, как акын, - что вижу, про то пою: "Вот ма-а-аши-на быстро едет, вот тридцатый ки-и-илометр, ой, везет ма-а-ашина пылкого любовника, ой-ой-ой, да в бе-е-лую больницу".
Мы простились в приемном покое. Чувствовал он себя прилично. Обнял меня и говорит:
- Иди, иди.
Я говорю:
- Я буду ждать.
А он говорит:
- Чего ждать-то? - Потом Раскину - Вот, Максим Семенович, это моя любимая женщина.
Я заплакала и убежала.