- Проститутка! - ревел он. - Я всю жизнь избегал публичных домов. Зачем же я на старости лет связался с проституткой?! Все погибло! Самолетом мы бы давно были на месте. Мы бы давно были в Барселоне, если бы эта бандитка не таскала с собой свой идиотский рояль. Концерт в девять! Когда мы будем репетировать? Я выброшусь в окно! Я погиб!
Грохнула тамбурная дверь, и в коридор влетел человек с большой черной бородой, крючковатым носом и выпученными глазами.
- Свифт! - заорал господин Арнольд. - Вы болван! На какой поезд вы взяли билеты? Мы приезжаем за полтора часа до концерта! Провал! Я не выйду на сцену! Вы заплатите неустойку! Вам ничего другого не останется, как идти в сутенеры к мадам Турухановой! Шлиссельбургский симфонический не знал такого позора!
- Успокойтесь, мсье, умоляю вас! - завизжал Свифт. - Мы что-нибудь придумаем… и не надо меня оскорблять… старая калоша! - неожиданно добавил он.
Мадам Туруханова хрипло рассмеялась.
- Тра-та-та, тра-та-та! - снова пропели колеса в тишине.
Господин Арнольд Арнольд, склонив голову, как бизон, пыхтя и топая, побежал по коридору. Добежал до мадам Турухановой, размахнулся и с силой ударил ее по плотному заду. Звук получился мощный. Мадам Туруханова отступила на шаг и влепила господину Арнольду пощечину такой силы, что его тяжелая голова мгновенно сделала то движение, которое военные делают при команде "равняйсь!".
- Господа, мы артисты, мы художники, остановитесь! - завизжал Свифт, устремляясь к главному дирижеру и солистке.
Господин Арнольд отодвинул его рукой и пошел обратно к господину Пьеру Ч. Лицо его было пожарно-красного цвета.
- Дорогой мсье, - сказал он сравнительно спокойно, - не будете ли вы возражать, если мы проведем репетицию здесь, в вагоне? Не помешаем ли мы вашим занятиям?
Господин Пьер Ч. развел руками:
- Я буду счастлив, но…
- Свифт! - рявкнул господин Арнольд. - Если вы позволили включить в контракт пункт о перевозке рояля, пункт, на который мог согласиться только сумасшедший, то напоминаю…
- Но ведь вы сами… - выдвинул Свифт вперед нижнюю челюсть.
- То напоминаю, - громовым голосом перекрыл его господин Арнольд, - что в контракте нет пункта, запрещающего мне назначить репетицию в поезде! Через десять минут начало! Всех в мой вагон! "Воровка"!
- Импотент! - крикнула мадам Туруханова.
- Я имею в виду увертюру к опере Россини "Сорока-воровка"! Мы с нее начнем. А что касается импотента, то еще посмотрим! - рявкнул господин Арнольд. Потом концерт Рахманинова! Мадам будет играть, стуча пальцами по столу, сидя передо мной!
- О-ля-ля! - воскликнул Свифт. - Это превосходная идея!
Снова грохнула тамбурная дверь. Появился помятый итальянско-арабский человек с крокодиловым чемоданом.
- Место семь! - сказал он проводнику.
- Дорогой мсье, тут особые обстоятельства, - кинулся к нему Свифт, - не согласитесь ли вы занять место в другом вагоне?
- И не подумаю, - сказал с акцентом крокодиловый чемодан.
- Но в таком случае вам придется испытать некоторые неудобства - здесь будет немного шумно.
- Это ваше дело! В билете не сказано, что гарантируют тишину. - Крокодиловый чемодан исчез в купе.
Свифт рысью бросился к выходу.
- У нас были все шансы победить! Все шансы, - говорил господин Арнольд господину Пьеру Ч. - Среди всех прекрасных оркестров, приглашенных на фестиваль, наш, несомненно, лучший. Лучше Магдебургского, лучше Мерзебургского и лучше Вильегорского. И вот - пожалуйста!
Стали появляться музыканты с инструментами.
- Скрипки - купе 3, 4. Альты - купе 5. Духовая группа - 8, 9. Контрабасы - в коридоре! Тарелки - в тамбуре! - кричал Свифт.
Началась настройка.
- Маразм имеет пределы, - сказал молодой скрипач.
- Должен иметь! Но не имеет, - сказал виолончелист в черной ермолке.
- Эй, Свифт! Мы не помещаемся. Куда мы будем выдвигать кулису? - кричали тромбонисты из девятого купе.
- В коридор! Дуйте в сторону коридора! - отвечал Свифт.
- Уберите литавры, дайте пройти, уберите литавры.
- Что вы мне тычете в лицо смычком?
- Я не тычу, а канифолю.
- Так канифольте смычок, а не мое лицо.
Крокодиловый человек выглянул в коридор.
- Перевозка сумасшедших? - спросил он Клода.
- Мы художники, мы должны уважать друг друга, - кричал Свифт.
- Вы что, хотите один три места занять?
- Я сорок лет играю на виолончели раздвинув колени и иначе не умею!
- С вашим задом вам место на крыше!
- Что вы топчетесь? Вы раздавили мой мундштук!
- Всё! Здесь полно! Вы что, обалдели? Идите со своей трубой в тамбур!
- А вы идите в задницу!
- Головы! Осторожно, головы! Заноси свой конец!
- Кто так носит арфы! Кто так заносит арфу в купе! Разве так заносят арфу в купе?! Эх!
- Дайте мне ЛЯ! Дайте ЛЯ!
- Мы артисты, так будем же артистами!
- Дайте ЛЯ! Дайте ЛЯ!
- Нате, ничтожество!
Господин Пьер Ч. сидел на откидном стуле в коридоре. На шее у него лежала доска с партитурой. В его левое колено больно упирался острым ребром контрабас. В правое то и дело бились толстые ляжки вертящегося во все стороны господина Арнольда.
- Концертмейстеры групп, высуньтесь из купе! - господин Арнольд постучал палочкой по оконному стеклу. - "Сорока-воровка" с первой цифры, мерзавцы!
- Старая сволочь! - закричали музыканты.
Поезд громыхал в тесном ущелье между скалами и вдруг выскочил на равнину. Стало тихо.
- Тра-та-та-та! Тра-та-та-та-та! - нежно пропели колеса.
Господин Арнольд поднял палочку… И…
Взвился, вознесся, взлетел Россини!
"Как они играют! - подумал господин Пьер Ч. - Как они любят друг друга! Боже, как они играют!"
Все! Все, что было противоречиво, озлобленно, не понято, - исчезло. Немыслимое блаженное единство! Господин Пьер Ч. слышал каждый инструмент в отдельности и все вместе. И каждый звук наполнял несравненной радостью его душу, его сердце, его голову, каждую частицу его тела. Контрабас всей тяжестью вдавливал свое ребро в ногу господина Пьера Ч., и господину Пьеру Ч. казалось, что прекрасные низкие звуки текут блаженной дрожью из его коленной чашечки. Музыканты страстно целовали медь. Мелко рукодельничали над стальными нитками, вправленными в благородное дерево. Заглатывали жадно костяные наконечники. Всяк своё! Всяк не как другой!.. И… одновременно с колесами поезда, со скоростью, с высокими облаками, с вечерней росой, с солнцем, которое уже коснулось нижним краем черной массы далекого леса… одновременно… с трясущимися толстыми губами седого Арнольда, с его волосатыми пальцами, которые легко и властно танцевали в воздухе… одновременно… со всей черной смутой души господина Пьера Ч… смутой, от которой он хотел убежать в своих необыкновенно удобных ботинках, уехать в бесконечно идущем поезде… одновременно… с ежемгновенно улетающими в прошедшее частичками нашей невеселой жизни, которые, отлетев, на расстоянии кажутся сверкающими осколками веселья… одновременно! Едино, вместе! Так вместе, так дружно, так любовно, как и быть-то не может:
- Та-ра-та-тá-рам! Та-ра-та-тá-рам! Та-ра-та-тá-рам, та-рá-рам, та-рá-та-там!
"Бог мой! - думал господин Пьер Ч. - Мой Бог!"
7
Жаркий день выдохся, испарился, поднялся красноватыми отблесками к высоким облакам, а на его место откуда-то из щелей и выбоин асфальта, из ржавых мусорных баков, из дыр подвалов вместе с запахами отходов, с потрепанными жизнью кошками вылез промозглый бескислородный с колючей пылью вечер.
Александр Петрович перебежал улицу, как простреливаемое пространство. В затылке пузырился холодок детского страха - зацепят, достанут, не дадут уйти! Достали! Споткнулся о ступеньку тротуара. На правую ногу… Ушибся. Пошел медленно и снова споткнулся - о совершенно незаметный бугор асфальта. И опять на правую. Чертыхнулся. Остановился. Сказал вслух:
- Ведь сегодня не понедельник и не пятница, сегодня среда.
Поборов ветер, открыл тяжелую дверь парадной.
Когда лифт подъезжал к третьему этажу, он услышал голоса на площадке, и каждый голос был ему знаком. Александру Петровичу захотелось, не открывая дверей, нажать на кнопку первого и уехать… уйти из этого дома. Он стиснул зубы и клацнул дверной ручкой.
Врачи давно запретили Всеволоду Матвеевичу курить, пить и есть острое. Ампутировали пальцы правой ноги и грозили отрезать всю ступню. Сева курил и пил. С демонстративной тоской отказывался от горчицы, но от огненных кавказских приправ отказаться не мог. Ткемали и аджику постоянно привозили бесчисленные южные друзья. Однако курение в квартире было табу! Новичкам об этом говорили прямо и грозно. Говорил сам Сева. Говорили постоянные визитеры, говорила бессловесная жена Севы Вера. Говорила мать Веры Софья Марковна, женщина не слишком старая, со странным выражением лица - постоянной смесью испуга и презрения.
Курить выходили на лестницу. Впрочем, курили и в квартире - в кухне и в передней. Сам Сева курил везде. Особенно в спальной. В гостиной курили только с особого позволения Веры особо уважаемые гости, а такие бывали чуть не каждый день. И тогда, за компанию, курила сама Вера. И все остальные тоже курили. Софья Марковна курила непрерывно. Сын Севы Максим курил тайком в уборной. Дочь Марианна запиралась в ванной, пускала душ и тоже курила. Курить начинали с утра, но особенно много курили по вечерам. Курили и ночью.
Александр Петрович присоединился к компании куривших на лестнице.
- Что так поздно? Покажись Ирине, она злится, - сказал Брося (Борис Ростиславович курил "Беломор").
- У меня сын болен. - Александр Петрович тоже закурил. В квартиру идти не хотелось. - Ну что у вас тут? - Он заметил, что народ был на удивление не пьяный.
Помалкивали. Ходили неспокойно по площадке. Так большой группой курят на лестнице, когда в доме покойник.
- Как Севка?
- Нормально, - сказал Брося. - Принимает итальянца. Паркетти из Рима… который его книжку по-итальянски издавал.
- Паркетти-то Паркетти, а вот переводчица у него - потрясающая баба, - гудел Контрик Воровский (Воровский курил "Винстон".) Это баба! Сильная баба. Не слабая баба переводчица у Паркетти… Баба что надо…
- Глеб Витальевич здесь, - ровно сказал Брося.
- Иванов? - Александр Петрович насторожился.
Конечно, Сева - человек общительный и со связями, но зам. зав. отделом ЦК на гулянке сослуживцев - дело нечастое.
- Как нога-то у Севки?
- У Всеволода Матвеевича все нормально, а вот вам, Александр Петрович, я удивляюсь! - Из-за клетки лифта выдвинулся невидимый до сих пор Костя Шляпин (Костя курил "Новость"). - Вы-то как могли меня не поддержать утром у Блинова? До каких пор мы будем пропускать через себя поток серости и замалчивать то, что является действительным нашим достижением? Сегодняшнее обсуждение - это не мелочь. Такими "мелочами" уничтожают самую суть! Разработка Всеволода Матвеевича - это же комплексная идея, нельзя в ней что-то принять, а что-то не принять. Тут или все, или ничего. А когда я в открытую говорю об этом, вы молчите. А уж вас-то, как никого другого, это должно касаться. Это ведь и ваш труд.
- Да, и мой тоже, - глухо сказал Чернов, глядя в сторону.
Он смотрел через окно на совершенно пустой колодезный двор, по которому ветер зло гонял газетный лист.
- Когда я пересказал Всеволоду Матвеевичу свое выступление, он сразу спросил: ну а что Чернов? И что я мог ответить? Что вас интересуют только подъездные пути?
- Да-а… сильно тебя Севка нес… - сказал Брося.
- Я б с такой переводчицей, как у этого Паркетти, тоже бы махнул куда-нибудь в Италию, - плел ерунду Воровский. - Такие бабы на дороге не валяются.
- Впустую вы себя накачиваете, Костя, - сказал Александр Петрович. - И Севу зря тревожите. Наши утренние разговоры - чистая формальность. Пустое дело. Не тут все это решается. И к тому же давно уже решилось… Ярмак сам это понимает… иначе взял бы машину и прикатил бы… Неужели вы сами не видите…
- Я вижу, Александр Петрович, я прекрасно вижу, что вы смирились с поражением. Вам все равно. А мы сдаваться не собираемся. Мне очень жаль, Александр Петрович… Я с первого дня в институте ориентировался на вас. Вы для меня после Всеволода Матвеевича были первым человеком. И ваша жадность к работе, и ваша бескомпромиссность… и вообще. (Шлянии поднял голос на тон вверх.) Тугодумы и невежды из Госстроя давно бы раскачались, если внутри нашей группы не появилось бы равнодушие! Вы извините, что я вам это говорю… но мне обидно… вы стали другим, Александр Петрович!
- Тебя давно ждут! Что ты здесь толчешься? - В дверях стояла Ирина Одинцова, если это была Ирина, а не ее писанный многими красками портрет.
Тонкая и многоцветная подкраска лица под пшеничной крышей стрижки с вызывающе смелыми крупными завитками. Голые плечи, сверкающий паучок, низко спустившийся по золотой цепочке в глубокую выемку между маленьких плотных грудей. Длинное черное платье, серебряные туфли… картина, портрет, мечта! Немецкий экспрессионизм двадцатых годов. Ретро! Глаза - белым и зеленым! Рот - красным с темно-коричневой обводкой. Ресницы - синим! И мушка! Мушка - черным! В двух пальцах правой руки - длинная черная, жутко заграничная сигарета. Ретро! Мечта! Какая гладкая кожа! Совершенно чужая изумительная женщина.
- Я не толкусь, я только пришел - у меня сын болен, - хмуро сказал Александр Петрович.
- Что с ним?
- Там серьезно.
- И здесь все очень серьезно. Именно сегодня тебе надо быть вовремя! Я ждала сорок минут на улице. Пьяные мужики глазеют, зазывают в машины. - Лицо Ирины было спокойно, но голос заметно окрашивался бешенством.
- А не надо в таком виде на улице стоять. В таком наряде надо выходить из длинного автомобиля и идти по ковру через вертящиеся стеклянные двери.
Ирина громко икнула. Это было очень неожиданно, но вовсе не смешно, а скорее страшновато и угрожающе. Сослуживцы стали всасываться в светлую воронку передней. Они остались на площадке вдвоем, и Ирина ногой лягнула дверь. Цокнул замок.
- Ты сходишь с ума! - сказала Ирина. - Я не хочу возиться с сумасшедшим. Опомнись, слышишь! - крикнула она и снова громко икнула. - Ты для всех становишься посмешищем. Нельзя же оригинальничать беспредельно. Тебя Сева ждет. Тебя ждет Иванов! О тебе Паркетти спрашивает, а ты стоишь на лестнице и выслушиваешь нотации этого мальчишки Шляпина. Что происходит? Почему ты просто не пошлешь его подальше? Или боишься? Как всего на свете? Как своей жены до сих пор боишься? Только меня не боишься, а мучаешь меня. Мучаешь и мучаешь, кретин.
Александр Петрович никак не мог ничего сказать. Хотел и не мог. Только тяжело сопел. Ирина Одинцова подошла и обняла его за шею. Острая смесь косметических запахов и коньяка всколыхнула в Чернове что-то непережитое, но знакомое… может быть, прочитанное… или очень детское… досознательное… Объятие матери, вернувшейся из гостей. Тогда, перед войной, тоже сильно красились… Довольный басок отца. Глаза мамы блестят, малюсенькие комочки туши на ресницах, сверкает заколка в черных пышных волосах, зубы в улыбке белые, ровные: "Мой маленький еще не спит, а мы уже вернулись…" "Ничего, ничего, еще поглядим, кто кого!" - довольно басит отец, потирая руки. Да-да. Так было. Очень незадолго до того, как жизнь стала страшной…
Александр Петрович молчал и думал.
- Что с тобой, Сашенька? - говорила Ирина. - Возьми себя в руки. Если ты будешь такой, они тебя скатят под гору. И тогда я уйду от тебя. А я не хочу от тебя уходить. Сашенька, Сашура! Ну что там с Петькой? Вылечим мы его, я позвоню Льву Яковлевичу, он его посмотрит. У меня тоже Ленка больна. Отравилась чем-то. Ну, Сашок! Сегодня поедем к тебе, да? Ты меня послушай. Блинов кончился - это ясно. Сегодня я это поняла абсолютно. Севка его в покое не оставит, а у Иванова с ним какие-то старые счеты. Видимо, опять будет Кроманов, и тогда Севкин принцип пройдет как основной.
- И ты уже все забыла? - Александр Петрович взял Ирину за талию и отстранил от себя, но не выпускал, держал крепко. - Какой Севкин принцип? От Севки было только десяток банальностей на трех страницах… а потом болезнь… Какой Севкин принцип?
- Ну твой, твой, - сказала Ирина. - Я тебе тогда говорила - пиши сам, помоги Севке, но не отдавай идею. Так ты же уперся! "Неважно - кто, важно - что!" Говорил это? А теперь поздно. Теперь уж будь до конца великодушным. Деваться некуда. Выпустил джинна из бутылки, сделал его мировой величиной - всё! Теперь обратно не запихнешь. Теперь пусть он тебе поможет. Он, кстати, по-моему, готов. Да и потом, Саша, ты не прав, не совсем уж Севка пустое место.
- А разве я это сказал? Хоть раз? Ярмак - крупная фигура… но когда ты… которая все видела с самого начала… когда на твоих глазах…
- Ну хватит, хватит, пошли, будь умным.
Дверь открылась.
- Чернов! Ира! Ну что вы в самом деле! Там ждут! - сказал Брося.