Счастье, несчастье - Чайковская Ольга Георгиевна


В этой книге речь идет о науке, которой в школе не учат, - науке жизни. Книга ограничена рамками семьи, которые на самом доле безграничны, поскольку к их пределах - и жизнь, и смерть, и бесчисленные оттенки отношений, от ненависти до любви. И радость тут, и печаль, и то счастье (подчас несчастливое), которое дарит совесть…

Ольга Георгиевна Чайковская
Счастье, несчастье...

Шел снег, и оттого, что он летел, рябил за окном, в комнате было особенно тепло и тихо. Мать и Ба­бушка (назовем их так, потому что именно в этом их качестве они сейчас будут нам интересны и нуж­ны) сидели у окна. Мать что-то шила, а Бабушка штопала носки. Они разговаривали, и ритм их раз­говора, спокойного и неторопливого, невольно под­чинялся движению иглы и полету снега за окном.

- Сказать тебе правду? - говорила Мать.- Вот так сидеть, шить, и пусть снег идет - больше ничего мне на свете не надо. Самое разлюбезное дело - сидеть дома.

- Мы с тобой мало сидим, - отозвалась Ба­бушка,- потому и любим.

- Нет, я бы с удовольствием,- возразила Мать.- Убралась бы, протерла все до блеска, при­готовила обед, с толком, внимательно приготовила бы, не спеша, чего-нибудь испекла - и стала бы ждать семью домой. Сперва одна - влетит, потом другой - важно придет, потом ты из своей боль­ницы, Сережа с работы. Больше мне ничего на свете не нужно.

- Да нет,- ответила Бабушка,- теперь нам с тобой уже дома не высидеть. Мы с тобой жен­щины испорченные.

Мать с улыбкой нагнулась, чтобы перекусить нитку.

- Испорченные, конечно,- продолжала Ба­бушка.- Нам уже нужно, чтобы кругом было много людей, чтобы мы всем были позарез нужны. Ты уже не можешь без своего НИИ, я не могу без своих больных. Сказать но совести, я и не знаю, кто кому больше нужен, я им или они мне.

Снег невесомо громоздился на ограде, на дворо­вых скамейках, на карнизе у самого стекла.

- Что это так Ленки долго нет,- сказала Ба­бушка.

После школы Лену и еще нескольких перво­классниц повезли на стадион: отбирать в гимна­стическую школу.

- Какой снег,- сказала Бабушка.

- Жаль Сергея нет, он бы порадовался,- ска­зала Мать.

- Да,- тотчас поняла Бабушка. - Наконец-то теща занялась своим прямым делом - штопает зятю носки.

Они шили, поглядывали в окно. Двор был пуст, один снег там царствовал.

- А вот и наша дочь собственной персоной,- сказала Мать.- Мчится, никого не видит, ничего не слышит. Наверняка очередная трагедия.

- И можно наверняка сказать, что из-за Али Крымовой. Что-то не помню я, чтобы в детстве у меня бывали такие подружки.

Никто в семье еще не видал знаменитой Али Крымовой, зато слышали о ней по нескольку раз на день. "Аля сказала", "Аля решила" и даже "Аля велела".

Дочь стояла в дверях, занесенная снегом, в рас­стегнутой шубе, в шапке набекрень и с отчаянными глазами.

- Что такое? - с испугом спросила Мать, а Бабушка кинулась растирать Ленины огненно- красные руки.

- Где варежки?

Девочка стояла, смотрела все так же отчаянно и, глотая рыдания, не произносила ни слова. На­конец, она выговорила:

- Меня бро-бро-бро...

И Мать с Бабушкой догадались, что ее бросили. Леночка была поручена бабушке Али Крымовой (Алю тоже везли "отбираться"), и вот теперь ока­залось, что, когда они ехали туда, Лена отдала Али­ной бабушке свои два пятачка, а потом...

- Сказали нам подтягиваться,- захлебываясь и торопясь, рассказывала Лена.- Я ху-худая, мне и подтягивать-то нечего. А у Али не получилось. Меня приняли, а ее не при-при-при... А когда все кончилось, я вышла в раз-раз-разде...

- Ну и что, что?!

- Одно мое пальто висит... Ни Али, ни бабуш­ки, ни пя-пя-пя...

- Куда же они подевались?

- Ушли. А меня бро-бро-бро...

- Значит, у них что-то случилось,- решитель­но сказала Мать,- может быть, бабушке стало плохо.

За отсутствием пятачка Лена шла пешком, спра­шивая дорогу.

- Ах ты, мой дорогой,- говорила Мать, дрожа­щими руками развязывая Ленин шарф.- А у меня как раз сегодня булочки с корицей. Беги мыть ру­ки - и на кухню.

И только когда Лена убежала, Мать взглянула на Бабушку:

- У меня нет слов.

- Действительно, странные люди. Может быть, Алина бабушка безвольный человек, а девочка из­балована...

Но тут их взору предстала Леночка, она тороп­ливо дожевывала, судорожно глотала, чтобы поспеш­но спросить:

- Можно я пойду погуляю?

После всего - опять на улицу, и так поздно?

- Я на минутку, - крикнула Леночка, бросаясь в переднюю.

Было слышно, как хлопнула дверь.

- Быстро высыхают наши слезы,- улыбаясь, сказала Бабушка.

Но Лена в незастегнутой шубе и шапке опять же набекрень вбежала в комнату и ринулась к ва­зочке с конфетами.

- Можно я возьму? - спросила она, хватая конфету.

- Зачем тебе - на улицу? - удивилась Мать.

- Так Аля же любит! - крикнула Лена, исче­зая в дверях.- Ты забыла?

- Лена, вернись! - крикнула Мать.- Ты видела Алю?

- Я же тебе говорю, она гуляет.

- И она успела тебе объяснить, почему они с бабушкой ушли?

- Ну конечно, - беспечно ответила Лена, едва стоя на месте.- Ей надо было делать уроки.

- Но и тебе нужно было делать уроки. И пята­чок...

- Да они просто забыли! - радостно крикнула Леночка.- Просто забыли! - и скрылась за дверью.

Бабушка и Мать молчали.

- Никакого самолюбия у нашей дочки, - ска­зала Мать.- И уже несет конфетку.

И тут Леночка ворвалась снова.

- Не ту взяла! - крикнула она азартно.- Аля любит только "Мишку на Севере".

- Лена, ты с ума сошла!

- Да я просто не ту взяла! - смеясь, закри­чала им девочка уже из-за двери.

Бабушка и Мать были подавлены. Что это - доброта или беспринципность (если можно говорить о ней по отношению к семилетней девочке)? Такая незлобивость - но не переходит ли она в угодничанье? Слабость, неустойчивость...

- И беззащитность,- печально добавила Ба­бушка.

Быстро темнело. Зажгли свет, и окно стало чер­ным, непроницаемым. Снег летел, как прежде, но успокоения уже не приносил. Они молча шили, и каж­дая думала о Леночке. Думали они примерно одно и то же, знали это, а потому даже не разговаривали. Наверное, надо укреплять эту натуру? Научить от­стаивать себя? Но ведь это редкая, прелестная на­тура - как бы не убить в ней эту прелесть, все то, что они особенно в ней любили, главное ее очаро­вание - готовность доставлять людям радость. На­до выбирать? Или можно как-то совместить?

Неожиданно перед ними предстал Отец - бес­шумно, как дух, они даже рассмеялись. Обычно они всегда слышат, как в замке поворачивается его ключ. Но Отец не смеялся.

- Что с нашей дочерью? - спросил он.

- А где она?

- За дверью стоит. Зареванная, расхлюпанная. Домой идти не хочет.

Все трое кинулись на лестничную площадку. Снизу взбежал по лестнице Колька, он шел из шко­лы. Они столпились вокруг отчаянно всхлипываю­щей и уже распухшей от слез Лены.

- Аля Крымова! - сказали все хором.

- Она... она... Она ушла.

- Да? - спросила Бабушка.- А как насчет "Мишки на Севере"?

- Так она же ее съе... съе... съе...

- Не играй ты с ней больше,- говорила Мать.- Ну все, ну давай раздевайся, и будем пить чай. Играй с Катенькой.

- Катя теперь со мной водиться не будет. Ей Аля не велит.

- Но это просто демон какой-то, а не девочка.

Рассаживаясь на кухне пить чай, обсуждали про­исшествие. Во дворе зажглись фонари. Говорили, конечно, об Але Крымовой. Колька считал, что ей просто надо дать по шее. Отец - что надо все-таки уметь отстаивать себя, невозможно такое полное под­чинение. И вдруг Лена прилипла носом к окну. Что такое?

- Она,- шепнула девочка.

- Потушите свет,- сказал Отец.

Свет потушили, и двор, разом ставший синим, был хорошо виден.

- Да где же она? - спросила Мать.

- Ничего не вижу,- сказала Бабушка.

- И я не вижу,- сказал Отец.

- Самое интересное в том, что и я не вижу,- завершил Коля. - Да вот же она, вот! - кричала в волнении Лена.

Наступило долгое молчание. Все увидели.

- Какая... маленькая,- сказала Мать.

- Тут и но шее-то давать нечему,- с сожале­нием прибавил Колька.

По широкому двору шла девочка. В шапке с помпоном, полузадушенная шарфом, руки в рукавич­ках растопырены - трудно было предположить в ней первоклассницу, скорее, это походило на дет­ский сад.

- Смотрите, как она ставит ножку,- сказала Бабушка.- Правую. Надо сказать родителям, это мы, доктора, такие вещи замечаем.

Некоторое время все продолжали смотреть, как идет доселе неведомая им и знаменитая Аля Крымова. Вот задумалась, подпрыгнула - и пошла пры­гать. Все молчали.

- Демон, - сказал Отец.- Исчадие ада.

И все рассмеялись, а громче всех Леночка.

- Надо позвать ее в гости,- сказала Мать.

- И подкупить "Мишек на Севере", - добавила Бабушка.

Маленький семейный мир с его, казалось бы, та­кими незначительными заботами и тревогами, кото­рые так легко разрешаются. Маленький? Как ска­зать. Для взрослых Лена - один из двух центров жизни, все, с ней связанное, имеет для них огром­ный смысл, вселенский смысл для их семейной все­ленной. Сейчас они успокоились, развеселились, их тревога, глухое беспокойство ушли в подсозна­ние, глубоко ушли - но там и поселились. Жизнь впервые дала им понять, что их любимое дитя, не только начисто лишенное агрессивности (что пре­красно), но и умения себя защитить, входит в мир, где кончится их власть и бесполезна будет их за­щита, где воцарится еще не одна Аля Крымова и неизвестно, что с собой принесет. Впрочем, была у семьи забота посерьезней, о ней старались не ду­мать и все время думали.

Нет родителей, в которых бы не жила та или иная тревога. (Я уж не говорю о тревоге, когда кажется, что весь городской транспорт идет на тво­его ребенка). Она, эта родительская тревога, дана нам самой природой и несет в себе рациональные жизненные функции - если бы не было такой на­стороженности, многое упустили бы мы в наших детях и не могли бы приходить к ним на помощь, когда это нужно. Эта тревога за своего, пристра­стие именно к своему может принять и уродливые формы - Алина бабушка; не задумываясь, броси­ла она не своего ребенка и унесла в кармане его един­ственный пятачок - до того ли ей было, если ее дра­гоценная Аля рыдала от неудачи. Эта женщина настроена на одну-единственную волну и другие ловить просто не умеет.

И вот мы уже в центре семейных проблем.

В процессе выращивания, выхаживания между теми, кто растет, и тем, кто растит, возникают ты­сячи тончайших связей. Когда я думаю об этом, мне вспоминается одна забавная история, к человече­ским детенышам непосредственно отношения не имеющая, но к семейной проблеме в целом - не­сомненно.

Однажды компанией отдыхали мы на юге в своего рода пансионате, который держала хозяйка. Была среди нас некая дама в серьгах, немного бестолковая, но очень славная и сердобольная. Звали ее Ариад­на Сергеевна.

У хозяйки водились гуси, здоровенные и жили­стые. Они победно гоготали, вздымая груди и хло­пая крыльями, и гусята у них были здоровые, силь­ные, глянцевые. Кроме одного, который болел. Он являл собой комок грязных перьев и был так слаб, что валился набок от легкого дуновения ветра. Труд­но было ему жить: здоровые гуси нападали на него все вместе, выклевывали страшные пролысины.

Надо ли говорить, что Ариадна Сергеевна не мог­ла терпеть подобного положения дел. Она тотчас отделила больного гусенка от остальных, каждый день купала его, кормила из рук и даже, кажется (говорили злые языки), делилась с ним валидолом.

Гусенок стал крепнуть на глазах и день ото дня хорошеть. Скоро он выделялся уже не хилостью своей, а красотой и силой.

Ариадну Сергеевну он обожал, ходил за ней следом, а если она его звала, несся со всех своих перепончатых лап.

И вот однажды наш двор огласился яростным плачем. Мы сбежались. На крыльце стояла Ариад­на Сергеевна и не плакала, нет,- орала, разевая рот, куда стекали ее горючие слезы.

- Люди! - кричала она.- Смотрите, что с ним сделали!

У крыльца, распластавшись, лежал гусенок с от­рубленной головой.

Мы, как могли, утешали бедную Ариадну Сер­геевну, но вряд ли в этом успели. Гусенок попал под колесо, и ему, чтобы не мучился, отрубили голову. Посокрушались мы над ним и разошлись.

Не прошло и полчаса, как двор снова был огла­шен воплями, на этот раз ликующими.

- Люди! - кричала Ариадна Сергеевна.- Лю­ди! Сюда!

И снова мы сбежались.

- Это не тот гусенок! - кричала она.

И в самом деле. Тот, что был вскормлен Ари­адной Сергеевной, носился вокруг нее в очевидной надежде пообедать.

Радость милой женщины была беспредельна. И хотя того, с отрубленной головой, еще не успели убрать, она шумно ликовала, танцуя вокруг живого.

Можно упрекнуть ее в душевной непоследова­тельности, но она не являла собой исключения. Для нее гусенок, ею избранный, вылеченный, выкормлен­ный, был непохож ни на какого другого гусенка на свете. Да и для него она была ни с кем не сравнима. Видите, даже здесь, на курортном дворе, за три не­дели завязались связи особые и по-своему крепкие.

А теперь, если обратиться от гусят к живым де­тям, которых не только купаешь и кормишь, но с которыми вступаешь в отношения на уровне высокого человеческого интеллекта,- здесь, в период нашего млечного детства, зарождаются и крепнут такие серь­езные и глубокие вещи, как доверие, быстрота взаимо­понимания, общность взглядов (она существует, не­смотря на все разногласия поколений), а потом - и общность воспоминаний.

Люди чтут эти связи, кто сознательно, кто бес­сознательно, но чтут. Когда прошлые века говорили о "святости семейного очага", они были правы. В на­ши дни, однако, приходится сталкиваться с удиви­тельным непониманием того, что значит семья в жиз­ни каждого человека и всего общества.

Маленький сельский автобус, привыкший бегать по полям-лугам, уже давно бежал лесной доро­гой, пассажиры стали подремывать. Дорога повер­нула, открылось поле, а за ним далеко на пригорке показалась деревня.

- Вот видите избы,- громко сказал своему со­седу плотный человек лет сорока.- Там моя мамаша живет. Зажилась старуха, никак не помрет.

Пассажиры встрепенулись, всех возмутили слова плотного гражданина, и кто-то сказал ему, что лучше бы он помолчал, чем говорить такое о матери. Но плотный гражданин ничуть не смутился.

- А что ж, что мать. Женщина, как все. Я же, между прочим, алименты плачу. Если надо, приеду забор починить. Другие и того не делают.

Пассажиры стали было ему говорить, что мать родила его и выходила (ну, тут последовали давно известные возражения: "Я, мол, ее об этом не про­сил"), что для каждого человека мать - совсем не такая женщина, как все,- их доводы отскакивали от невозмутимого гражданина, как мячи. Он был уверен в своей правоте.

Я думаю, что в этой его уверенности мы сами отчасти виноваты.

Давным-давно, в глубине веков, люди выковали заповедь "Чти отца своего", и было бы величайшей неосмотрительностью выбрасывать ее в мусоро­провод. Конечно, эта заповедь сильно расшатана сей­час алиментщиками, потерявшими стыд "бегаю­щими" отцами, уклоняющимися от своих обязанно­стей по отношению к семье. Мне рассказывал судья, что из всех рассмотренных им дел самым тяже­лым для него было одно. Осудили группу подрост­ков - трудные минуты чтения приговора, стоят понурясь осужденные, которых сейчас уведут мили­ционеры, рыдают несчастные матери. Судья ушел к себе в кабинет, не успел он сесть, как в дверь постучали.

- Можно к вам?

Двое мужчин, отцы осужденных. Сейчас начнут спрашивать, куда ребят пошлют, что можно им дать с собой, куда им писать - обычные вопросы. Но отцы заговорили о другом.

- Мы насчет алиментов. Говорят, если их по­садили, алименты им уже не положены. Подска­жите, товарищ судья, как нам это дело оформить.

На их лицах не было и тени стыда. Вот и чти по­добных отцов.

Но дело совсем не только в алиментщиках, тем более что сейчас налицо и явление с обратным знаком - "кормящие" отцы; не все ли равно, кто при нынешнем искусственном кормлении держит бутылочку, мама или папа (один мой знакомый го­ворил мне: "Я все умею делать, и купать, и присы­пать, и пеленать, только грудью кормить не могу, но и жена моя тоже не может"). Нет, тут есть и более глубокие причины.

Было время, когда семейные связи вообще рас­сматривались как второсортные по сравнению с об­щественными (и в том числе производственными). Некий директор, делая на летучке выговор сотруд­нице, громогласно корил ее за то, что у нее на нер­вом месте дети, а работа на втором, когда все долж­но быть наоборот. Здесь была не только душевная аномалия, но целая система представлений. Этот директор был продуктом эпохи, когда к семье и той роли, какую она должна играть в обществе, отно­сились с непонятным легкомыслием, когда в гла­зах молодежи "ячейка" казалась важнее родной мате­ри (по схеме: "ячейка" передовая, а мать отста­лая); когда ребятишкам в качестве примера был представлен несчастный Павлик Морозов с его историей, вовсе не предназначенной для детских ушей; когда Тарас Бульба, убивший своего сына, трактовал­ся как образец патриотизма и подрастающему поко­лению предлагалось поверить, будто Гоголь считал эталоном добродетели этого вождя Запорожской Сечи, дикой вольницы, где благородные идеи свобо­ды и верности сочетались с дикой жестокостью, беспробудным разгулом и наглым грабежом. (Тарас Бульба - характер удивительный, есть сцены, где он велик - его знаменитое "Слышу" в ответ на предсмертный стон Остапа,- но уж никак не об­разец для подражания.) Кстати, Запорожская Сечь совершенно разрывала семейные связи, уродо­вала семью,- и недаром старая казачка ночь напро­лет плачет у изголовья своих сыновей, зная, что Сечь тоже их у нее отнимет, погубит. Лучше уж вовсе не давать детям читать "Тараса Бульбу", чем давать с подобным комментарием.

В общественном сознании семейные узы (именно "узы" - то, что связывает и налагает обязательства) должны стоять высоко (вот почему я горячо при­соединяюсь к тем юристам, которые считают, что в уголовных делах родители должны быть освобож­дены от обязанности свидетельствовать против своих детей: родственные связи сами по себе столь драгоценны, что нельзя делать их средством рас­следования и доказывания - слишком высока цена; да и согласитесь, мать, выступающая в суде против сына, это противоестественное и тягостное зре­лище) .

Дальше