После завтрака Билл выходил наружу и в бинокль осматривал окрестности. Если все было в порядке (а именно так всегда и было), полчаса-час мы гуляли недалеко от дома. Воздух в горах был ощутимо холоднее, чем на равнине, и перед выходом меня всякий раз закутывали в княжеский плед. Мы медленно шли вдоль скал, с хрустом ступая на бесцветные базальтовые осколки, из-под которых пробивалась такая же бесцветная, но цепкая растительность. Иногда мы гуляли с противоположной стороны дома, спускаясь на зеленые террасы лугов. На самых дальних террасах паслись коровы, с каждым днем подходившие все ближе к нашему дому. Дней через пять мы впервые услышали глухое позвякивание их колокольчиков, а уже через неделю наши прогулки сопровождались их длинными задумчивыми взглядами.
Никаких геополитических бесед у нас с Биллом не было. Мы с Настей не заводили их потому, что не хотели выявлять наши возможные с ним разногласия. Что касается Билла, то он, по всей видимости, был по горло сыт полемикой с князем и теперь вовсю наслаждался передышкой. Благодарными темами для нас стали преимущественно медицина и гастрономия. Один раз по какому-то забытому мной поводу Билл сказал, что считает Косовскую войну ошибкой, и мы с Настей молча кивнули. Продолжения это не имело. Думаю, что, не признаваясь в этом себе самим, мы устали от военных разговоров не меньше нашего американского друга.
Обед начинала обычно готовить Настя. Билл, по-джентльменски уступавший выбор меню даме, включался в работу на правах помощника. Он тщательно закатывал рукава до локтя и надевал передник. Любо-дорого было смотреть, как ловко его огромные рыжеволосые руки резали помидоры или лук. Нож на разделочной доске издавал автоматную очередь, превращая овощ в идеально ровные кружки, квадратики и дуги. За обедом, который длился гораздо дольше завтрака, следовал тихий час.
Во второй половине дня мы снова гуляли. В это время в горах несколько теплело, и я выходил уже без пледа. После ужина мы собирались в каминной и играли в лото. Настя уже знала, что многие немецкие семьи проводят вечера именно так. Она никак этого не комментировала, но, разбираясь в малейших ее интонациях, я понимал, что такое времяпрепровождение было для нее столь же трогательным, сколь и забавным. Нижняя губа Билла упруго оборачивалась вокруг фишки, когда он, мурлыча что-то невнятное, просчитывал очередной ход. Думаю, что при полном нашем нежелании смотреть телевизор и отсутствии сколько-нибудь существенных тем для беседы лото было идеальным решением.
Если в дневной части нашей жизни доминировал лечивший меня Билл, ночные часы принадлежали исключительно Насте. Раненая моя плоть стремилась к ней не меньше, а то и больше, чем прежде. И поскольку жалость является, как известно, одной из сильнейших форм любви, усиление чувства было обоюдным. Чистейший горный воздух, размеренное существование и присутствие в нашей с Настей жизни постороннего возводили наше влечение друг к другу в какую-то новую степень. Едва войдя в спальню, мы закрывали дверь на ключ и предавались самым смелым любовным фантазиям. Единственным ограничением для нас служило мое ранение, не позволявшее заниматься любовью наиболее традиционным способом, а именно - лежа.
В один из дней Билла, чьей хирургической специализацией была проктология, пригласили по старой памяти для консультации в американский госпиталь. Вернувшись под вечер, он выпил предложенный Настей кофе и с загадочным видом откинулся на спинку стула. Эта артистическая посадка и смеющиеся, приглашающие к расспросам глаза явно мне что-то напомнили. За массивным лицом Билла и скрещенными на груди его лапищами проступил тонкий облик нашего покойного друга.
- Я консультировал сегодня интереснейший медицинский случай: прострелены обе руки и ягодица. - Билл наслаждался немой сценой. - Вашей точности можно только позавидовать.
- Я стреляла наугад, - скромно сказала Настя.
Билл снял перед Настей невидимую шляпу и раскланялся.
- Пациент стал жертвой разбойного нападения в Английском парке.
- Разбойного нападения? - Мне это показалось даже забавным. - И что же у него отняли?
- Прежде всего - возможность сидеть. Кажется, это единственное, что у бедняги было с собой. Ну, еще, конечно, вот это, - Билл достал из кармана пиджака пистолет, - только об этой пропаже он так и не заявил. Когда я над ним наклонился, мой карман с пистолетом коснулся его ноги: он даже не вздрогнул. Правда чудеснее вымысла. - Билл вздохнул. - Уходя, я позаимствовал для вас первоклассное заживляющее средство: здесь такого не достать.
Из другого кармана американец извлек небольшую баночку и покрутил ею перед нашими глазами.
- Жаль, конечно, что он не узнает о своем филантропическом жесте: несостоявшийся убийца шлет своей жертве медикаменты. По-моему, недурной хеппи-энд. Кстати, на столике у его кровати я заметил "Преступление и наказание" по-английски. Так что парень, как видите, небезнадежный, того гляди, переродится. Он, знаете, даже робкий какой-то. Попку мне показывать стеснялся. - Билл припечатал баночку к столу. - А зовут его, как ни смешно, Джон Смит: ваш практически однофамилец. Так в паспорте. По крайней мере, в одном из паспортов.
Что ж, до определенной степени каждый кузнец своего счастья. До определенной степени, повторяю. За временами высочайшей личной активности неизбежно следует пауза, затишье, когда ход дел обусловливается какими-то посторонними, вне нас лежащими причинами. Интересно, что ни на качество, ни даже на темп происходящего это не оказывает почти никакого влияния. В то время как мой убивец мог полагаться лишь на возможности проктологии, собственная моя судьба ковалась неутомимым князем. Разделяя мнение Анри (оставшееся, впрочем, ему неизвестным), он считал, что на некоторое время мне непременно нужно бы скрыться. Вопрос заключался лишь в том, где это можно было бы сделать. Не только собственную дачу, но и любое строение на территории Западной Европы князь считал доступным для прослушивания, подглядывания и, что самое неприятное, вторжения. Он считал, что со времен холодной войны здесь осталась огромная разведывательная сеть, никому уже не нужная и потому вдвойне ожесточенная. Те, кто не смог вовремя переквалифицироваться на промышленный шпионаж (не в пользу Европы), вынуждены были, по мнению князя, покинуть Старый Свет и искать счастья в менее цивилизованных краях. Желавшие избежать и того, и другого стремились доказать свою необходимость. К ним-то, судя по всему, и принадлежал мой англосаксонский однофамилец.
Следует сказать, что русский аристократ проявил недюжинные организаторские и конспиративные способности. Вероятно, в каждом русском - будь он даже князь - есть что-то от революционера. Он строго-настрого запретил мне появляться в Мюнхене и даже на дачу звонил исключительно по мобильному телефону, считая почему-то, что так его труднее будет подслушать. Не знаю, верно ли это было в отношении телефона, но большинство предпринятых им мер предосторожности, как я убедился впоследствии, оказалось оправданным. Что же касается поисков моего убежища, то, несмотря на конспирацию, они проводились князем с чрезвычайной энергией и быстротой. Из отдельных его замечаний я мог уже догадываться, что местом моего бегства предполагалась Россия. Прежде всего, в огромной стране было легко затеряться. Кроме того (это высказывалось в свое время и Анри), в отличие от Германии, иностранные спецслужбы в России еще не чувствовали себя в полной безопасности. Немаловажным было и то, что с Россией у князя были надежные связи. Один из его родственников, православный епископ, по просьбе князя и подыскивал в этой стране приют для беглеца. Направление мыслей князя было логичным и совершенно мне понятным. И все-таки окончательная точка предполагаемого путешествия меня по-настоящему потрясла.
Монастырь. Я должен был ехать в русский монастырь. Когда я услышал это от князя по телефону, то подумал, что, не будучи вполне знаком с русским юмором, не улавливаю каких-то его обертонов. Я ограничился вежливым подтверждением и приготовился слушать дальше. Очевидно, князь правильно расценил мой ответ, потому что после небольшой паузы он предположил, что это не так страшно, как я думаю.
- Это удивительный опыт, Кристиан, - сказал мне князь. - Опыт на всю жизнь.
У меня сжалось сердце, ах, как сжалось. С охватившим меня страхом не мог сравниться даже страх перед возможным убийством. Гибель моя, будучи, конечно, малопривлекательным исходом, состоялась бы в привычной для меня обстановке и в каком-то чудовищном смысле была бы естественной. Но монастырь… Я молчал и чувствовал, как из глаз моих катились слезы. Все, что я мог делать, это судорожно дышать в трубку.
- Кристиан, - в голосе князя я впервые услышал нежность. - Вы пропадете здесь. Вам нельзя оставаться.
- А Настя? - прошептал я, не стесняясь уже ни вопроса, ни своих ставших очевидными слез.
Князь ответил не сразу. Он вздохнул и - я видел этот его жест на расстоянии - коснулся ладонью своей седой макушки.
- Насчет Насти нужно подумать. Только в любом случае в монастырь ей с вами ехать не получится.
Настя никуда не поехала. После долгих и мучительных для меня обсуждений было решено именно так. Настя не являлась официальным лицом в нашей несчастливой организации, и никакие проевропейские силы не делали на нее свою ставку. В этом смысле Настя была безопасна, что в высокой степени обеспечивало безопасность и ей самой. Узнав о планах моего спасения, Настя решилась было бросить университет и вернуться со мной в Россию, но - князь категорически воспротивился. Он сказал, что, даже если Настя нашла бы возможность поселиться недалеко от монастыря, в смысле конспирации это совершенно обессмыслило бы все предприятие. Сейчас следовало просто исчезнуть, и сделать это вдвоем было, с точки зрения князя, невозможно.
Однажды в середине дня Билл приехал с князем. Князь молча поздоровался со мной, сочувственно сжав мою ладонь обеими руками.
- Положение серьезно, - сказал он, - они не остановятся ни перед чем.
И я, и Настя, и даже сопровождавший князя Билл молчали.
- Если вы заботитесь о своей жизни и… - подыскивая слово, князь взглянул на Настю, - и о ней тоже, вам следует уезжать. Я не хотел бы к этому ничего добавлять, потому что если три выстрела в Мюнхене вас не убедили, значит, вас не убедит ничто. Я лишь предлагаю вам возможность.
С этими словами князь взял из рук Билла небольшую кожаную папку и положил ее на стол.
- Через два часа из Зальцбурга вылетает самолет на Петербург. Билет куплен только что, и есть надежда, что так быстро вас никто не успеет засечь. Тем более в Австрии. Эти господа, в сущности, большие разгильдяи. - Он едва заметно улыбнулся. - Здесь еще лежит ваш паспорт с проставленной русской визой. Подумайте, у вас есть минут пятнадцать. К любому вашему выбору я отнесусь с уважением.
Я рад, что он дал мне для выбора всего пятнадцать минут. Тем более, что выбор был ведь уже сделан. Более пятнадцати минут не выдержал бы ни я, ни Настя. Когда мы остались вдвоем, я рыдал надрывно и громко - так, как мог рыдать только в детстве. Замерев перед чемоданом, впервые в моей жизни я по-настоящему почувствовал сиротство. Настя сидела у моих ног без выражения. Иногда она опускала голову, и я ощущал прикосновение ее лба.
- Рубашки я положила у стенки чемодана. Там они не помнутся, - сказала она куда-то в колено.
Упаковывая вещи, вспомнил стариков из Дома. Вспомнил пожар: у меня что-то в этом роде. Как-то очень похоже они собирали свои чемоданы. Разве я видел, как они их собирали? Думаю, нет. Я лишь слышал Сарин рассказ о том, как она расставалась с родителями. Они уходили по предрассветной заснеженной улице. Сарин прощально-задумчивый взмах. Навсегда уходили. Вернусь ли я?
Почти всю дорогу в аэропорт мы молчали. Вел машину Билл, Рядом с ним сидел князь, а сзади - мы с Настей. У меня уже не было ни слез, ни сил, ни желаний. Меня охватила какая-то странная рассеянность, почти сонливость.
- То, что вы делали, было очень хорошо - сказал вдруг, обернувшись, князь. - Я внимательно следил за происходящим и, знаете, по-настоящему вами гордился. Не считайте, что ваше дело пошло прахом. По-моему все только начинается. Я вам скажу сейчас странную вещь: вы едете в страну, без которой новая Европа невозможна. Может быть, есть какой-то особый смысл в том, что вы туда едете, а?
В зеркале я поймал взгляд Билла. Он скосил на князя глаза и подмигнул мне.
- Вы начали чуть раньше, чем это вызрело, - добавил князь через несколько километров. - Совсем чуть-чуть. Но уже в следующую войну, которую они развяжут, я думаю, все у вас получится. Они не заставят себя долго ждать, теперь уж пойдет.
Замедленно и беззвучно (окна нашей машины были закрыты) в ветровом стекле парил огромный самолет. Скользя по шоссе, мы наблюдали, как разноцветная механическая птица садилась в аэропорту имени Моцарта.
Регистрация на мой рейс уже заканчивалась. Я обнял Настю не целуя: наши отношения были глубже поцелуев. Я обнял ее изо всех сил, и от резкой боли в плече мне стало чуть легче. Прижался щекой к щеке Билла. Последним ко мне подошел князь. Обнимая меня, он прошептал мне на ухо:
- В самые трудные минуты человек остается наедине с Богом. Теперь вы это знаете.
Теперь я это знал.
24
Я пишу уже более полугода. Начиная по совету N писать, думал, что дойду только до моего отъезда в Россию. Не далее. Думал, не буду говорить, что пишу все это в монастыре. Я хотел описать историю моего блистательного взлета и последовавшего за ним падения - неожиданного, но не менее блистательного. Мне хотелось понять, что же произошло со мной с тех пор, как я покинул родительский дом. Еще раз пережить все события, прочувствовать все чувства, восстанавливая их такими, какими они являлись мне тогда. Я стремился последовательно разделять время повествования и время повествователя (терминология N), время осуществления событий и время их описания. Первое из них наивно и все для себя только открывает, второе - располагает всей полнотой опыта. Оно - умудренное. Я заставлял себя помнить о первом и забыть о втором. Это оказалось очень трудно, по сути дела, невозможно. Чего я ждал от своего писательства? Наступления ясности? Какого-то всеобъемлющего ответа? Не знаю. Строго говоря, я до сих пор не могу поставить и вопроса. Я пишу, и мне легче - может, это и есть ответ?
Пережитые мной драматические события уже описаны, а повествование почему-то продолжается. Моя жизнь в монастыре держалась от описываемого на расстоянии, она ни во что не вмешивалась и честно сохраняла свое инкогнито. Я, повторяю, не хотел называть своего местонахождения - и не только из соображений безопасности (кто это, в конце концов, будет читать?). Мне казалось, что и монастырь, и я нынешний обладаем особым временем и пространством, чем-то таким, что совершенно несовместимо со всем прежде мной описанным, что одно лишь слово "монастырь" погребет под собой все мои беспомощные попытки понять происходящее.
Что-то изменилось. Я чувствую, как время повествования неумолимо тянется к моему повествовательскому времени. Ему кажется, что они в родстве. Мое время расслаивается и отдает времени повествования день за днем. Здешняя моя жизнь еще не легла на бумагу, но я уже знаю, что она принадлежит повествованию. И знаю, что это не случайно. Я перехожу к тому, чего еще не было, когда я только начинал писать. Вот подумал сейчас, что, пока пишу это, произойдет и еще что-нибудь. Несомненно, произойдет. Ахиллес не может догнать черепаху.
В Петербурге меня встретил кто-то из людей епископа и, проведя со мной часа полтора в баре аэропорта, посадил на другой самолет. О чем мы говорили, не помню совершенно. Вообще затрудняюсь вспомнить детали, я был в каком-то оцепенении. Помню лишь, что на своих ладонях все еще чувствовал запах Настиных духов. Глядя на своего собеседника, я незаметно подносил их к лицу. Через минуту-другую запах переставал быть ощутим, и я проделывал все с начала. Это были подаренные французами духи, грустное напоминание о нашей общественной деятельности. Но главное - эти духи были частью Настиной ауры, последним проявлением той надежности, которую ее присутствие вносило в мою жизнь: пока она была рядом, я ведь ничего не боялся. И сидя позже в другом, маленьком самолете (а сидел я, по стечению обстоятельств, рядом с русским монахом), я продолжал держать у носа сложенные ладони, что, учитывая соседство, могло придавать мне вид богомольца. По счастью, сосед мной не интересовала. Первую половину пути он полулежал, закрыв глаза, а затем достал какую-то книгу (немецкую: мне показалось, что я снова вхожу в область снов) и сумел так устроиться в своем кресле, что оказался ко мне почти спиной. Когда глубокой ночью я достиг конечного аэропорта - даже по русским меркам северного - Настины духи уже не ощущались. Их просто не хватило на бескрайние пространства России.
В тускло освещенном зале ожидания, где через полчаса после прилета все опустело, остались только я и летевший со мной монах. Неподвижный, как поставленный у его ног чемодан, он стоял ко мне вполоборота, предоставляя полную возможность его рассматривать. Высокий. Худой. Лет за пятьдесят. Его монашеское облачение было лишено мешковатости, нередкой для такого рода одежды, оно смотрелось - я сомневаюсь в этом слове и все-таки его употребляю - оно смотрелось элегантно. В темном окне зала, куда не отрываясь глядел монах, то и дело вспыхивали разноцветные огоньки. Казалось, он не испытывал от нашего молчания ни малейшего неудобства. Я гулко прошел к деревянным, испещренным русскими словами сиденьям - глубоким и даже довольно удобным. Судя по всему, в этом городке меня никто не ждал. Запрокинув голову, я утешался тем, что с потолка меня приветствовали простые русские люди - с серпами, снопами пшеницы, под едко-красным, местами облупившимся солнцем. Идея эмансипации Европы была им откровенно чужда.
На площади перед зданием аэропорта раздался звук мотора. Не прошло и минуты, как в зале появился еще один монах - тоже высокий, тоже в облачении - и в то же время разительно отличавшийся от первого (как все-таки могут быть непохожи монахи, мелькнула у меня детская мысль). Он был не просто высок - он был огромен - настоящий Гаргантюа, в сравнении с которым даже Билл мог бы претендовать на изящество. Еще в дверях он простер к нам свою мощную длань:
- Простите Христа ради, колесо прокололось! Уж как начнешь в этой машине что-то менять - полдня провозишься.
Почти рысцой он приблизился к первому монаху. Я тоже поспешил встать.
- Брат Никодим? - спросил он у монаха и обернулся ко мне. - А ты - Кристиан, верно?
Мой немногословный спутник вежливо наклонил голову. Пришедший двинулся было брата Никодима обнять, но - то ли его отпугнула сдержанность ответа, то ли он боялся помять своего элегантного собрата - он этого не сделал. Вместо этого он протянул ему руку каким-то особым - ладонью вверх - образом, так что брат Никодим просто положил на нее свою. В свой черед так же поступил и я. На протянутой ладони могли бы поместиться руки всех прилетевших в тот вечер.
- Меня зовут брат Иона. - Он провел рукой по своей длинной, но довольно-таки жидкой бороде. - Так пойдем?
Брат Иона взял наши с Никодимом чемоданы (в его руках они значительно уменьшились) и направился к выходу. На площади нас ждала большая старая машина. Я не разбирался в русских марках, но по стилю она соответствовала годам шестидесятым. С металлическим оленем на капоте.
- "Волга", - рукой с чемоданом Иона указал мне на кириллическую надпись у переднего крыла. - Как русская река. Ты говоришь по-русски?
- Немного.