Счастье, несчастье - Чайковская Ольга Георгиевна 3 стр.


Такой перебор в родительской любви - явление нередкое (и, как мы видим, пагубное), но все же и природа, и общество в основном распорядились правильно, укрепляя родительскую любовь и тем са­мым цементируя семью, которая должна быть опло­том и опорой для каждого ее члена. Чтобы и взрос­лые, и дети тут отдыхали, набирались сил (если позволят мне столь возвышенный образ: как Антей от соприкосновения с землей).

И в связи с этим перед нами встает еще одна важная проблема - авторитета взрослых.

Единство авторитета взрослых - это, казалось бы, аксиома педагогики. Кто из нас не возмущался не­разумностью и бестактностью родителей, которые взаимоотменяют распоряжения, данные ребенку, или, что еще хуже, не поддерживают авторитета учительницы. Идея единства авторитета взрос­лых, семьи и школы действительно стала аксиомой школьной и семейной педагогики. В самом деле, что может быть вреднее и нелепее, если отец говорит ребенку одно, а мать другое, учитель требует одного, а родители учат противоположному. Конечно - единство! Но это простое решение, примененное к жизни, оказывается слишком уж простым. Бывает, родитель в раздражении или гневе делает замеча­ние или распоряжение столь нелепое, что другой потупляет глаза. В соответствии с непреложным требованием педагогики молча потупляет или, принудив себя, даже подтверждает нелепость. Толь­ко потом, наедине, один родитель скажет другому, что тот был неправ - потом и наедине.

Но распоряжение, сделанное в гневе, часто бывает несправедливым и, как правило, вызывает ответ­ное раздражение, ребенок в оппозиции, в обороне, настороже, он тотчас почувствует несправедливость одного и притворство другого. Для него станет ясен заговор взрослых, которые всегда за его спиной до­говорятся друг с другом. Но ведь в сущности так оно и есть - вечный (и далеко не всегда справедли­вый) заговор взрослых против ребенка.

В первом классе, как было положено по новой программе, дети получали зачатки алгебры, введе­но было понятие неизвестного, обозначаемого иксом. Маленькая Аннушка решала дома задачку о вагонах, груженных по-разному. И задачка у нее благопо­лучно решилась следующим образом: икс равнялся двадцати, двадцати пяти и сорока.

- Но этого не может быть,- сказал отец,- од­но и то же число не может быть одновременно два­дцатью, двадцатью пятью и сорока.

- Нет, может,-с важностью отвечала девоч­ка,- нам учительница сказала: все, что в задачке неизвестно, обозначается иксом. Ведь нам неизвест­но, сколько груза в трех вагонах, значит, у нас три икса.

- Не может быть, чтобы учительница так вам объяснила,- сказал отец и показал, как надо ре­шать задачу.

Вернулась Аннушка из школы вся в злых слезах.

- Вот оно, твое решение! - крикнула она, бро­сив на стол тетрадь, где, черкая и перечеркивая, рез­вились красные чернила и стояла крупная двойка. Девочка была потрясена, она была старательна, и двоек до сих пор ей получать не приходилось.

Что было делать отцу? Не мог же он признать вер­ным то, что противоречит законам математики и элементарному здравому смыслу. Но авторитет учительницы! Был первый год введения новой про­граммы, учительница первой ступени, по-видимому, успела забыть алгебру до самых ее основ. Как быть? Решили со всевозможной осторожностью и дели­катностью поговорить с ней. Но разговора не по­лучилось, учительница, которая тоже заботилась о своем авторитете, ошибки признавать не хотела и гордо попросила отца не вмешиваться в учебный процесс. Государство поручило ей обучать детей, и она не позволит... Ребят с тех пор она, разумеется, учила правильно (и с иксами разобралась), но Ан­нушку, с которой у нее были связаны неприятные воспоминания, сильно невзлюбила.

Невзлюбила! Уже вместе с этим словом рушит­ся авторитет учителя, он не может себе позволить этого: не любить. Конечно, сам по себе вопрос этот непростой. Любовь-нелюбовь от человека вроде бы не зависит - как говорят, сердцу не прикажешь, и в то же время всем нам ясно, что педагог не должен, не смеет этого - не любить. Не обнаруживать этой своей нелюбви? Но она высказывается невольно, звучит в интонациях, глядит из глаз. Нет, нелюбящий педагог - дело невозможное. Он, если хочет оста­ваться педагогом, должен именно приказать своему сердцу, запретить себе злое чувство, задавить его в себе, искать позицию, приближающуюся к мате­ринской - ведь мать может сколько угодно гневать­ся, но никогда не разлюбит.

Трудная проблема (тем более что среди учени­ков, вызывающих раздражение, бывают самые строп­тивые, самые непокорные, а это нередко и самые способные, самые одаренные), она, конечно, не но­ва, но легко забывается в заботах и сложностях школьной жизни. Неужели надо защищать авто­ритет учителя, если учитель несправедлив и упор­ствует в этом?

Ни одна здравая педагогика, разумеется, этого не утверждала, никто не требует от родителей или пе­дагогов насильно соглашаться с тем, с чем на самом деле они не согласны. Справедливость - вот един­ственный критерий, из которого надо исходить, не боясь (или почти не боясь - всякая аксиома, столк­нувшись с живой жизнью, может потребовать кор­рективов) ошибки.

Во имя справедливости учительница, которая забыла алгебру, должна была бы понять, что это именно она виновата в конфликте, и с возможным тактом признать свою ошибку (тогда и родителям легче было бы поддерживать ее авторитет). Именно во имя справедливости мать должна вставать на защиту своего ребенка - повторю, не против учи­тельницы, а во имя справедливости,- такую пози­цию поняли бы все, и взрослые, и дети. Но если ре­бенок чувствует, что против него сплоченный союз взрослых - союз во что бы то ни стало, независимо от справедливости и даже вопреки ей,- он может от­ветить на это самым неожиданным образом. Потеря­ет уважение и доверие к взрослым (даже к взрос­лым вообще), замкнется, затаится, порвутся тогда с ним все связи; может ответить и каким-нибудь от­чаянным взрывом, погибельным - и такие слу­чаи бывали, когда дети, окруженные враждебным кольцом, лишенные поддержки, решались на отчаян­ный шаг. Надо помнить, что сознание ребенка от при­роды сужено и легко может затянуться смертельной петлей.

Там, где родители имеют дело с умным, тонким, сердечным педагогом, единство авторитета возни­кает само собой. Ну, а что им делать, если судьба на несчастье нанесла их на властную, деспотичную учительницу, которая, кстати, с родительским ав­торитетом как раз и не считается? Иные отцы и ма­тери в тревоге, в страхе (ведь от нее зависят отмет­ки в аттестате и характеристика!) начинают заискивать (и даже, увы, бывает так, что и задари­вать); поспешно вступают в родительский коми­тет, не для того, чтобы помочь школе, которая так- остро нуждается в помощи, но для того, чтобы за­ключить с учительницей еще более тесный союз. Другие, не выдержав, вступают в борьбу, жалуют­ся директору или в роно, стараясь, однако, чтобы об этом не узнали дети. Родители Аннушки избра­ли прямой путь: сказали девочке, что учительни­ца не права в своих математических утверждениях и несправедлива по отношению к ней, Аннушке, а следовательно, и поддаваться ей не нужно. И Ан­нушка не сдавалась.

Нелегка стала ее жизнь - как ей, маленькой, было устоять в борьбе с опытной взрослой и власт­ной женщиной. Двойки на беднягу так и сыпались, замечания и выговоры перед всем классом следова­ли один за другим. Аннушка глотала слезы, но оши­бок своих не признавала. Конечно, родители пыта­лись связаться с директором, добиться его помощи, но в конце концов взяли девочку из школы. Этот путь - сопротивления - был более достойным, чем то жалкое родительское подобострастие и за­искивание, которое тем более опасно, что дети могут перенять его у взрослых. И уж во всяком случае де­вочка не чувствовала себя одинокой в этой борьбе - родители ее не предали. Но все же сам экспери­мент был опасен - непосильностью такой борьбы. Для детской нервной системы.

Видите, мы наугад взяли два вопроса, казалось бы, сравнительно несложных и ясных,- о материн­ской любви и авторитете взрослых - и тотчас ока­зались в гуще противоречий, а непреложные по­стулаты при ближайшем рассмотрении потеряли свою непреложность. Но ведь противоречия начинаются в семье с первого ее шага и как бы заложены внеес самого ее начала.

Семью основывают двое, полюбившие друг дру­га,- бывают, конечно, отклонения, особенно когда речь идет о поздних возрастах, где разного рода со­ображения и расчеты играют большую роль, но в подавляющем большинстве своем браки основаны на влюбленности. И сразу же возникает роковой вопрос: полюбили они друг друга или только влюб­лены, вопрос, на который никто никогда ответить не может, потому что влюбленные сами этого не знают.

Влюбленность - состояние удивительное, это великолепная вывихнутость из обычного самоощу­щения, поразительное беспамятство, которое обо­стряет зрение, слух и ум; некий свет, заново оза­ряющий жизнь, огонь, которым один от другого не­престанно зажигаются, от которого расцветают дарования; ярче становятся люди, тоньше, богаче, а их неизвестно откуда взявшаяся способность мгновенного взаимопонимания, сверхпонимания уже граничит с телепатией, невероятностью, чудом.

Помните объяснение в любви Левина и Кити? Что помогало девушке мгновенно понимать значение слов, которые Левин обозначил одними лишь пер­выми буквами? А ведь в основе этой сцены лежит подлинное объяснение Толстого с его будущей же­ной, их разговор, еще более странный и с позиций обычной жизни вовсе не объяснимый, потому что юная Софья Андреевна (она сама рассказала об этом в главе своих воспоминаний "Что писал мелок") читала текст, несравненно более сложный, чем тот, который читала Кити. Вот эта поразительная сцена.

"Лев Николаевич счистил щеточкой все кар­точные записи, взял мелок и начал писать. Мы оба были очень серьезны, но сильно взволнованы. Я сле­дила за его большой красной рукой и чувствовала, что все мои душевные силы и способности, все мое внимание были энергично сосредоточены на этом мел­ке на руке, державшей его. Мы оба молчали.

"В.м. и п.с.с.ж.н.м.м.с. и н.с." - написал Лев Николаевич.

"Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозмож­ность счастья",- прочла я.

Сердце мое забилось так сильно, в висках что-то стучало, лицо горело,- я была вне времени, вне со- зания всего земного: мне казалось, что я все могла, все понимала, обнимала все необъятное в ту минуту.

- Ну, еще, - сказал Лев Николаевич и начал писать:

"В в.с.с.л.в.н.м. и в.с.Л.З.м.с.в.с.Т."

"В вашей семье существует ложный взгляд на меня и вашу сестру Лизу. Защитите меня с вашей сестрой Танечкой",- быстро и без запинки читала я по начальным буквам.

Лев Николаевич даже не был удивлен. Точно это было самое обыкновенное событие..."

Просветленность, ясновидение, счастливое безу­мие. Сам Толстой ощущал свою влюбленность именно как безумие. "Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застре­люсь, если это так продолжится..." - написал он в дневнике. И на следующий день, вернее на сле­дующую ночь: "Завтра пойду, как встану, и все рас­скажу, или застрелюсь..."

Такое неистовство чувств не может продол­жаться долго - нельзя жить под током высокого напряжения. Гаснет свет, а с ним и буйное цветение, и сверхчуткость, и сверхпонимание. Если за влю­бленностью стояли более глубокие чувства, отно­шения, становясь спокойнее и потеряв лихорадку, приобретают прочность. Но такой переход далеко не всегда проходит безболезненно: когда надает температура влюбленности, становится холодно, ког­да гаснет ее свет, становится темно; место сверхпро­ницательности может занять тупое непонимание (тогда-то и начинаются взаимораздражение, взаимо­обвинения).

Но ведь то счастливое беспамятство, великолеп­ная лихорадка, она ведь давала обещания и клялась, искренне клялась в верности и обещала дать счастье. Выдавала векселя, которые предъявлять к оплате так же бессмысленно, как если бы кто дал в долг чело­веку, уехавшему с квартиры, а требовать пришел с того, кто въехал.

Но если влюбленность одного из супругов "вы­ехала", сам-то супруг остался, с него, разумеется, и спрашивать, а он не может понять, каким обра­зом все это получилось. Выход из противоречия один: кроме влюбленности и даже любви, в основе семейного союза изначально должно лежать еще мно­жество других чувств - тут и сердечное тепло, и по­нимание, товарищество, готовность прийти на по­мощь, а главное, чувство долга. Векселя, выданные влюбленностью, обязан оплатить долг. Несчастье мно­гих браков в том и заключается, что они были по­строены на основе, для строения заведомо негодной. Если человек, вступая в семейную жизнь, не знает, что берет на себя обязательства, не будет счастья этой семье, да и самой семьи, вернее всего, не бу­дет.

Нет, трудное, очень трудное дело семейные проблемы. А ведь мы с вами только еще в самом на­чале пути.

* * *

Сейчас много говорят о лидерстве в семье, но я, честно говоря, плохо понимаю, что значит слово "лидерство" применительно к семейным отноше­ниям (в политике - да, в спорте - да, но в семье?). Однако о той особой роли, которая принадлежит в семье женщине (а заодно и вообще о той особой душевной структуре, которая называется женствен­ностью), мне хотелось бы поговорить.

Наше прошлое оставило нам высокие женские образы - жен и матерей, являвших собой нравст­венную опору семьи. В мемуарах XVIII века, на­пример, существует настоящий культ "матушки", о ней говорят с нежностью, к ее советам и наставлениям относятся с глубокой серьезностью. А русские няньки, Арины Родионовны? Можно, наверное, на­писать целую книгу об их влиянии на культуру и нравственную жизнь русского общества. Правда, в распоряжении этих воспитательниц был такой могучий рычаг, как понятие бога; нет ничего легче, как сказать: не делай этого, бог накажет; и да­же так: не думай этого, бог читает в твоем сердце. Конечно, подобный рычаг был полезен в добрых руках и очень опасен в недобрых. А мы не можем ввести бога в качестве рабочей гипотезы, потому что сами в него не верим, нам надеяться не на кого, только на самих себя, на твердость своих принципов, на проницательность сердца и ума, на опыт, получен­ный от предшествующих поколений.

Нравственный авторитет женщины в прошлые века, особенно в XIX, стоял очень высоко. Возникло даже убеждение, высказанное еще Пушкиным: "В самом деле: не смешно ли почитать женщин, которые так часто поражают нас быстротою поня­тия и тонкостью чувств и разума, существами низ­шими в сравнении с нами? Что особенно странно в России, где царствовала Екатерина II и где жен­щины вообще более просвещенны, более читают, более следуют за европейским ходом вещей, неже­ли мы, гордые бог ведает почему". Герцен в "Бы­лом и думах" особо выделяет общественную роль женщины, ее нравственное превосходство, так ясно сказавшееся в темную пору царствования Нико­лая I, последовавшую после разгрома декабризма. "Тон общества менялся наглазно; быстрое нравст­венное падение служило печальным доказатель­ством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произ­нести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руки, но которые за ночь были взяты... Одни женщины не участвовали в этом позорном отречении от близких... И у креста стояли Одни женщины... Жены сосланных в каторжную работу лишались всех гражданских прав, бросали богатство, общественное положение и ехали на целую жизнь неволи в страшный климат Восточной Си­бири, под еще страшнейший гнет тамошней поли­ции. Сестры, не имевшие права ехать, удалялись от двора; многие оставили Россию; почти все хранили в душе живое чувство любви к страдальцам. Но его не было у мужчин; страх выел его в их сердце, ни­кто не смел заикнуться о "несчастных".

И Достоевский в "Дневнике писателя" свиде­тельствовал, что женщина по своему нравственному уровню, а соответственно и той роли, какую игра­ет в жизни общества, стоит выше мужчины. "Уж не в самом ли деле нам отсюда ждать помощи".

Женщину уважали именно как женщину, обра­щались к женственному в ней, как к надежде, от нее ждали помощи, как видите, даже в общественных бедах.

Наше время работает против женственности. Женщина в стремлении стать наравне с мужчиной (или вынужденная стать, потому что, кроме жен­ских, несет еще и мужские общественные обязан­ности) бессознательно, а порой и сознательно те­ряет женственность. И это имеет огромное значе­ние для жизни семьи (да и общественное значение тоже). Кстати, поскольку у женской и мужской натур свои особенности, смею (и боюсь) сказать, что по­добно тому, как хорошая женщина (если верить классикам) лучше хорошего мужчины, то плохая заведомо и наверняка хуже самого плохого.

Когда она приходит домой, все живое разбега­ется. В сущности, это странно, потому что она по­дательница благ: приносит в дом деньги, много раз­ных полезных вещей, еду (которую сама же недур­но готовит), и все же едва заскребет в дверном замке, ее ключ, жизнь в доме замирает на мгновение (как заяц, который прислушивается, прежде чем скрыться в кустах), а потом все - кто на кухню, кто из дому в кино, кто куда, а если и не бегут, то тоже со страху. Никто из них ничего дурного не сделал, но так уж положено, что ее ярое око ищет виноватого. А то она явится домой благодушная, подсядет на кухне к столу, вместе со всеми дымит сигаретой, отпускает шутки, острые, подчас соле­ные, вызывающие бурное веселье, не всегда, впрочем, искреннее и зачастую обреченное, потому что она движением брови (как бы семья ни веселилась, за ее бровью все внимательно следят) может его пре­кратить.

Уж она-то отлично знает, что при звуке ее ключа в дверном замке (а иные, особо чуткие члены семьи и немного раньше) все замирают в тревоге и напря­жении,- ее это устраивает.

Она, признанный семейный лидер, долго боро­лась за лидерство и теперь уже никому его не от­даст, потому что считает его принадлежащим ей по праву матери и жены.

Настоять на своем по любому поводу и любой ценой - закон ее жизни. Любит она запрещать, любит отказывать в просьбах,- ей, по-видимому, кажется, что, разрешая, она что-то из своей власти теряет. У нее свои методы и собственная система реп­рессий. Она мастер ядовитого намека, отлично от­работала молниеносный удар насмешки (острое оружие - насмешка, особенно когда попадает в юных). Замечательно умеет она не разговаривать. У других это так не получается, другой молчит себе и молчит, никого особенно это не занимает - молча­ние Тамары Павловны наваливается на семью, как свинцовая крыша средневековой тюрьмы. Она и гото­вит - молчит, и стирает - молчит. Я подозреваю, что она заранее намечает себе срок молчания и строго его выдерживает, даже если гнев ее давно прошел.

А зачем ей все это надо?

Сейчас много пишут о женщинах и девушках "мужеподобного поведения", которые хотят пере­хватить лидерство у мужчин, в том числе (я цити­рую письмо одного читателя) "в умении курить, лихо опрокинуть рюмку, отпустить крепкое словечко; па­рень похлопал девушку по плечу, а та в ответ вре­зала ему в солнечное сплетение". Я видела сцену, может быть, и похлеще: открылась дверь троллей­буса, из нее выскочила девушка, быстро и привыч­но повернулась, протянула кому-то руку. Я, естест­венно, ждала появления какой-нибудь почтенной старушки, но из дверей медленно и вальяжно вышел, опершись на эту руку, молодой человек, после чего оба бодро пустились в путь.

Назад Дальше