В один из таких загульно-пировальных дней поздней листопадной осени и прискакал в лесные хоромы царский гонец с дурной вестью, что в стольном граде снова полыхнул кровавый бунт, который запалило недобитое воронье в сговоре с боярамизлыднями из боярской думы, и уже приступом навалилось на царский дворец, и вот-вот одолеет последний оплот державной власти, что все городовые в испуге разбежались, и в последнем оплоте изо всех силенок отчаянно отбивается от наседающего воронья дворовая челядь, и уже в ход пустили табуретки, которых хоть и много было по числу дворцовых сидельцев, да они уже кончаются, и тогда конец. Гегемонское же войско, по "державному уложению", без царевой писульки с места не могло сдвинуться, хоть лопни. А народного царя ухватисто держал в своих объятьях затяжной хмельной сон, и сбившаяся с ног прислуга никак не могла его разбудить, сколь ни встряхивала его по-всякому. Такого вот, из-за пьяни немощного, его и доставили в царский дворец потайным ходом, где лучшие лекари и знахари услужливо принялись взбадривать царя разными средствами, чтобы очнувшись, хоть какую-нибудь закорючку чиркнул на царской бумаге, и верное войско тогда бы с места сдвинулось.
Долго взбадривала верная обслуга народного царя, и когда осталась у верных защитников престола последняя табуретка для отпора и, казалось, пришел конец, Смутьяныч на миг взбодрился, продрал пьяные гляделки и ослабевшей рукой равнодушно чиркнул на бумаге обычную царскую загогулину. Тут уж верное присяге войско и встопырилось во всю свою силушку, лихо расколошматило бунтарей, досталось и ротозеям. Хватко изловили всех зачинщиков, скрутили и заперли в острог, да вскоре опять же выпустили по велению Смутьяныча безо всякого наказания и объяснения.
Сколько раз потом с обидой попрекали царя его верноподданные за эту слабость и с большой тревогой говорили, что пока над их головами стаями будет носиться неусмиренное воронье и каркать во всю раззяву, призывая к бунту и непослушанию, ни мира, ни спокойствия в их державе не будет. Да снова отмолчался царь, будто и не слышал тревожного голоса своего народа, которому принародно клялся на Библии установить в державе мир и желанное спокойствие, да спьяну царь напрочь забыл свои обещания. После-то и сам не мог уразуметь пьяной головой, когда же это окаянное воронье успело окрепнуть голосом и встать на крыло. Ведь, казалось, покончил с ними навсегда и даже на весь мир об этом хвастливо обмолвился во хмелю, а они снова выдурили, как сорная трава, пока он беззаботно охотился, и на взлет пошли, теперь уже почему-то красно-коричневые тучей поднялись, самые лютые в своем злодействе.
В память же об этой главной победе над бунтарями осталась в царском дворе та последняя табуретка, которой, не щадя живота своего насмерть билась дворовая челядь, из последних силенок защищая самую верхушку царской власти, и вот вымученно защитила. Так и стоит теперь эта победная и последняя табуретка в царском дворце в красном углу под святыми образами. И, победно восседая на ней, Смутьяныч, до смешного сердито и глупо надувая щеки, важно принимает иноземных послов, награждает и милует самых даровитых и башковитых своих подданных. И нарекает каждого, царской милостью обласканного, почетной прибавкой к родовой фамилии – Табуреткин, как встарь водилось. Сказывают нынче самые глазастые да языкастые, что Табуреткиных в державе уже табуны большие завелись, и все их прибавляется и прибавляется, хотя доброй славы в державе и о державе от этого не прирастает, и ни одной, даже самой маленькой победы в ратном деле никто так и не добыл. Чудеса гегемонские и только. От Табуреткиных в глазах рябит, а жизнь никудышная. И какая польза от того, одним Табуреткиным стало больше или меньше? Да никакой. А вот поди ж ты! С особым усердием и прилежанием народный царь всласть забавляется в нищенской державе эдакими потешными делами.
И даже в это самое запустелое и бездельное время, когда житуха облиняла до крайности, злой от долготерпения народ все ждал и надеялся, когда же после всех победных и бутылочных залпов возьмется их царь за державные дела, чтобы жизнь хоть немного полегчала, да так и не дождался. С этого все и началось. Тут и кинулись все, а больше каждый сам по себе искать свою выгоду в любом деле, готовый и на хорошее, и на плохое, лишь бы хапнуть и выжить. Это и стало смыслом жизни большинства гегемонов. А самые шалые людишки начали с неудержимым охотничьим азартом сбиваться в разбойничьи ватаги и рыскать по всей державе, вольготно промышляя разбоем на виду у державной власти, а то и в обнимку с ней.
Вот и занищал, забедовал народ, и полилась безвинная людская кровь, будто при безголовой власти стали жить. Особенно залютовали бандитские разбои и грабежи на окраинах державы, и когдато славное гегемонское войско, умаянное всеми невзгодами смутной поры, уже не всегда справлялось с заматеревшими бандами, и из-за людской озверелости много погибло тогда безвинных людей, и снова виноватых у Смутьяныча не нашлось. Да и державных границ по Емелиному раскрою уже не оказалось: то они объявлялись прозрачными, то невзрачными, а после и вовсе не стало никаких, вот накинулись на ослабевшую державу алчные хищники со всего света, и каждый норовил побольше урвать, хапнуть, вволю по-разбойничать, а потом подальше удрать с наворованным и награбленным. И при этом, нагло и весело скалились от полной безнаказанности, потому как чиновники в Гегемонии повально были вороватыми.
Тут же всевластный гегемонский чиновникспиногрыз зажировал вовсю на мздоимстве да казнокрадстве, изъел да обескровил всю державу и простых людишек, как вша бездомного бродягу, и не осталось у людей никаких силенок, чтобы хоть как-то от спиногрызного злодейства чиновников отряхнуться, сбросить эту непосильную ношу. Уж шибко они большую силу набрали при Смутьяныче, главной опорой ему стали. Из-за этого и взыграла людская злость и горькая обида ко всей Емелиной власти, потому как в его разграбительские годы почти все, что создавалось непосильным трудом многих поколений гегемонов, было разворовано и растащено клювастым и загребастым вороньем, пожизненно пригревшимся в своих высоких теплых гнездах, так и не вспугнутых никакими Емелиными переменами. Зато старые да немощные люди царём-простофилей и его пособниками были издевательски брошены в стыдную нищету на скорое вымирание, как лишние и ненужные в новой жизни, какую они обманно всем навязали, не спросившись у народа согласия.
Так вышло, что к последнему сроку своего царствования порастерял Смутьяныч всякое уважение и доверие своих верноподданных, даже на их челобитные не отвечал, и ничего кроме угрюмого и настороженного презрения они ему теперь не выказывали. Ко всей беде, тут еще приблизился всегегемонский царевыборный сход, вот и взыграла у Смутьяныча неуемная гордыня властолюбивой натуры, остаться на престоле еще на один срок. И этот мимолетный царский вздрыг ноздрями учуяли придворные прихвостни и начали этот вздрыг всяко распалять и раздувать в народе, и, привычно убаюканный их славословием, Смутьяныч на время воспрял духом, засвежел лицом и на радостях двинулся со свитой брататься с подданными, чтобы снова им приглянуться. Поэтому таких и прозвали в Гегемонии "братухами".
В первый же свой выход для братания с народом непривычно оробел Смутьяныч от грозного гула собравшихся на сходе людей и хотя как прежде говорил с сознанием своего царского могущества и былой силы, да зримо виделось, что никто ему не верит, и его запальчивые слова с промахом летят в пустоту. С дерзким вызовом смотрели теперь подданные в знакомые глаза своего царя, уже истраченно поблекшие, горестные, зримо надорванные тяжким недугом страдающей души и тела. Когда-то они глядели на него с большой верой и надеждой, а теперь молчаливо и настороженно ждали ответов на свои каменно-тяжелые вопросы, которые кидали ему отовсюду.
– Ты каку-таку холеру с нами выкамуривашь какой год кряду? Ведь прямо житья никакого не стало, – разнобойно, доносился накалённый гул гегемонцкв до Емелиных ушей, с одной стороны.
– Из-за каких таких дел шибко зашуршился, что гляделок не видать? Разуй глаза-то да навостри уши, может, углядишь, каку баску жизнь нам учинил? Похоже, ни до какого дела, ни до какой беды твои рученьки не доходят, вроде лишним человеком в державе стал! – зло выкривали с другой стороны.
– Это пошто повальное нынче воровство сквозняком прошибло всю державу? Нам, поди-ка, видно, что с самого верху всем поганым разит, никак из твоих покоев? Сказывай, Смутьяныч!.. – грозно кричали третьи.
– Да я, понимаете ли, во все дела с головой встреваю, и уж у меня никому спуску нет, если кого прищучу, уж это так, – виновато пытался перебить Смутьяныч нарастающий гул, а ему снова кричали:
– Оно и видно, что лезешь во всякие дела, как медведь, а получается, как у зайца. Ведь за какое дело ни примешься, что ни насулишь – одна беда для людей выходит, дак лучше бы и не брался, все одно никакое дело до конца не доводишь, все одни слова, одни слова. Измаялись прямо с тобой, горемышным, уж слезал бы самолично с трона, пока не спихнули, может, и минует всех беда. Уж будь милостив, отрекись от царства, не для твоего оно уму, Емеля…
Наконец, подданные до хрипоты искричались, примолкли и, вытянув худые шеи и разинув рты, испуганно уставились на затравленно притихшего царя, будто на загнанного зверя, безразличного к своим мучителям. Пожалуй, народ впервые во всей ясности увидел перед собой старого, смертельно изможденного человека, не способного ни ответить на их вопросы, ни тем более что-то сделать для облегчения их жизни.
– Я вам, понимаете ли, так откроюсь по всем вашим вопросам… – с придушенной хрипотцой, тяжело загудел над толпою Смутьяныч, собравшись с последними силами. – Така, понимаете ли, у нас с вами фактура жизни вышла, что подождать маленько придется, много ждали, теперича маленько осталось, так что потерпите, давайте…
– Слыхали про это, – разноголосо вскинулось со всех сторон.
– Сказывай, сколько твое "маленько" будет, с горошину или с картошину? Сколь ждать-то?
– На это скажу так, – разом завеселел Смутьяныч, – давеча на царском совете слушал я со своими пособниками старуху-вещунью, ясновидицу, которую весь мир знает. Дак напричитала нам старая, что стабилизация к нам привалит через два наводнения и три затмения, с первыми петухами, как прокукарекуют перед пожаром утренней зари с ночи на чистый четверг, тут и стабилизация нагрянет, разом и облегчение почуете. Верьте мне, стабилизация, что бы ни случилось, наступит, никуда она от нас не денется. Так што всем от пуза достанется, берите апосля, кто сколько проглотит. Так што, вот так вота.
– Да не надо нам от пуза, Смутьяныч, – рассердились гегемоны. – У нас хоть бы штаны на пузе держались от твоего кукареканья, и то ладно будет. А когда всего от пуза, то и скотина дохнет, и нам эта маета ни к чему.
– Это что еще за стабилизация такая у нас объявилась, что скотина дохнет, – разом взъярились, не разобравшись, бабы. – Каку-таку заразу опять к нам из-за границы завезли. У нас, поди-ка, и своих болезней сроду хватает, особенно по женской линии. Скоро и рожать перестанем, потом сами будете своим пузом державу укреплять, раз довели нас до такой несносной жизни. Вот уж наукрепляете, поглядеть бы…
– Да погодите зря шуметь, намедни я царский указ изладил, дак теперича пособие будете на ребятишек получать, – радостно сообщил царь и виновато затеплел глазами.
– Да какое это, блин, пособие, Смутьяныч, на него нынче и кошку не прокормишь, не то что ребятенка, – снова заволновались бабы. – Да и от кого рожать-то, родимый: наши мужики при твоей власти какие-то порченные стали, на кого ни посмотришь, а он весь испитой да сморщенный, как прокисший огурец в кадушке. Такого и в руки не возьмешь, и в рот не потянешь, противно – попробуй, нарожай от такого.
Толпа неуверенно хохотнула и разом смолкла под насупившимся взглядом народного царя.
– Думаю, что все вместе мы эту ситуацию перевернем к лучшему, – неуверенно вырвалось у него с языка, он порозовел лицом и облегченно вздохнул.
Тут и другие шумливо встряли в разговорный запев.
– Да царь-батюшка ты наш, Емельян Смутьяныч! Красно солнышко наше! Да не светишь ты нам и не греешь нынче, родимый! Весь выстудился, однако, и штоись ни жарко нам и ни холодно от твоих пустомельных дел. Без тебя будем ситуацию улучшать, сами переворот сделаем, и мужики типеря у нас будут во всех делах снизу копошиться, а мы, бабы сверху, сами начнем в державе всем верховодить и в постелях тоже, вот наше положение и улучшится.
Да тут же сквозь слезы и посмеялись накоротке от злой сорвавшейся шутки и разошлись по домам, опечаленные и расстроенные от навалившихся житейских невзгод. Однако не на шутку обеспокоился Смутьяныч, услышав от разболтавшихся баб о каком-то перевороте, и с тревогой подумал, что еще одного переворота при нем держава не выдюжит, развалится.
Тут же и дал строгий наказ своим слухачам вызнать, откуда снова потянуло подозрительным дымком затлевшей смуты. И те расстарались вовсю. Разнюхали, что подозрительным дымком потянуло еще с прошлого века, когда один известный бытописец случайно обронил где-то, что, мол, "гегемонской бабы ум лучше всяких дум", а его собрат по перу подбавил, будто хворостинку подбросил в занимавшийся костерок, что "она и коня на скаку остановит, и в горящую избу войдет". Вот с этого все и началось.
Вначале принялись толпами горлопанить, потом постреливать, а после и бомбы кидать в сановных особ, и подхвативший костер вольнодумства и своеволия смел все охранительные преграды, с поджигательным факелом подобрался к царскому трону и спалил его вместе с сидельцем и домочадцами. Вот с той огненной поры все потягивает дымком часто занимавшейся смуты в Гегемонии, только и успевали тушить, а зажигальщиков да призывальщиков казнить, и так много их казнили, что и счет потеряли, чуть весь народ под корень не извели, да приспела другая пора. Из всего услышанного и увиденного слухачи написали Смутьянычу свои логические выводы вкупе с советами по исправлению худых дел в державе.
Первый логический вывод гласил, что любой переворот нынче, как и смена другим путем державной власти, жизнь народа, даже обозримом будущем, не улучшит. Дергать же сегодня на крутые перемены уже сбитый с толку народишко крайне опасно, о чем и следует высочайше донести до самого народа.
Второй логический вывод гласил, что с прискорбием и высочайше доносим, что державная казна нынче от разорения пуста и в безвылазных долгах, и все это серьезно и надолго.
Третий логический вывод доказывал, что гегемонские бабы, угрожавшие переворотом, по природе своей милосердны, невероятно сообразительны и любопытны, в любой обитаемой среде добычливы, выносливы и живучи. Обычно при общении легко и охотно идут на контакт, но с босяками нынче не связываются и в долг им не дают, и те от обиды и унижения бесятся и всем жалуются, что не допросишься, хоть изматерись, все равно не дадут. И дальше так жить нельзя, надо что-то делать, черт бы их побрал. А что делать – и сами не знают.
В силу представленных логических выводов ихний переворот сегодня, строго говоря, маловероятен. Хотя в отдельных случаях возможен, без всякой опасности для государства и их жизни, если будут более милостивы к страдающим и нуждающимся. По-царски щедро одарил царь своих служивых: кому жалование накинул, кому медальку навесил, а кому и эполеты затяжелил – повысил в звании. А ведь и было за что, прости Господи.
Но возмущению гегемонов не было предела, когда царские глашатаи донесли до них логические выводы. "И в мать бы её уети, эту житуху нынешнюю, какую всем учинил Смутьяныч, так ни разу и не подумавши на трезвую голову, как следовало бы обустроить им же порушенную и разоренную державу, сделать ее хоть малость пригодной для сносного житья, как советовали умные люди. Да ведь снова, окаянный, не прислушался, нелюдимо отмолчался". Но, как всегда у них бывало в таких случаях, – все болтовней и кончилось.
Много худого наслушался Смутьяныч при братании с народом, но было и хорошее, да не запомнилось почему-то. А в душу запала та последняя встреча с народом, когда резали правду-матку в глаза, будто под дых били, и вспоминать об этом не хотелось. Особенно допек его известный властитель народных дум, стойко переживший всех красноголовых царей и немало от них настрадавшихся. Это он молил, почти кричал, в неистовом порыве простирая к нему старческие руки, будто отдавал в заклад свою исстрадавшуюся от любви к отчизне душу. Долго потом слышался Смутьянычу по ночам этот протяжный стонущий голос старца, напоминавший ему заунывную похоронную молитву в осиротевшей лачуге нищей семьи, которую слышал когда-то в детстве.
– Куда, слышка, прем, Смутьтяныч, сломя голову? – надрывался старец. – Кажись, слышка, разгуляй поле приперлись? Дак нам туда, кажись, слышка, не надо? Дак спохватись! Натяни вожжи да осади коней, слышка! Придержи вороных-то да посоображай маленько, пока не поздно! Приглядись, Смутьяныч, может, оглобли, куда повернуть надо, дак успевай и вожжи-то в натяг держи, не давай слабину и ловчее имя управляй, так-то может до столбовой дороги и дотянем. Да покайся перед народом за грехи свои, преклони колени-то, поклонись ему, апосля и трогай и не оставляй позади немощных да увечных, подсобляй им тащиться наравне со всеми, тогда, может, и прощен будешь.
По своему обычаю угрюмо отмолчался Смутьяныч и в этот раз, будто и не слышал народного стона от худой жизни, а крутое гегемонское варево, клокотавшее в эти годы краснопенной накипью, запредельно вспучилось, готовое хлынуть через край, и скоро взявшийся костер поубавить, видать, стало некому. Вот и начал людей одолевать страх, как бы снова не пришлось впопыхах променять нынешнего державного орлана на огнедышащего красного ворона, что, грозно нахохлившись, сидит нынче на высоком заборе и все о чем-то своем затаенном надрывно-тяжело и утробно каркает и каркает.
На одних этим нагоняет страх и уныние, других же веселит и бодрит, будто перед злой дракой. И вроде бы набрались гегемоны решимости не выбирать царя из вороньего племени, да в который раз сами же и обманулись. Ведь давно подметили, что у всех ихних выдвиженцев и самовыхваленцев хитроумные и властолюбивые головы неотмывно зашиблены краснотой. У кого до кровавости, у кого не очень, и всем им, душеосквернителям, одна копеечная цена в нынешней базарной суматохе, где только и слышны их истошные зазывальные голоса в другое светлое будущее, какое себе сотворили давным-давно.
Да, как издавна повелось, поколебала шельмоватая власть их неокрепшую решимость, навязчиво вынудила выбирать царя из двух красноголовых, и выбрали себе владыку гегемоны не по уму, а по цвету окраса – выбрали того, у кого голова чуть посветлей да помягче смотрится. Выбор-то и пал на Смутьяныча во второй раз. И никому неведомо, чем это кончится; и угнетает всех тяжёлое предчувствие неотвратимой беды, которую несёт избрание Смутьяныча царём во второй раз, и на душе у людей тревожно и зябко, будто в худую надоедливую непогодь живут.
Надо бы пережить это муторное время, говорят бывалые гегемоны, тогда непременно подыщем в цари толкового мужика, крепкого духом да прилежного в работе, и обязательно чтобы трезвая башка не была зашиблена краснотой, такого и выберем, и заживем по-людски. Должен быть такой человек на их грешной земле, говорят одни. Подика давно народился и уже на трон навострился, раз он с царем в голове, уверяют другие.